Всякая набоковская книга есть гобелен, сотканный из нитей столь густоцветных и разновидных, что чтение ее требует усердия, по крайней мере не меньшего, чем тканье. От "Машеньки", несомненно представляющей собой наименее часто обсуждаемую книгу Набокова, критика отмахивается - что нередко случается с первыми произведениями художника - как от создания юношески несовершенного. Разумеется, пестрая бабочка, которая, ярко биясь, опускается на качливый клеверный стебель и замирает на нем, медленно помавая крылами, пробуждает в бессмысленном созерцателе больше бессловесного обожания, нежели медленная, косная гусеница или дремлющая в своем коконе хризалида, но лепидотеристу известно, что самые-то бесцветные букашки и порождают пышнейших из взрослых представителей рода: провансальских перламутровок, корсиканских парусников, роскошно опоясанных сатирид и даже исключительно редкую Plebejus (Lysandra) cormion Nabokov.
   КОММЕНТАРИИ
   Ссылки на страницы "Машеньки" даются в тексте в круглых скобках. При этом подразумевается первое издание - Берлин, Слово, 1926.
   1. Look at the Harlequins! (New York, McGraw-Hill, 1974) p. 16.
   2. Lolita (New York, Perigree Books, 1980), pp. 35, 36.
   3. Раз уж мы коснулись стихотворений, я не могу удержаться от того, чтобы не отметить, что в "Машеньке" старый поэт Подтягин жалуется, оплакивая свои обескураживающие попытки получить выездную визу у кафкианского пошиба немецких чинуш: "папки, папки, без конца!", что отзывает строкой из "Двенадцати" Блока: "Эх, эх, без креста!"
   4. См. предисловие автора к первому английскому изданию романа "Glory" (New York, McGraw-Hill, 1971), p. xiv.
   5. The Real Life of Sebastian Knight (New York, New Directions, 1959), p. 202.
   6. Для ленивых тупиц среди тех из вас, кто не позаботился изучить родной язык Мастера, укажу, что по-русски (да и по-французски) слово "роман" может обозначать и книгу, и любовную связь. В Набокове, самом интертекстуальном из интертекстуалов, эти стихи Пушкина вызывали, надо полагать, особенный отзвук - наравне с подзаголовком "роман", способным обозначить и "роман" писаный, и "роман" любовный. Самозваным же "набоковедам" даю un conseil - на манер нынешних швейцарских пограничников, учтиво рекомендующих обзавестись правильной carte de sejour: прежде чем слишком надолго уезжать во Францию, - учите русский язык. Самонадеянные толкования Набокова равносильны без знания русского толкованиям Ван Гога без представления о желтом, оранжевом и синем цветах.
   7. По меньшей мере один беззаботный комментатор предположил, что Машенька Ганина и Машенька Алферова суть разные женщины, что все ганинские грезы есть результат ошибки, проистекшей из краткого взгляда на один-единственный снимок. Набоков позволяет легко опровергнуть это утверждение. В первой главе, когда в застрявшем лифте вспыхивает свет, мы узнаем, что Алферов - странноватого вида господин в "золотистой бородке". В главе тринадцатой Ганин, просматривая давние письма Машеньки к нему, натыкается на то место, где она описывает бал, на котором за ней ухаживал "очень смешной господин с желтой бородкой". Разумеется, это ее будущий муж.
   8. Предшественник Васко да Гама!
   9. Бестолковость людей, самодовольно уверенных в своей толковости вот точный образ мира литературной критики.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   Ночь бродит по полям
   Признаюсь, я верю в привиденья. Какой бы ни была религия человека, кому бы или чему бы он ни поклонялся - речным духам, Великой Матери, пустынной купине, распятым пастухам или лысому и тучному мудрецу, безмятежно восседающему под древом Бо, - неверие в потустороннюю жизнь остается за гранью его человеческих возможностей. Подозреваю, что даже завзятый атеист сознает - интуитивно, имплицитно, - что существует нечто еще. Существует ли Бог с прописной Б или нет его вовсе, вероятие того, что жизнь человека, которая есть занимающая дух бездна смеха и слез, чайных листьев и древесной коры, мимолетных улыбок и летучих облаков, несказанного блаженства и неутешного горя, заканчивается раз и навсегда всего только вследствие внезапного обрыва мелкой череды механических событий (биений сердца, расширения легких), вероятие это является попросту и начисто немыслимым - в буквальном значении этого слова.
