Артур Кестлер
 
Девушки по вызову

Arthur Koestler
 
The call-girls
 
Перевод с английского А. Кабалкин, 2002

ПРОЛОГ. Недоразумение

   Три части этого произведения, хотя и разные по стилю, месту и времени действия, задуманы как вариации на одну и ту же тему.
А.К.

 
   Из голого склона торчат кости земли. У древних скал есть лица, я вижу на них усмешку. Корни мертвых олив, извивающиеся в белой пыли, подобны змеям: вот-вот они вцепятся мне в сандалии, и я рухну, придавленный своим грузом. Над нашей процессией вьются не голубки, а стервятники. Кровь моя высохла на терновых шипах, и на голове чернеет новый венец — мухи, слетевшиеся на кровь. Три голодных пса следуют за нами на почтительном расстоянии. Истинно, процессия царю под стать.
   Отец, если ты меня видишь, то как можешь ты это сносить? Всемогущий, остановивший Солнце, разве не в твоей власти хотя бы чуть-чуть сдвинуть бревно, сокрушающее мое плечо, чтобы сучок рвал мышцу, но не раздавил ключицу? Это будет не так больно — на то я и целитель, чтоб разбираться в таких вещах. Только себя самого я не могу исцелить, даже немного сдвинуть бревно — и то мне не под силу: при малейшей попытке оно соскользнет. А стоит мне упасть, как меня снова станут бить кнутом, и тогда я могу закричать. Или даже обмочиться. Говорят, когда упавшего поднимают, он может обмочиться, а это вызывает у них смех. Случаются и более постыдные оплошности. Не должен отец допустить, чтобы такое случилось с сыном.
   Ты издевался над Авраамом, ты подбивал его перерезать горло первенцу и только в последний момент схватил за руку. От твоего чувства юмора меня прошибает холодный пот. Это уродливое представление разыгрывается перед пустым залом, только для твоего удовольствия. С единственной целью — заставить тебя услышать, пробудить тебя от сна.
   Когда ты уснул, когда отвернулся? Когда Давид стал гонителем Авессалома? Или раньше, когда Каин убил Авеля? Ты поступил с адамовым семенем невеликодушно, Всемогущий. Часто, придавленный ночной теменью, я размышлял, поглядывая на остальных, спящих под луной без задних ног, не ты ли был демоном глухоты и немоты, вселившимся в юношу, которого мне привели, когда мы спустились с горы, Не ты ли прикинулся бесом, которым был одержим тот юноша, не ты ли терзал его, награждая судорогами, от которых он готов был сгореть в огне, утонуть в воде, лишь бы положить конец своим мучениям? Не ты ли играешь во все эти игры с семенем адамовым? Или ты всего лишь погружен в неведение и сон? Скоро я узнаю ответ. Скоро я поменяюсь местами с этим бревном: тогда уже не я буду его влачить, а оно окажется отягощенным мною. То будет испытание для тебя. Тогда мне и будет ниспослан ответ.
   Я сам бичевал себя так яростно, как и не снилось солдатам, уставшим от бича: я принудил себя поверить, что ты всего лишь рассеян, что тебя занимают более важные заботы, нежели судьба твоих созданий, хотя неведение, что это могут быть за заботы, причиняет мне еще больше страданий, чем усердие солдат. Возможно, ты был занят иными помыслами и тогда, когда вошел в мою мать, эту плаксивую женщину, все время попадающуюся у меня на пути? Если дело в этом, если ты всего лишь отвлекся или задремал, то я стану, превозмогая боль, тянуть и тянуть тебя за рукав, пока ты не очнешься, пока цель не будет достигнута. Но если ты — тот самый демон глухоты и немоты, то тянуть тебя за рукав будет бессмысленной глупостью, а смерть — невыносимым страданием. Говорят, умирание, что мне уготовано, длится трое суток, если его не ускорят, переломав мне кости. Это будет слишком тяжко, кишечник мой наверняка не выдержит вознесения на такую высоту над осиротевшим миром, и все превратится в гнусную насмешку: и ты, пустынный мираж, и моя плаксивая прелюбодейка-мать.
   Говори, проклятье, говори же, как ты разговаривал со мной в ту ночь, на горе, не притворяйся, что у тебя есть заботы поважнее! Разве не уверял я невинных сих, что ты перечел все волоски у них на головах, что даже падение малой птицы не происходит без твоей на то воли? И разве семя адамово не важнее птичьей стаи? Ты чувствуешь этот сучок, ломающий мне ключицу? Сдвинь его хотя бы чуть-чуть, как сдвигаешь своим дуновением горы.
