При том что это слабейшая из книг Сирина, перебор тех ее мест, в коих различаются проблески чего-то получше, будет, я полагаю, полезнее разбора ее откровенно бедной повествовательной техники. В "Короле, даме, валете" присутствуют и предзвучия почти всех позднейших романов Сирина, и незначительное число отзвуков "Машеньки". Я собираюсь просто-напросто перечислить их, примерно соблюдая порядок, в котором они появляются, и давая минимально необходимый для связности изложения, но более чем достаточный комментарий. Мне нередко казалось, что современная литературная критика, и в особенности "научная", страдает от избытка "интерпретаций", вытесняющих простые факты.
   Как уже отметили многие авторы, ключи - и реальные, и метафорические играют в величайшем из русских романов Набокова, в "Даре" (1938) [5], главенствующую роль. Тема ключей с примесью темы так называемой "упреждающей памяти", которой еще предстояло прославить Набокова, изящно предвещается во 2-й главе романа "Король, дама, валет":
   Позже, много месяцев спустя, стараясь восстановить этот день, она всего яснее вспомнила именно дверь и ключ, как будто простой дверной ключ был как раз ключ к этому дню (139).
   И далее:
   Опять что-то случилось с этим ключом, - черт его побери. [...] И вот этот ключ - тоже мудрит... (188).
   Размножившись, ключи в последний раз возвращаются к нам в 10-й главе в картине, пригрезившейся Францу: "Ему померещилось как-то, что в молоденькой девушке с подпрыгивающей грудью, в красном платье, которая побежала через улицу со связкой ключей в руке, он узнал дочку швейцара" (238). (Следует отметить, что этот предпросонный образ пророчески предвещает картину, написанную лжебароном Балтазаром де Клоссовски, известным более под именем Балтус и жившим - да, собственно, и живущим совсем недалеко от старика Набокова, на берегу озера Леман. Картина, называющаяся " La Rue" [1933], изображает сюрреальную уличную сценку и содержит в себе все признаки сомнамбулической эксцентричности. На самом переднем плане ее бежит девушка в красном платье, вернее, пытается бежать, ибо ее удерживает зловещая фигура, в которой не так уж и трудно признать молодого Володю Набокова:
   Полагаю, всякий согласится со мною в том, что перед нами первый, неловкий эскиз тонкого мотива "ключей" в "Даре", где, как и здесь, простой дверной ключик преобразуется в один из важнейших элементов повествования. Кстати, еще одна мимолетная, ничем не объяснимая аллюзия на историю искусства: в главе 12-й Сирин так изображает Франца: "В очках, в пестром халате, [...] смутно походил на японца" - возможно, это отсылка к известной, сделанной на морском побережье фотографии японского живописца Фуджиты, жившего о ту пору во Франции:
   На следующей странице мы сталкиваемся с метафорой, предвещающей "Защиту Лужина", в которой шахматы ломают жизнь гроссмейстера Лужина и в конце концов губят его [6]. Это место опять-таки относится к Марте:
   Чуть ли не в первый раз она чувствовала нечто, не предвиденное ею, не входящее законным квадратом в паркетный узор обычной жизни (139 -140).
   Как безусловно вспомнит читатель, в конце "Защиты Лужина" жизнь, или вернее смерть его, разворачивается перед ним в виде образованного из квадратов узора: "Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты" (последняя страница ЗЛ). Тема шахмат ненадолго возникает в 11-й главе КДВ, где впавший в оцепенение Франц глядит накануне своего (и Марты, и Драйера) отъезда к морю в окно и видит "дальний балкон, где горит лампа под красным абажуром и, склонясь над освещенным столом, двое играют в шахматы" (252).
   Роман содержит также несколько грубоватых выпадов по адресу сексуальности в понимании Фрейда, которого, как мы теперь знаем, Набоков не любил, пожалуй даже чрезмерно, начиная с фаллического поезда, входящего в вагинальную трубу станции, Марты с ее "мокрым зонтиком" и "коричневатой розой" - фраза, которая 27 лет спустя обратится в самой известной из книг Мастера в " brown rose " (здесь перед нами скорее все же неуместный эвфемизм, описывающий девичьи гениталии, нежели издевательски-фрейдистский образ, выскочивший незамеченным из-под пера замечтавшегося автора). Имеется также фрейдистский дырявый носок, из которого торчит "большой палец" (174) - напряженный фаллос, тематически напоминающий о дырке в носке юного Ганина (8-я глава "Машеньки"), хотя в последнем случае речь идет о дыре на лодыжке, но не в области пальцев ("он... заметил некстати, что черный шелковый носок порвался на щиколотке" (74). Кстати, пятьюдесятью девятью страницами позже именно этот, первый носок штопает Марта (236). Надеюсь, приведенная мною подборка деталей доставит читателю удовольствие.