   Как говаривал покойный мой друг, сталкиваясь с особенно близорукой разновидностью живущего одним днем гедониста: жизнь - не генеральная репетиция, но и не последний акт.
   Леди и джентльмены, я обязан сделать признание: с самого начала этой книги нечто повадилось навещать меня. Я не хочу сказать этим, будто я стал одержим моей темой, или обморочен ароматом литературной славы, или, наконец, пал жертвой idee fixe . Я имею в виду томительные преследования в духе английского " haunted ", происходящего, кстати сказать, от старо-земблянского " heimte " - внушать, притягивать, захватывать, притязать. Кто-то или что-то преследовало меня, плетясь по пятам моих размышлений, пряча от меня карандаши и справочные карточки, стуча бесплотными пальцами в окна моей лачуги, нашептывая мне между порывами мартовского ветра соблазнительную участь и всеми мыслимыми способами заманивая меня в зазеркалье.
   Мне кажется, я знаю, кто это был.
   ***
   Коллега, перед которым я открыл душу наутро после одной особенно жуткой из описанных выше ночей, несколько позже по ходу нашей беседы сообщил ненароком, что у него есть в Омахе приятельница (назовем ее ЛН), которая не так давно консультировалась у экстрасенса в надежде связаться с супругом, скоропалительно скончавшимся за несколько лет до того. Упомянутый экстрасенс, костлявая дама азиатских кровей со странным именем "мадам Тук", уверяла, будто она является "канализатором", то есть медиумом, способным создавать каналы связи с бестелесными духами, включая, конечно, и духов умерших людей, которых она называла, демонстрируя удивительное пристрастие к невнятным эвфемизмам, "другими". Приятельница моего коллеги, служившая профессором французской литературы и бывшая до того времени закоренелым скептиком во всем, что касается паранормальных явлений, была потрясена этой встречей и потому поделилась с моим коллегой жутковатыми результатами своей консультации с мадам Тук: последняя, отхлебнув пахнувшего лепестками роз чаю и несколько минут просидев - неподвижно, с закрытыми глазами - в полосатом полумраке своей маленькой, затемненной бамбуковыми жалюзи комнатки, вдруг вылетела из кресла, будто вышибленная ударом незримой ноги, но тут же уселась обратно, широко распахнув глаза. Маленький накрашенный ротик ее также открылся, не испустив, впрочем, ни звука. Затем, по прошествии еще минуты неестественной неподвижности, она произнесла нижеследующее голосом, который, как утверждала ЛН, несомненно принадлежал ее мужу, хоть и был пропущен чрез женские голосовые связки:
   - Твой красный шелковый шарф лежит за диваном.
   Л., раздираемая сложными чувствами и в то же время ошеломленная прозаичностью полученного ею сообщения, только и могла что глядеть во все глаза да затрудненно сглатывать. Когда дар речи вернулся к ней, она спросила:
   - Как?
   И вновь тот же голос, равнодушный, хоть отчасти и тоскливый, сказал:
   - Твой красный шелковый шарф лежит за диваном.