   Склон становится все круче: мы приближаемся к вершине. Скоро я узнаю ответ. Солдаты клянут меня все менее ретиво, потому что сами спотыкаются о камни, страшась тебя, грозного бога пустыни. Три пса по-прежнему не отстают; когда я родился, меня посетили три волхва. Ты ведь знаешь, у меня еще есть время передумать. Правитель посулил прощение, если я отрекусь. Отречься можно в любой момент, даже на столбе. Но к тому времени мне уже переломают руки, привязав их к поперечине. Солдаты говорят, что раньше вместо веревок использовали гвозди, но это не так надежно: казненный может оторваться и упасть. Возможно, боль я сумею вынести, хотя повешенные, говорят, воют, как волки, но в переломанных руках уже не останется целительной силы Раньше она в них была: они излечивали недужных, воскрешали мертвых, преображали прокаженных, изгоняли бесов. Истинно, я все это совершал, никто не сможет этого отрицать. Я творил ради тебя чудеса, отец, а теперь настал твой черед.
   Тропа уже не так крута, я вижу верхушку холма. Но из-под моих ног сыплются камни, грозя меня опрокинуть, корни хватают за ноги, становясь непреодолимой преградой, и меня подталкивают, нахлестывают, как упрямого мула. Царская корона из мух беспокоит меня даже больше, чем боль в плече. Солнце стало пламенным клинком, но взор мой затянут дымкой. На дрожащей вершине холма ждут женщины, три плакучие ивы. Я не стану с ними говорить, но они будут наблюдать за моей казнью, за осквернением. Меня никогда не влекла их жадная плоть. Они хотят, чтобы их женихи были выношены в материнской утробе, но в этом нет смысла. Когда мертвые восстанут, женитьбе придет конец. Боль так сильна, что я больше ее не чувствую. Но если я упаду, то меня начнут бить, и тогда я возненавижу своих мучителей, а у тебя появится еще одно оправдание, чтобы отвернуться.
   Если отец отворачивается от сына, то откуда тому знать о существовании отца? Я знаю, что ты существуешь, но о самом тебе знаю не больше, чем о мерзком бесе, из-за которого бился в конвульсиях тот юноша. Где-то там, в горах, жил деревенский дурачок, которому поклонялись язычники, лысый горбатый карлик, валявшийся в пыли и пожиравший собачьи испражнения. Старейшины преподносили ему их на золотом блюде. И вот я падаю, падаю, медленно-медленно приближаюсь к земле. Столб меня больше не гнетет, он не сломал мне хребет, и теперь они могут меня бить, сколько влезет. Я наслаждаюсь, уткнувшись лбом в песок: вокруг меня благословенный мир. Люди, стоящие вокруг, договариваются, как быть дальше, а я блаженно лежу ничком в белой пыли. Среди них появился еще один, деревенский парень с круглыми глазами, на чью голую спину кладут мое деревянное ярмо. Смотри, я снова стою, это не потребовало от меня усилий, они сами подняли меня, так осторожно… И вот я иду, поддерживаемый с обеих сторон, ступая по воздуху, как ступал некогда по озерной воде. Тогда я поддерживал глупого рыбака, которому недоставало веры, а теперь самого меня поддерживают ласковые солдаты, и они мне все равно что братья. Так Авраам вел сына к жертвеннику, и оба дрожали от страха, пока ты не отменил свой розыгрыш. Я не был уверен, что это тоже окажется розыгрышем, и немного трусил, но теперь я знаю… В розыгрыше участвовали мы оба, поэтому наполовину это моя вина, и я должен еще раз объяснить тебе, почему я это сделал. Я пытался объяснить раньше, но ты не слушал. Я ХОТЕЛ УМЕРЕТЬ, ЧТОБЫ ТЫ ПРОБУДИЛСЯ. Только поэтому. Я думал, что ты спишь, отвлекся, занят чем-то другим и потому не знаешь о гнусностях и отчаянии в созданном тобой мире. Как еще я мог объяснить себе, зачем ты позволяешь всему этому свершаться, зачем допустил, при всей свой любви и всеведении, чтобы люди стали хуже, чем звери, хуже тех гадов, что извиваются среди камней, чтобы дыхание, которое ты вдохнул Адаму в ноздри, превратилось в драконов смрад, а семя его — в грязь, отравляющую землю? Вот я и пошел этим путем, чтобы ты проснулся. Молитвы мои не были услышаны. Я умел исцелять больных, изгнал парочку бесов, но во всеобщем помутнении умов, поразивших чад твоих, повинен ты сам. Но ты не пожелал ими заняться. Ты спал. Однажды я даже расслышал твой храп в рыданиях юноши, которого пытали солдаты.