   В 3-й главе возникает дальняя родственница Пниновой белки - странный подарок Драйера жене: "белка, от которой дурно пахло" (155). Почему белка должна дурно пахнуть, ума не приложу. Наши земблянские белочки - изящнейшие существа, их часто держат в качестве домашних зверьков, особенно люди помоложе, и пахнут они, сравнительно с собаками, кроликами и соболями, не так уж и сильно.
   В 4-й главе мы встречаем первое из множества упоминаний безбородого автора о бритье ("до лоску выбритый молодой человек" (163), видимо, бывшем у него навязчивой идеей. К примеру, всего лишь через страницу мы узнаем, что Франц "ежедневно брился, уничтожая не только твердый темный волос на щеках и на шее, но и легкий пух на скулах" (164). Далее Драйер воображает, как он "после основательного бритья" (241) всходит на эшафот в утро собственной казни (сцена, заметим en passant, предвещающая финал "Приглашения на казнь"). Раз уж мы остановились на уходе за телом, стоит сказать, что "мельчайшие угри, дружно жившие по бокам носа, близ угловатых его ноздрей" (164), есть не что иное, как ранние аватары черных головок, засоривших грубые поры крыльев толстоватого носа Падука в "Под знаком незаконнорожденных" (более подробно о Жабе см. примечание 3). И раз уж мы остановились на тиранах, интересно отметить, что безобидный Франц, которого Набоков сорок лет спустя преобразует во вкрадчиво-жестокого протонациста, уже в 1928-м или 1929-м украшается тем же клоком волос, что и мерзейший из диктаторов нашего века: "одна коричневая прядь имела обыкновение отклеиваться и спадать ему на висок, до самой брови" (164).
   Ко времени, когда Сирин приступил к сочинению "Защиты Лужина" - то есть всего год спустя, - он уже в большей мере овладел искусством лукавой расстановки путеводных вешек - не таких, что значимость их становится сразу же очевидной для всякого, кроме совсем уж беспамятного читателя, но и не настолько темных, чтобы они стали неотличимыми от розыгрышей. Однако в "Короле, даме, валете" этот прием используется еще неуклюже. Когда изобретатель сообщает Драйеру, что остановился в гостинице "Видэо" (170), автор делает нас свидетелями того, как рассеянный Драйер безуспешно пытается извлечь это название из памяти, что, разумеется, задумано в виде намека для тех из нас, кто умудрился забыть название гостиницы Франца, сообщенное нам тремя главами или 43 страницами раньше, намека на то, что тут присутствует некая связь. Meme jeu производится с безносым господином, обладателем обезьяньей физиономии, с которым Франц сталкивается в 1-й главе, - много позже, теперь уж не помню где, автор заставляет его смутно припомнить этого господина при виде совсем другого лица. Куда более успешен и более характерен для зрелого Набокова механизм, посредством которого Драйер в 5-й главе извлекает из памяти изобретателя с его автоматами: "он заметил из окна господина, точно на шарнирах, мелкими шажками переходившего улицу, - и сразу почему-то (и это "почему-то" является подаваемым нам сигналом: ищите связь - Ч.К.) вспомнил разговор с милейшим изобретателем" (180). В более поздних сочинениях "почему-то" будут встречаться все реже и реже, и уже самому читателю придется собирать и связывать воедино мельчайшие детали, кои Набоков разбрасывает по своим текстам.
   Обманчивые "принститутки" из 5-й главы "Машеньки" возвращаются к нам в более прозаичном обличии "проституции" в 8-й главе КДВ, опять-таки связываясь в разуме Франца, как прежде в разуме Ганина, со школьными воспоминаниями. "Франц почему-то вспомнил, как в школьные годы тайком читал в таком же словаре статью о проституции" (215). (Молодой, безнадежно гетеросексуальный Сирин, похоже, питал острый интерес к шлюхам.)