   Тут мой коллега взглянул на часы и, обнаружив, что запаздывает на совещание, не то на занятия - или притворясь запаздывающим на совещание либо занятия, - поспешил завершить свой рассказ. Вроде бы в ночь перед тем, как муж его подруги погиб, поехав велосипедом на работу, она и он поздно вернулись домой с некоего приема и, будучи несколько хмельными и к тому же возбужденными бесплодным флиртом, коему оба предавались на этом приеме, занялись любовью "прямо в гостиной, ну то есть на диване". Наутро Л. пробудил телефон: звонили из полиции кампуса, чтобы сообщить о случившемся с мужем несчастье. В последовавшей полной страдания и страха суматохе, в безумной пробежке к больнице - в одном лишь плаще поверх помятой пижамы, в ошеломленном осознании смерти, в тяготах похорон и исполнении сопутствующих им странно неотвязных житейских обязанностей, в огромном холодном разрастании горя и чувства утраты, коротко говоря, во все эти страшные месяцы красный шелковый шарф ее, тот, в котором она отправилась на прием и который муж в игривом порыве сорвал с ее шеи перед тем, как они, полураздетые, рухнули на диван, куда-то запропастился. Бедная женщина несколько месяцев не вспоминала о нем, пока не сообразила вдруг, что шарф исчез и - почти одновременно - что он был на ней в последнюю ночь жизни мужа. С тех пор шарфик прочно связался в ее сознании с мужем, а утрата его - с утратой любимого человека. Подсознательно она наделила его пропажу мистическим смыслом.
   Как бы там ни было, воротясь от мадам Тук домой, она тут же полезла за диван и обнаружила шарфик - запыленный, но в прочем не изменившийся. "Ну, и что бы вы об этом сказали? По-моему, тут есть нечто странное". И с этим коллега, не внемля моим расспросам, поспешил по своим предположительным делам.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Кафка
   Какое, может спросить ошеломленный читатель, все это имеет отношение к Сирину? Терпение, дорогие друзья: в моем безумии есть система.
   В последние свои годы Франц Кафка проводил немалое время на водах и в санаториумах, включая сюда и Кислинг, расположенный на побережье Черного моря, километрах в пятнадцати к югу от Сочи. Именно здесь на белом песчаном пляже и встретился с умиравшим писателем Набоков. Если верить нашему герою, он приехал в Кислинг поездом, чтобы навестить друга, обозначенного в его дневнике всего одной буквой - "М.". (Жан-Жак Моляр, сведший знакомство с Набоковым еще в 1922 году в Кембридже, считает, что М. - это Мария Островская, приемная дочь галицийского лесоторговца, о котором нам еще предстоит услышать попозже.) Стояла середина июня. Кафка, по обыкновению, коротал утро в шезлонге на выходившей к морю террасе. Набоков, который, валяясь на пляже, набрасывал на полях своей тетради тучные телеса купальщиков, сунул в рот "галуазку" и вдруг сообразил, что оставил спички в " Pension des Hebrides ", стоявший от него в пятистах метрах. Сев - в виде прелюдии к заимствованию потребного, - молодой писатель увидел облаченного в черное, озирающего береговую полосу писателя постарше, шестифутовое тело которого весило к тому времени меньше девяти стоунов. Набоков встал, закрыл тетрадь и, не обув эспадрилий, побрел по песку к инвалиду. Он попросил спичек сперва по-французски - и получил в ответ лишь вопросительный взгляд, - затем по-русски ( meme jeu ) и, наконец, по-немецки, на что элегантный чахоточный ответил: " Schade, Mein Herr, Ich rauche nicht" . Простившись с мыслью о сигарете, Набоков вернулся к своему одеялу. Волны, шурша, накатывали на влажную, ноздреватую гальку, чайки мяукали и ныряли в воду за мелкой рыбешкой или остатками чьего-то завтрака, лысый мужчина с усами мандарина неторопливо прошествовал мимо в обществе дамы с оливковой кожей, переговариваясь с нею на неведомом языке (грузинском? армянском? греческом?).
   Набоков сообщает, что под конец той недели, после того как "друг" уехал в Париж, он нередко беседовал на веранде с тощим человеком о болезни его и о разного рода бессмысленных "курсах", которые тому приходилось сносить по настоянью врачей. Человек этот, сославшись на религиозные соображения, отказался позировать Набокову для эскизного портрета. Разумеется, в то время Набоков и понятия не имел, с кем разговаривает. Он узнал об этом через десять лет, после того как в 1933 году Александр Вайалет перевел " Der Prozess" , сделав имя и сочинения Кафки известными за пределами немецкоязычной Европы. Когда Набокову еще несколько лет спустя показали портрет Кафки, он в суеверном ужасе узнавания записал: " Le meme visage, les memes yeux creux et cernes de noir-un visage guette par la mort".