   И вот я избрал этот путь, обрек себя на страшную и мучительную смерть, чтобы привести тебя в чувство. Сыщется ли отец, которого не заставит раскаяться самоубийство сына? Сможет ли он равнодушно взирать, как сыну ломают руки, как его вздергивают на шест и оставляют сохнуть, словно пучок травы? Я знал, что ты не позволишь этому совершиться. Тебе придется вмешаться, а потом ты, в священной ярости, примешься наводить порядок, подобно тому, как сам я изгонял ростовщиков из храма. Так будут искоренены и палачи, и беспомощные жертвы.
   Вот как я все задумал; но могли я поделиться своим замыслом с маловерными болванами? Они бы ничего не поняли. Ведь эти люди избрали свой путь из любви ко мне, а не к тебе, отец. Они видели, как я исцеляю недужных и кормлю голодных; это они одобрили, это им понятно. А вот твои хитрости им недоступны. Им не было позволено тебя изображать — это большая ошибка. Им говорилось, что увидевший твой лик карается смертью, и это тоже большая ошибка. Ибо люди не способны ни любить, ни понимать то, что лишено и формы, и содержания, то, чему нет подобия в их собственном мире. Потому мне пришлось рассказывать им притчи, кормить их подобием, образами, которых им недоставало. Я говорил, что вино — моя кровь, что хлеб — мое тело, что, глотая то и другое, они обретают Бога. Не мог же я им сказать, что решился на все это, дабы заставить тебя встрепенуться, вспомнить о своих обязанностях, потому что из-за этого они стали бы любить тебя еще меньше. Вместо этого я рассказал им притчу об Ионе, проведшем три дня и три ночи во чреве кита, и добавил, что сам пролежу три дня и три ночи в толще земли. Я повторил притчу об Ионе несколько раз, чтобы вбить ее в их тупые головы, так что в конце концов они ее усвоили и поймут теперь мое воскрешение, как поняли возвращение Ионы из глубин морских, Иосифа — со дна колодца. У них есть глаза, но ты от них прячешься, у них есть уши, но ты с ними не говоришь. Вот им и приходится довольствоваться притчами.
   Только один человек понял мой замысел. Это был правитель. Сначала он удивлялся, почему я молчу, почему не отвергаю ложные обвинения. А потом все понял. Он посмотрел мне в глаза, ставшие для него распахнутыми окнами, повернулся ко мне спиной и умыл руки, и это тоже было притчей о том, что решение можем найти только мы с тобой. Да будет так.
   Вот мы и на месте. Мне не нравятся эти приготовления. Солдаты, поддерживавшие меня, больше не выглядят добряками. Они потеют и тяжело дышат. Вот они меряют мой рост от венца до сандалий. Кажется, они настроены решительно. Значит, отец, наступил момент все отменить, прекратить этот пугающий розыгрыш. Авраам заносит нож, готовый поразить сына. Люди прижимают меня спиной к шесту. Это невозможно, они не могут так со мной поступить, этого нельзя вынести, Раздается волчий вой — не может быть, чтобы это был мой голос, Женщины смотрят во все глаза, губка у моих губ горька, но целительна: она затмевает мир, как глоток сна, Не может быть, чтобы это происходило со мной! Эти сломанные руки — не мои. Эта мерзость исторгнута не мной. Не меня возносят все выше в белых сполохах боли Я поднимаюсь и тону, ворочаюсь на колесе, меня проглотил кит. Солнце почернело, воздух пропитался тьмой, но мне нельзя терять сознание, Я должен посмотреть ему в глаза, если они у него есть. Отче, отче, как ты можешь все это наблюдать? Ты — безмозглый дух, мираж в пустыне, подлое ничто, тебя нет и никогда не было. Только притча. И моя смерть — еще одна притча; ее запомнят, но значение ее переврут, станут пытать и убивать во имя притчи. Будут вести безумные войны, отстаивая ее правильное толкование. Будут казнить детей из-за любви к метафоре, заживо сжигать женщин во славу аллегории. Так свершится не моя, но твоя воля.
   Памяти гг. Бувара и Пекюше