   В этой же 8-й главе (216) встречается и первое из известных мне в сочинениях Сирина упоминание о кокаине. Как могут подтвердить те из читателей, что знакомы с недавней дискуссией на сей счет, кокаин то и дело поминается в романах и рассказах Сирина. Его "Роман с кокаином", часто приписываемый Михаилу Агееву (хоть это не более чем псевдоним), - есть апофеоз увлечения нашего героя этим наркотиком.
   Некий французский славист и одновременно с ним молодой американский ученый обратили внимание на обилие упоминаний числа три и троекратных повторов в КДВ. (Я не уверен в значимости их наблюдения, на мой взгляд, это всего лишь эхо трехчастного названия романа.) Наспех составленный каталог являет нам следующее.
   Поначалу Франц едет в Берлин третьим классом (121); разделенная на три части сцена мистерии (121); "три дырки" на бледном лице спящего Франца ("две блестящие,- стекла очков, и одна черная - рот", (123); "треугольник лба" Марты, который Драйер видит в зеркале (137); частота употребления параллелизмов или предложений, состоящих из трех слов: "Хорошо, прохладно, просторно" (141), "он почувствовал у себя в голове все мячи, все мячики, все мячишки" (163) - что само по себе является отзвуком ряда из 2-й главы "Машеньки": "и бублики, и бриллиантин, и просто бриллианты" (М, 40); "Она расспрашивала его о детстве, о матери, о родном его городке" (165, 166); "Драйер заполнял всю спальню, весь дом, весь мир" (236); "Вода. Ясность. Счастье." (244); "Все кругом журчало, шелестело, дышало" (245); "Эти расфуфыренные ребятишки теперь купцы, инженеры, чиновники..." (255); "она чувствовала и покой, и освобождение, и благодарность" (277); "В душе была пустота, глухота, покорность" (278); наконец, просто повторов одного и того же слова или слов (требование Драйера, чтобы Франц звал его "дядя, дядя, дядя" (134); его обращенные к шоферу слова "Трах, трах и еще раз трах" (161); "все равно - сегодня, сегодня, сегодня..." (167); "Следующий раз, вот клянусь, клянусь... матушкой клянусь..." (172); "Я считаю про себя, считаю... считаю..." (177); "на белую, белую, нестерпимо белую скатерть" (194); "Осмотрен. Осмотрен. Осмотрен" (228); "Нет, нет, нет" (229); "Чисти зубы нашей пастой, улыбаться будешь часто. Чисти зубы нашей пастой. Чисти зубы" (237).
   Куда все это ведет и нас и читателя, сказать не могу. На мой вкус, самое удачное в книге место находится ближе к ее концу, в 11-й главе: "Ослепительно горела на солнце серебряная сахарница. Потом она медленно потухла. Вспыхнула снова" (244). Вот это уже чистый Набоков. С другой же стороны, критика Эрики по адресу Драйера может быть отнесена и к Набокову, жестокие стороны натуры которого достаточно известны: "Чувствительность эгоиста, - говорила когда-то Эрика, - ты можешь не заметить, что мне грустно, ты можешь обидеть, унизить - а вот тебя трогают пустяки..." (256). Подробности вещь хорошая, но искусство должны пропитывать куда более возвышенные элементы человеческого опыта. И меня повергает в грусть то обстоятельство, что Сирин не удосужился в большей полноте исследовать царственную тему, намек на которую содержится в названии его романа (см. примечание 2).
   Один, последний testenborder , как говорим мы, зембляне. Явственным кивком в сторону первых признаков неприятностей, которые свалились на Йозефа К. в " Der Prozess " Кафки, опубликованном за несколько лет до КДВ ( "Die Kochin der Frau Grubach, seiner Zimmervermieterin, die ihm jeden Tag gegen acht Uhr fruh das Fruhstuck brachte, kam diesmal nicht. Das war noch niemals geschehen" ), является удивление Франца в конце 11-й главы: "Почему ему не дали сегодня кофе?" (253, 254). И действительно, почему? Более подробно о Набокове и о том, другом Франце, см. в моей 5-й главе.
   КОММЕНТАРИИ
   1. Все ссылки даются по изданию: Владимир Набоков. Король, дама, валет в дальнейшем КДВ. Собрание сочинений в 4т. М., 1990, т.1.