   Кое-кто из друзей Набокова, и Моляр среди них, уверяют, будто история о беседах с Кафкой на морском берегу есть позднейшая фабрикация. Другие, оставаясь скептиками и допуская ее неправдоподобие, признают, однако ж, что все могло быть так, как о том сообщается. Мы знаем, что весной и летом 1923 года Набоков много разъезжал, однако пути его остаются для нас загадкой, несмотря на детальные, но расплывчатые по результатам исследования прежних его биографов: он мог посетить Кислинг, или Венский Лес, или даже Прагу. Увы, подобно многим иным анекдотам, связанным с жизнью Набокова, апокрифическим оставался и этот, пока я не наткнулся на следующее место из его дневника, датированное " 13 juillet 1923" (копию оригинальной рукописи великодушно предоставил мне близкий друг, работающий в Библиотеке Конгресса, - перевожу с русского ):
   В воскресенье К. пересказал мне написанный им много лет назад рассказ о человеке, который, проснувшись, обнаруживает, что превратился в гигантское насекомое. Воспоминание это, похоже, развеселило его, он закашлялся с такой силой, что я испугался за сохранность его изможденного остова. Я спросил, как ему явилась такая мысль. К. ответил сразу, с трудом сглатывая между фразами, но по-прежнему очень весело, что вдохновение посетило его во сне - ему приснились экскременты и мухи. "Хорошо быть мухой", - мечтательно произнес он. Но почему же в таком случае герой его не обратился в муху? - спросил я. "Чересчур много свободы, - ответил он. Муха ведь может и улететь. А мой Грегор не мог. Он был, как в ловушке, заперт в своей семье, слишком испуганной, чтобы любить его. А вы над чем сейчас работаете?"
   Я рассказал о моих стихах, о книгах, о том, сколько стоит квартирка в Париже, о Фонтенбло, о ритмической гимнастике, о жизни эмигранта в Берлине. Он слушал меня увлеченно, словно старался запомнить каждое слово. Последним, что он сказал мне сегодня, было: "Искусство вещь трудная. Я устал. Пора возвращаться к себе. Завтра приедет Дора".
   Усталого, но довольного писателя отвезли в его номер. Он попросил, чтобы кресло его поставили у окна. Проведя долгое время в размышлениях над пустой страницей дневника, он потянулся к перу, обмакнул кончик его в чернила и медленно вывел всего одно предложение:
   "Wer sucht, findet nicht".
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   Медовый реющий туман
   Я уверен - читатель получает удовольствие от наших с ним небольших отступлений. Ныне нам надлежит вернуться к мадам Тук, с которой меня познакомил тот самый коллега, что столь непредусмотрительно сбежал в одной из предшествующих глав, так и не завершив своего рассказа. На следующий день я сказал ему, что у меня недавно скончалась тетушка, с которой мы никогда особенно близки не были, что между нами сохранилось остаточное взаимонепонимание, касающееся пустячных невзгод, много лет тому постигших ее недоросля-внука, а моего племянника, и что мне не дает покоя желание снестись с нею. Он странно взглянул на меня, заподозрив, я думаю, розыгрыш, но не стал задавать лишних вопросов и открыл имя своей подруги из Омахи. Скрытность - качество редкое.
   Я позвонил профессору французского языка, она подтвердила слышанную мною историю о красном шарфе и с энтузиазмом снабдила меня адресом мадам Тук. Последняя перебралась к тому времени в Линкольн, куда я следующим утром и выехал на автомобиле. (Для тех из читателей, кто питает слабость к пророческим датам, сообщаю, что случилось это 2 июля.) Я езжу теперь в мощном фургоне "Вольво", так что путь из Кедров в Линкольн, приятный путь под безоблачным небом, не подпорченный ни дорожными патрулями, ни норовящими сложиться вдвое полутрейлерами, занял всего пять часов.