   Персонажи этой истории вымышлены, однако авторы, публикации и эксперименты, упоминаемые ими, подлинные.

 

Воскресенье
 
I

   Ему стоило бы посигналить, — нервно заметил профессор Бурш, когда автобус, сделав крутой вираж, оказался в туннеле, канул во чрево окаменелого кита с внутренностями из зубчатого базальта. Туннель был настолько узок, что водителю приходилось тащиться по нему на первой передаче; казалось, острые камни стен вот-вот распорют борт автобуса, а то и разобьют окно. Старенький двигатель ревел так, что молодой копертинианский монах со щеками, похожими на румяные яблоки, сидевший в кресле перед профессором, был вынужден дождаться конца тоннеля, чтобы ответить:
   — У них богатый опыт. Ведь они по три раза в день ездят из долины в Шнеердорф и обратно.
   — Все равно, погудеть не мешало, — повторил Гектор Бурш. Его слова заглушил водопад, обрушивающийся в пропасть под узким мостиком, по которому они в этот момент проезжали. Потом они въехали в следующий тоннель, еще уже предыдущего и гораздо длиннее.
   Молодой монах по имени Тони Каспари наслаждался подъемом в гору, хоть и был не так спокоен, как хотел казаться. Ни он, ни Бурш не знали, что жители деревни Шнеердорф, прославившиеся своих сочным юмором, прозвали три тоннеля на горной дороге, ведущей из долину к ним в деревню, “девственницами с колючками” и что средний тоннель настолько тесен, что в нем то и дело застревает рейсовый автобус. Когда это происходило, ремонтная бригада — а дорога ремонтировалась беспрерывно: то после схода лавины, то после ливня, — оповещенная о происшествии надсадным гудением во чреве скалы, спешила на выручку застрявшему автобусу и его плененным пассажирам. Рабочие подсовывали длинные шесты — молодые прямые елки, очищенные от веток и коры — под передние или задние колеса, в зависимости от необходимости, раззадоривали сами себя дружным уханьем и, нажимая на шесты, как на рычаги, к удивлению пассажиров освобождали автобус из каменного плена. Видимо, тем же самым способом жители острова Пасхи придавали некогда вертикальное положение своим каменным истуканам, а древние египтяне возводили так свои пирамиды.
   Зимой автобусы везли, главным образом, фройляйн с лыжами и палками для лыж. Те проявляли на этом серпантине склонность к истерике, хотя им заранее объясняли, что, благодаря разбросанной на скользкой дороге гравийной крошки и соли, она становится совершенно безопасной. В большинстве своем фройляйн были школьными учительницами и почтовыми служащими из Англии и Швеции. С началом лыжного сезона почти все деревенские бестолочи превращались в сногсшибательных инструкторов по горнолыжному спорту в красных куртках с меховой оторочкой и синими эмблемами; разглядывая контингент, прибывший в очередном автобусе, они договаривались, кто какую из многообещающих фройляйн соблазнит. Ссор и соперничества удавалось избегать: деревенские жители пользовались старым опробованным ритуалом дележа добычи, подобно тому, как, следуя традиции, полной глубокого практического смысла, обменивались подарками раз навсегда установленной стоимости по случаю свадьбы или похорон.
   Однако летом деревня полностью меняла специализацию и становилась центром проведения научных и культурных конгрессов. Вместо хихикающих фройляйн желтые автобусы свозили сюда многочисленных интеллектуалов преклонных лет. В начинающемся летнем сезоне здесь должно было состояться пятнадцать конгрессов, конференций и симпозиумов. Все они были перечислены в брошюре, которую профессор Бурш изучал с присущей ему сосредоточенностью перед тем, как начались тоннели. В брошюре значился конгресс Общества по изучению болезней голосовых связок, международный конгресс по технологии изготовления искусственных конечностей, симпозиумы “Ответственность ученых в свободном обществе” и “Этика науки и концепция демократии”, семинар “Применение твердых видов топлива в двигательных установках ракет”, конгресс Европейской ассоциации психиатров “Источники насилия”, симпозиум Всемирной организации психиатров “Корни агрессивности”; Международное общество качественного исследования социального поведения намечало семинар по механизмам саморегуляции в межличностных отношениях; швейцарский клуб поэтов организовывал серию лекций об архитипических символах в фольклоре бернского Оберланда; в программе были также три междисциплинарных симпозиума, в названиях которых в различных комбинациях фигурировали понятия “окружающая среда”, “загрязнение” и “будущее”.