   2. Не следует упускать из виду то обстоятельство, что русское его название, перезаписанное латиницей, образует анаграмму английской фразы " Look at Valdemar " ("Смотри на Вальдемара"), то есть завуалированную ссылку на Вальдемара Невнятного (1803-1867, правил с 1815-го по 1863-й), мудрого, но слабого короля, скончавшегося в изгнании. Вальдемар, имя коего представляет собой земблянский вариант распространенного славянского имени "Владимир", пришел к власти в начальные годы XIX столетия, будучи еще застенчивым двенадцатилетним отроком. Донимаемый своей амбициозной матерью, королевой Сидрой Заливной, желавшей, чтобы сын стал отважным королем-воителем, подобным отцу ее Торлаку Третьему, и ласкаемый своим регентом, эрцгерцогом Гингольдом-из-Октаном, заботившимся более о собственных мимолетных наслаждениях и престиже, чем об участи, уготовленной державе опекаемого им юного принца, Вальдемар сумел невесть каким образом уклониться от всех путей, кои норовили проложить для него многообразные менторы, и, ко всеобщему удивлению, обратиться в мужественного, атлетичного, эрудированного, благожелательного и падкого до забав монарха, любимого народом, но, к несчастию, столь склонного к мечтаниям, что каждодневные грезы его оказались несовместимыми с заботами о том, что происходило в управляемой им пусть небольшой, но по временам сложноватой стране. В конце концов Вальдемар, свергнутый тайной организацией озабоченных аристократов, бежал в Париж, где и скончался в 1867 году, не оставив наследника.
   3. На с. 369 о Марте сказано: "похожая на большую белую жабу". Это вторая в прозе Сирина жаба. Первая появляется во 2-й главе "Машеньки" в виде чернильницы на письменном столе покойного герра Дорна: "дубовая громада с железной чернильницей в виде жабы". Обе они открывают череду невинных предшественников Жабы - тирана Падука из романа "Под знаком незаконнорожденных" (см. в оном).
   4. См. в особенности с.236 и жалкую ночную поллюцию Франца на с.160.
   5. См., к примеру, статью Д. Бартона Джонсона " The Key to Nabokov's Gift" в канадско-американском журнале " Slavic Studies " (Ванкувер, Британская Колумбия), 16, 1982, с. 190-206. (Я незнаком с профессором Джонсоном, но мне говорили, что он до жути похож на Чехова .)
   6. Не могу удержаться и не процитировать Шопенгауэра, цитирующего Аристотеля, цитируемого Сенекой: " Nullum magnum ingenium sine mixtura dementiae fuit" (Кажется, это из " De tranquilitate animi".)
   ГЛАВА 8
   Смерть не смешна
   Задним числом относительно богатая событиями жизнь Мастера читается как роман, сочиненный автором, охваченным таким творческим пылом, что он то и дело забывает перечитывать уже им написанное - впрочем, и вдохновение посещает его так часто, что переделки, как и выстраиваемые в определенной последовательности черновики, оказываются излишними: рассказ изливается единым, до чрезвычайности длинным и становящимся все длиннее многокрасочным потоком, в чем-то подобным бесконечной связке шелковых носовых платков, которую фокусник с хорошо подделанным изумлением вытягивает из атласного своего рукава, либо, уж коли на то пошло, изо рта уступчивой, хоть отчасти и сконфуженной дамы, выдернутой им из публики. Что же до смерти Набокова, то она и поныне воспринимается как неприятное потрясение, нелепый в своей неуместности элемент череды событий - как если бы в самом конце шелковой ленты обнаружился не особенно яркий платочек, но живой червяк, или подгнившая слива, или какой-то равно удивительный иверень происхождения решительно необъяснимого.
   Спасибо, мадам, можете сесть.