   Как и подразумевалось ее фамилией - в противность полученному мною описанию скелетоподобной особы, - мадам Тук была тучна. Когда она отворила дверь, это обстоятельство породило во мне диссонанс сознания, мгновенно лишивший меня дара речи: я не затруднился бы назвать "мадам Тук" костлявую азиатку, но произнести "Тук" прямо в лицо женщине тучной - это было бы непосильным испытанием для присущего мне чувства приличия. Я начал лихорадочно перебирать возможности альтернативного произношения: Ток, Тик, Тюк, но тут она разулыбалась и сказала:
   - А-а, докта Киинбут! Входиить, входиить, пожалста!
   В выговоре ее присутствовала причудливая смесь протяжных американских гласных и бритвенно-острых "и", крививших ее просторное, янтарного оттенка лицо странными гримасами.
   Я понял, что это, скорее всего, та особа, которая мне нужна, и остановился, хоть и стал оттого казаться себе неким нелепым grandee , на незатейливом "мадам". Мадам провела меня, бесцеремонно подталкивая, в гостиную, такую же, как в Омахе, если судить по бамбуковым жалюзи и дешевому восточному антуражу.
   - Садиитесь, садиитесь, - сказала она, похлопывая по спинке стоявшего у круглого столика тростникового стула, выглядевшего слабоватым для моего немалого остова. Сопровождаемый хором потрескиваний, я неуверенно опустился на стул. Солнце уже час как село, комната, освещаемая лишь несколькими чадившими свечьми да свисавшей над столом узорчатой лампой из лакированного красного дерева, накрытой полупрозрачным бумажным абажуром, казалась темноватой. Ночница билась о задымленный потолок, описывая вывернутые наизнанку параболы, точно некое упругое тело, пойманное в западню иного, проникшего в наш, мира с обращенной вспять силой тяготения.
   Мадам Тук уселась насупротив меня, вызвав в своем стуле протест еще более громкий. Безмятежно улыбаясь, она выложила на столик пухлые ладони, растопырила ничем не украшенные туповатые пальцы и спросила: "Чего вы хотиите? Сиирина?" Имя это прозвучало в ее устах как названье прописанной доктором микстуры. Я кивнул. "Ну, начнем".
   Несколько времени мы просидели в молчании, я все отчетливее слышал собственное дыхание и присущий мне запашок, смесь пряностей с расплавленным воском. Я машинально закрыл глаза, полагая, что так оно приличествует процедурам подобного рода, и тьма - признаюсь с некоторой робостью напугала меня.
   Скрипнул чей-то стул - мой или ее.
   Да, я знаю, знаю без всяких сомнений, что многие из вас, основываясь единственно на непристойном вздоре, распространяемом обо мне завистливыми коллегами, считают меня если не сумасшедшим, то лишенным ума. Уверяю вас, я не страдаю ни тем, ни другим. И самое главное, о мои досточтимые, скептические читатели, чтобы в вашем отношении ко мне присутствовала, так сказать, презумпция невиновности, пусть даже только сейчас, только до конца этой чрезвычайно важной главы. Умоляю вас, будьте внимательны, не судите меня, пока не прочтете всего, всего, до конца.
   Внезапно послышался некий шум, начавшийся как негромкое трепетное бормотание, расплывчатый шепоток вентилятора, вращающегося в какой-то соседней комнате. Поначалу я принял его за биенья ночницы о потолок, но нет, то было нечто иное. Вернее, нечто помимо него. Пока я усиливался, не открывая глаз, не снимая напряженных рук со стола, за которым сидел, вновь обрести способность ориентироваться в пространстве на слух, в унисон первому звуку стал возвышаться второй, родственный первому, но в большей мере человеческий, далекий и вроде бы близкий шепечущий звук, подобный вздоху во сне. Он вылился в звучное "Ааах", и мадам Тук произнесла:
   - Виин.