   Молодой монах изучал такую же брошюрку.
   — Удивительно, — проговорил он, — почему бы европейским и мировым психиатрам не объединиться, раз они озабочены одной и той же проблемой.
   — Разные школы, — проворчал в ответ профессор Бурш. — У одних аналитическая, у других фармакологическая ориентация. Смертельная вражда!
   — Вспомнил! — воскликнул монах Тони. — Я читал, как они отлучают друг друга от психиатрической церкви, Господи прости. Весьма прискорбно.
   — Ваша церковь применяла в отношении еретиков еще более предосудительные методы, — фыркнул Бурш,
   — Зато куда более эффективные, — заметил Тони, улыбаясь невинными голубыми глазками.
   — Какое циничное замечание, учитывая благолепие вашего монашеского ордена!
   — Нас специально учат цинизму, — объяснил ясноокий Тони. — Каждую пятницу у нас семинар по сожжению на костре приобретенных за неделю иллюзий.
   Профессор Бурш с многозначительным видом полез в портфель и извлек оттуда корректурные гранки последнего издания своего учебника “Количественное измерение поведения в его социальных и генетических аспектах”. Учебник входил в список обязательной литературы для аспирантов; ко времени его выхода из печати, многие данные, содержащиеся в нем, устареют, и автору придется готовить новое, доработанное издание — обескураживающее, зато прибыльное и никогда не прекращающееся занятие.
   Автобус тем временем миновал романтическое, но немного мрачное ущелье, по которому продвигался почти ползком. Горы по обеим сторонам дороги расступились и стали на глазах превращаться в покатые склоны, всегда напоминавшие бедняге Тони, сколько он с собой ни боролся, женские груди, вываливающиеся из корсажа. Небо, затянутое раньше облаками, приобрело интенсивную, насыщенную голубизну, какой можно любоваться только на высокогорье. Остальной мир представлял собой вариации на тему зелени: луга, склоны, сосновый лес, трава, мох, папоротники. Ни обрабатываемых полей, ни иных признаков цивилизации — одни пастбища, леса да разные оттенки зелени.
   — Ненавижу зеленый цвет! — заявила доктор Харриет Эпсом, сидевшая через проход от Бурша. Повернув мускулистую шею вместе с плечами примерно на сто тридцать пять градусов, она послала это замечание по диагонали, предназначая его молодому монаху. Плечи у нее были веснушчатые, сгоревшие, даже местами облезающие, что” по мнению Тони, было нетипично для эколога, привычного к тропическому солнцу.
   — Какой же цвет вы, в таком случае, предпочитаете? — осведомился Тони вежливо.
   — Голубой. Конкретно — ваши голубые глаза.
   — Извините… — пролепетал Тони, густо краснея. Он знал, что краснеть — ужасная привычка, даже физиологический рефлекс, подлежащий искоренению, но никак не мог от него избавиться, хотя поднаторел в различных системах самоконтроля, от йоги до аутогипноза.
   — Вздор! Чего тут извиняться? — выпалила Харриет Эпсом, для знакомых — просто Х.Э. У одной из этих знакомых, сидевшей перед Тони, были коротко подстриженные черные волосы и подбритый затылок. От этого затылка монах Тони не мог отвести глаз, как ни старался Ему было любопытно, чем она бреет себе шею — уж не опасной ли бритвой? Кроме того, она напомнила ему шотландскую королеву Марию Стюарт.
   — Дурацкая привычка, — согласился он. — Где вы так загорели? В Кении? Или где там обитают ваши бабуины?
   — Вздор! На озере Серпантин в лондонском Гайд-парке. Какая там была жара!
   — Что вы делали в Лондоне?
   — Что я там могла делать, по-вашему? Зевала до одури на симпозиуме по иерархической организации в стаях приматов. Я заранее знала, кто что скажет: Лоренц, эта воображала Шаллер, Расселы и все остальные. Они тоже, конечно, знали, что я скажу, но не поехать я не могла. Почему? Потому что я — академическая “девушка по вызову”. Все мы в этом автобусе — “девушки по вызову”. Вы еще зелены, но тоже со временем вольетесь в наши стройные ряды.
   — Меня впервые пригласили на подобного рода симпозиум, — признался Тони. — Я ужасно воодушевлен!