   То, что Набоков умер не своей смертью, лишь теперь начинает признаваться широкой публикой. Его так называемая "загадочная" смерть, объявлявшаяся следствием то падения в горах, то вирусной инфекции, то воспаления легких, то прозаической остановки сердца, была, как ныне стало известно, причинена или по меньшей мере ускорена особливым, почти неуследимым ядом, неудобосказуемое название коего я не стану здесь открывать из опасения, что какая-нибудь неуравновешенная личность, отрастившая зуб на члена своей семьи, прежнего возлюбленного, шумного соседа или начальника (нет, это определенно не Вы, драгоценнейший М.), может отыскать этот яд и использовать. Раздобыть этот яд нетрудно. Он не имеет ни вкуса, ни запаха, обнаружить же следы его можно лишь посредством вскрытия, произведенного вскоре после кончины жертвы знающим медицинским экспертом. Набоков, в последние два своих года несколько раз попадавший в больницу, считался человеком больным. Никто не заподозрил, что дело здесь нечисто, а потому и о вскрытии никто не похлопотал. Тело, о чем я узнал слишком поздно - иначе не предпринял бы бесплодной ночной вылазки, описанной мною в первой главе, - кремировали всего через несколько дней после того, как обладатель его освободил, так сказать, помещение. Увы, никаких годных для предъявления суду доказательств совершенного преступления не сохранилось.
   И все-таки позорный путь, что тянется инфернальным пунктиром по картам Германии, Франции, Америки, возвращаясь к горному склону над Гстаадом к роскошному отелю в Монтрё и завершаясь в конце концов в мрачной лозаннской больнице, проследить можно - и он будет прослежен, о мой кроткий читатель, - от штриха к штриху, пока не явится он во всей своей полноте, подобный замысловатому и по видимости бессмысленному рисунку, нанесенному на лист бумаги старым, обмакнутым в лимонный сок гусиным пером и остающемуся незримым для невооруженного глаза, но явственно проступающим, если нагреть листок у свечи либо электрической лампы, - пророческий узор, похожий на загадочную картинку, где однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда .
   ***
   Как ведомо каждому читателю, отец Набокова был убит вечером 28 марта 1922 года при попытке предотвратить предположительное покушение на русского государственного деятеля и историка Павла Николаевича Милюкова, выступавшего в берлинском филармоническом зале перед толпой, состоявшей из русских (и по меньшей мере двух земблянских) эмигрантов. Толкование происшедшего, принятое тогда же и считавшееся истинным по сей день, сводилось к тому, что объектом покушения, совершенного "монархистскими экстремистами", являлся Милюков, глава партии конституционных демократов так называемых "кадетов", представляющих собою русскую реплику наших куда более воспитанных и жизнерадостных карлистов, - и что Владимир Дмитриевич Набоков, также присутствовавший на сцене, был смертельно ранен, когда попытался удержать вооруженного пистолетом убийцу и повалить его на пол. Но довольно этого исторического глянца, намеренно наведенного на трагическое событие .
   На самом деле убийца - русский, поселившийся под странным англо-американским именем Боб Уайт в дешевой гостиничке близ Курфюрстендамм, - отлично продумал каждый свой ход. Его тренировщики (два безликих аппаратчика из Семипалатинска) дело свое знали. (Я получил эти сведения от баснословно старого эмигранта, и поныне живущего, перебиваясь с хлеба на воду, в сельской вилле на юге Франции.) Они, тренировщики, сознавали, что Набоков-старший, славившийся и отвагой, и чувством чести, увидев нацеленное оружие, без колебаний бросится на защиту своего коллеги Милюкова, который - по одному уже тому, что именно он обращался к публике с речью, - и будет сочтен главной мишенью нападающих. Уайту, меткому стрелку, ничего не стоило "промахнуться" по предположительной жертве и попасть в Набокова, находящегося бок о бок с человеком, на которого якобы совершается покушение. Вскоре после этого Набоков-старший скончался. Ужасная трагедия преждевременной смерти этого 53-летнего человека в последующие полстолетия блуждала, подобно некоему призраку, по произведениям его сына. Но довольно ли одного этого убийства, чтобы объяснить навязчивое влечение Набокова к образам смерти, к убийствам, к тому, что юристы кличут "ошибочным опознанием"? Ответ, утверждаю я, гласит: нет. Разумеется, трагедия есть мощная движущая сила искусства, но, опираясь лишь на нее, мы никогда не поймем, почему Набоков с такой силой и настоятельностью - так и тянет сказать маниакальностью - раз за разом обращался к одним и тем же фундаментальным, фундаментально пугающим темам.