   Не уверенный, что мне стоит встревать, я ждал продолжения.
   - Да? - произнесено это было все той же мадам Тук, но голос решительно не походил на ее. Как надлежит обращаться к призраку? Сэр? Господин? Мистер? Ваше превосходительство? Полностью утратив обыкновенно присущее мне самообладание, я, запинаясь, пролепетал :
   - А, э, м-м, я хотел бы задать вам несколько вопросов, прошу вас, сэр, если позволите, - голос мой звучал, против обычного, сипловато. Я откашлялся. В глазах защипало, слезы наполнили их.
   Пауза. Дробное "фррр" повторилось.
   - Да.
   Я проглотил ту каплю слюны, какая еще оставалась во рту, и втянул в себя пряный воздух.
   - Не могли бы вы сказать мне, на что похожа та, другая сторона.
   Я произнес это буднично, без знака вопроса, без возвышения голоса в конце фразы. По причинам, мне не известным, говорил я совсем медленно, мелочно артикулируя каждый слог, как говоришь в незнакомом городе с туземцем, выпытывая у него направление, в котором следует идти: "Не... могли... бы... вы... сказать... мне..."
   Я и закончить еще не успел, как голос пропел по-русски - музыкально, ликующе:
   ...и смерть мне кажется не грозною загадкой,
   а этим реющим туманом медовым .
   Тут уж ни о какой мадам Тук и речи идти не могло. Я жаждал открыть глаза, но не решался. Внезапный всплеск русской речи в сочетании с моей временной слепотой совсем сбил меня с толку, прошло несколько мгновений, прежде чем я осознал услышанное. Слова казались знакомыми, но ни установить происхождение их, ни усвоить всю полноту их смысла я был не в силах. На земблянском я описал бы себя как forbloffet или даже lyudatuprusket , но ни то, ни другое не передает ни глубины, ни остроты моего изумления с той сотрясающей щеки раскатистостью, с какой делает это английское слово, происхождение коего остается и поныне неведомым: flabbergasted.
   Вновь наступило судорожное безмолвие. Я ждал, сердце мое скакало. Нечто холодное размеренно постукивало по моей окоченелой ладони, стараясь вырвать из груди моей вопль презренного страха, пока я в конце концов не понял, что это не прикосновения призрака, но удары моих же льдистых слез. Мадам Тук тоже молчала, и мне оставалось только гадать, не унесло ль и ее в некие сопредельные с нашими сферы. Ночница, на время притихшая - а может быть, слух мой в ходе недавней беседы отвлекся от тщетных ее трепетаний, вновь захлопотала, захлопала, загудела на бумажном тугом абажуре над моей головой.
   Я молча ждал, и каждый нерв мой был ненасытен, напряжен и ободран, и казалось, прошла целая жизнь. Ничего.
   Наконец, неспособный долее сносить неопределенность, я заговорил сам. Голос мой оказался тонок:
   - Есть здесь кто-нибудь?
   Никакого ответа. Я ждал.
   Внезапно к мадам Тук вернулся дар речи, и она лаконично пропела:
   - Ну ладно, закончили. Теперь платиить.
   Глаза мои чуть ли не со щелчком растворились, слезы пронзили их резью. Я заморгал. Мое изумление мгновенно выродилось в панический страх.
   - Но мы не закончили! У меня есть еще вопросы! Это неслыханно!
   Мадам Тук уже встала, уже возилась с фарфоровым чайничком на столике, близ которого она прежде сидела.
   - После, после, - безучастно сказала она. - Теперь платиить.
   Терзаемый мукой, но вполне убежденный каменно-бесстрастным выражением ее физиономии, что дальнейшие мольбы бессмысленны, я в отчаянии откинулся на спинку стула. Затем пришел миг отрезвления, и я полез в левый боковой карман и вытащил чековую книжку и ручку. Наклонясь над столом, я расчехлил перо и уже начал заполнять графы чека, когда что-то малое, мягкое пало на мой рукав и, кувыркаясь, скатилось на столешницу: ночница. Я замер, вглядываясь в нее. Насекомое лежало на спинке, пушистая ножка его билась, безумно и беззвучно вспарывая воздух. Затем тот же быстрый ритм переняли крылья, забарабанившие по дереву столешницы. Обтекаемое тельце отливало бурой розовизной, укороченные задние крылья были усеяны сдвоенными голубыми глазками. Не берусь утверждать, но мне показалось, что очеса ночницы сверкали, точно два крошечных уголька.