   — Вздор! Это быстро становится привычкой, подобием наркомании. Вам пишет или звонит профессиональный бездельник из какого-нибудь научного фонда или университета: “Искренне надеемся, что в вашем графике найдется место для… Для нас честь видеть вас среди нас… Мы оплатим вам перелет в оба конца экономическим классом и скромный гонорар в сумме…” Иногда обходится даже без гонорара, так что под конец вы остаетесь без гроша. Говорю вам, это все равно что пристрастие к выпивке.
   — Вы меня разыгрываете! — возмутился Тони.
   — Может быть, в этот раз представление будет меньше походить на цирк, потому что это — идея Соловьева, а я энтузиастка его идей. Хотя некоторые утверждают, что он уже выдохся. Но у него всегда оказывается припасен какой-нибудь сюрприз, вот увидите. Доктор Эпсом снова повернулась к Тони в профиль и возобновила беседу со своей соседкой.
   — У меня издавна слабость к детским голубым глазам, — заметила она громко. Молодая женщина с бритой шеей что-то ответила ей шепотом, и обе затряслись от хохота.
   Автобус еще покрутился, взбираясь вверх по горному серпантину, и неожиданно оказался в деревне. Деревня располагалась на высоком плато, окруженная волнистыми пастбищами и лесистыми горами; вдали серебрились ледники, которые можно было разглядеть только в ясную погоду. В центре деревни раскинулась просторная площадь, образованная белой романской церковью, ратушей, служившей по совместительству почтой, и двумя старым приземистыми крестьянскими домами, переделанными в постоялые дворы. От площади тянулись в разные стороны три улочки. На первых пятидесяти ярдах каждая из них манила магазинами и пансионами, но дальше превращалась просто в проселок, вьющийся между пастбищами и фермами. Постоялые дворы были квадратные, низкие, основательные, сложенные из бревен, готовых в любой момент полыхнуть огнем. На всех трех были изящные резные балкончики; имелась также вышка, с которой некогда звали на обед работников и били в колокол в случае пожара. Вокруг на расстоянии несколько сотен ярдов друг от друга были разбросаны такие же хутора, только без церкви и почты.
   — Где тут кинотеатр? — гаркнула Харриет Эпсом водителю, когда автобус пересекал залитую солнцем, пустую в этот час площадь.
   — Кино? — переспросил водитель, оборачиваясь. У него обнаружились усы имбирного цвета, ухоженные и подкрученные, как у императора Франца-Иосифа, и гортанный английский, больше похожий звучанием на арабский. — Кино внизу, в долине. Шнеердорф — отсталая деревня, миссис. У нас нет кино, только цветное телевидение.
   Х.Э. опять повернулась к Тони,
   — Ряженый горец изволит острить.
   — Думаю… — начал было Тони, но тут же был вынужден умолкнуть, потому что водитель-усач опять оглянулся и провозгласил:
   — Джентльмены и леди, добро пожаловать в Конгресс-центр!
   Цель их поездки находилась за следующим поворотом — там, где обрывалась дорога. Архитектурный стиль Шнеердорфа не менялся уже три-четыре столетия, однако Конгресс-центр отрицал этот стиль полностью и бесповоротно. Это было огромное, садистки-бездушное на вид здание из стекла и бетона, которое мог спроектировать разве что скандинавский архитектор-модернист в период острой депрессии.
   — Как вам это нравится? — поинтересовался водитель, затормозив.
   Автобус недоуменно молчал. Потом с заднего сиденья донесся тонкий голосок доктора Уиндхема, чопорно выговорившего:
   — Похоже на железный картотечный ящик со стеклянной крышкой.
   Меткое сравнение подняло всем настроение, помогло забыть про опасных “девственниц с колючками” и создало дружескую атмосферу среди “девушек по вызову”, выходивших гуськом на бетонную площадку перед негостеприимным пакгаузом.
   — А вот и сам Николай Борисович Соловьев! — закричала Харриет при виде здоровенного мужчины медвежьей комплекции в мятом костюме, неторопливо вышедшего навстречу прибывшим.
   — Наш Николай в тисках привычной меланхолии.
   — Совершенно больной вид, — грустно подтвердил Уиндхем, заранее вытягивая пухлую руку. — Вы, как всегда, цветете! — крикнул он Соловьеву издали.
   Тот подошел, наклонил косматую голову и вгляделся в Уиндхема, словно рассматривая в линзу микроскопический препарат.
   — Привычное вранье, — определил он низким надтреснутым голосом.
   — Кажется, после Стокгольма минуло уже два года, — напомнил Уиндхем.
   — Вы не изменились.
   — Не могу себе больше этого позволить, — жеманно проартикулировал Уиндхем.

II

   Конгресс-центр был детищем одного любителя приключений, чья жизнь и деятельность остаются окутанными тайной. Сын почтальона из затерянной альпийской долины, обреченный на наследование скучного отцовского занятия, он пошел наперекор судьбе, сбежал в Южную Америку и стал там миллионером. Ходили разные слухи: согласно одним, он нажил богатство торговлей оружием, согласно другим, организовал сеть борделей, где девицы щеголяли в широких юбках в сборку и были обязаны в самый ответственный момент своей профессии вопить тирольским йодлем. Однако после первого же сердечного приступа миллионер претерпел духовное перерождение и передал свои деньги Фонду содействия любви между нациями. Послание о братской любви должно было распространяться из Конгресс-центра, выстроенного в любимых горах его основателя; однако он умер еще до того, как комплекс был введен в строй. После его смерти попечители выяснили, что на проценты от денег, рассованных Фондом в разные места, можно разве что платить им самим зарплату, но никак не пропагандировать всемирную любовь. В связи с этим было решено, что лучше всего сдавать здание в аренду организаторам различных конгрессов и симпозиумов, заодно вменяя им в обязанность рекламу благой любовной вести. Первоначально здание именовалось Maison des Nations, но потом выяснилось, что это — историческое название самого прославленного и всеми оплакиваемого борделя на парижской улице Шабанэ, и название было изменено. Фройляйн, оккупировавшие деревню в лыжный сезон, приносили больше дохода, чем Конгресс-центр, но жители все равно гордились, что ежегодно дают приют нескольким созвездиям мировых знаменитостей. Впрочем, не обладая стандартами для сравнения, они не понимали, что последний автобус доставил к ним материал отменнейшего качества, в том числе трех нобелевских лауреатов и нескольких перспективных кандидатов на Нобелевскую премию в ближайшие годы.