   Пока я медленно выписывал чек, мадам Тук, удивив меня, смела обезумевшую бедняжку в чашу ладони и, отнеся к окну, выпустила, простря коротковатую руку в синюю ночь и подбодрив насекомое на языке, неведомом мне.
   - Слиишком много букашек, - сказала она, вернувшись к столу.
   Потрясенный, я вручил ей чек и откланялся.
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   "Король, дама, валет"
   Коллекция дурацких физиономий и замученных вещей
   "Король, дама, валет", 242 [1]
   Не желая задерживаться на неприятных и, если правду сказать, непредвиденных последствиях моего визита к мадам Тук и на происшедших вскоре за тем загадочных событиях, я приступаю теперь к обсуждению вопросов в большей мере литературных и в меньшей метафизических - частью из потребности сохранить мир моего рассудка, частью в ответ на то, что беспристрастный наблюдатель наверняка охарактеризовал бы как чрезмерно крикливые притязания моего достойного, но порою нетерпеливого издателя, позабавившего меня просьбой "заняться наконец делом", присланной факсом в убогую, но уютную гостиничку, расположенную в Виллефранс-сюр-Мер, где я приходил в себя после недавних ученых трудов. (Кстати сказать, море, мерно плещущее в полдень о песчаные берега этого чарующего городка, напоминает мне своим густым лазурным тоном некое озеро на моей родине, в далекой северной земле. А во время моих бессонных ночных блужданий я примечаю на его чернильно-черных водах гралицу серебристого света. Напомните мне в дальнейшем поподробнее остановиться на ней.)
   В изначальном договоре на эту книгу (подписанном три года назад с издателем, проявлявшим в то время значительно большее понимание, - закон запрещает мне называть его имя) оговаривалось, что текст ее должен состоять не только из собственно биографического материала (которым читатель, надеюсь, уже вполне насладился), но также из критических разборов каждой из набоковских книг. Так что теперь я, не придерживаясь никакого разумного порядка, помимо хронологического или псевдохронологического, обращаюсь к роману "Король, дама, валет" [2], ничем не схожему с "Машенькой" и отличающемуся странным отсутствием какого ни на есть блеска. Роман этот был начат двадцативосьмилетним Сириным в июле 1927 года, а закончен Сириным двадцатидевятилетним в июне года следующего, совсем недалеко, как мне говорили, отсюда.
   Стоит пересказать сюжет, сколько бы он ни был банален. Мечтательный, не лишенный привлекательности молодой человек по имени Франц приезжает в большой немецкий город - ни разу в книге не названный, но несомненный Берлин - в надежде, что его дядюшка с материнской стороны, богатый биржевик и делец, владеющий, среди прочего, крупным универсальным магазином, поможет ему сколотить состояние. Бессердечной жене Драйера, Марте, удается поймать бедного малого в свои сети и, совратив его, в конце концов убедить, что единственной помехой на пути к их общему супружескому счастью является ее муж и что от него, от мужа, надлежит как можно скорее избавиться. Книга по большей части вращается вокруг их жалкого романчика и планов убийства Драйера. Жаль, что Сирин заставил Франца совокупляться с толстой, жабообразной Мартой [3], вместо того чтобы вступить в более мужественный, более здоровый союз с Драйером, который и старше, и мудрее, и добрее ее. Описания все более бесстрастных спариваний четы "влюбленных" суть наихудшие пассажи романа, а почти невыносимые, хоть и тонко прописанные, натужно метафоричные оргазмы [4] заставляют читателей, подобных мне, неуютно ерзать в своих креслах.