   Набоков знал: и за ним тоже ведется слежка, знал так же уверенно, как то, что гибель отца была отнюдь не случайной. Поначалу слежка эта не содержала в себе угрозы - тайные силы, полагавшие, что молодой хлыщ и эстет, полная противоположность своего политически деятельного отца, не составляет для них опасности, упражнялись в скрытном надзоре, не более. Но по мере того как возрастала писательская слава Сирина, по мере того как он становился все более прямым в своих нападках на идиотически жестокий режим, терзающий его родину, силы тьмы пришли к заключению, что это раздражающее начало надлежит уничтожить. Сирин, всегда отличавшийся острой интуицией, почувствовал, что жизни его угрожает опасность. Положение осложнялось еще и тем, что он был теперь женат, что у него родился сын, он просто не имел больше права бравировать, изображая молодого, ни от кого не зависящего художника. Еврейское происхождение его жены, Веры, и разгул антисемитизма в Веймарской Германии снабдили биографов Набокова удобным объяснением длинной вереницы миграций и странствий, начавшейся в 1939-м переездом из Берлина в Париж и завершившейся в 1960-м переселением в Монтрё после двадцати проведенных в Соединенных Штатах лет. Однако подлинная причина его неусидчивости лежит в иной плоскости.
   Теперь уже можно сказать, что человек, назвавшийся Робертом Уайтом, был членом призрачной клики, преследовавшей цель создания "единой, демократической, социалистической России" и того ради истреблявшей всех, кто без должного одобрения высказывался о государстве Ленина-Сталина. Молодой писатель Сирин поначалу привлек ее внимание лишь как сын выдающегося политического деятеля, боровшегося с абсолютистским правлением большевиков. Ранние его сочинения были достаточно безобидны - с идеологической точки зрения. Если он и разделял чувство отвращения, питаемое к новому режиму средним перемещенным русским интеллигентом, он возглашал это чувство не громче среднего изгнанника, осевшего в Риге, Париже либо Берлине. Первые три его романа были посвящены: 1) инфантильной любви; 2) адюльтеру и 3) шахматам, то есть темам навряд ли способным встревожить сообщество профессиональных убийц. Но по мере того как Сирин выказывал, печатно, все большее презрение к тирании, сокровенная эта организация, официально безымянная - назовем ее удобства ради "Тенями", наметила его для того, что она эвфемистически именовала "устранением". Дошли ли до Сирина слухи об этих намерениях (что маловероятно, если учесть присущую "Теням" манию секретности), или его просветил некий трепет пред-предведения, это так навсегда и останется нам неизвестным. Известно, однако, что ощущение нависшей опасности заставило Сирина бежать в Париж еще до того, как преследователи успели схватить его и лишить жизни. Бомба, вовсе не сброшенная с немецкого самолета, как уверяют нас некоторые свидетельства, но подложенная двумя агентами "Теней" (один из которых жив-здоров и поныне и обосновался в Нью-Йорке) в сырой подвал дома на рю Буало, в котором Набоков снимал квартиру, взорвалась всего через несколько часов после того, как и он, и семья его выехали оттуда - радостно, как может теперь представить читатель, пусть и несколько торопливо, - в Шербур.
   ***
   После того как Набоковы перебрались в Соединенные Штаты, напряжение, казалось, несколько ослабло, хотя и здесь, среди мирного населения городка Априлс, штат Аризона, на фоне величавых лиловых гор, было предпринято несколько покушений на жизнь Владимира, каждое из которых оказалось, слава богу, неумелым и неуспешным. Первым из них стала попытка отравления, осуществленная злобными мерзавцами ни больше ни меньше, как в день рождения Пушкина, 6 июня 1944 года, попытка, провалившаяся, поскольку ВН, и без того уж умученный острым расстройством, выбежал, прервав изучение гениталий малазийских бабочек из здания Музея сравнительной биологии в Кембридже, штат Массачусетс, и вместе с обильной рвотой изверг из своего терзаемого болью желудка яд, смесь стрихнина с танином. Второе, почти удавшееся покушение состоялось, когда он преподавал в Корнелле: некий молодой член "Теней", случайно забредший в хранилище радиоактивных веществ, расположенное в одной из лабораторий штата Нью-Мексико, получил тем самым возможность ненадолго подвергнуть Набокова облучению, причинив ему пустяковое радиационное отравление, принятое невежественным врачом за последствие "солнечного удара". (Агент этот несколько времени спустя скончался от рака кожи в городе Паскагула, штат Миссисипи.)
   После публикации "Лолиты" - в 1955-м (в Париже) и в 1958-м (в Америке) - Набоков получил возможность оставить преподавание в университете (это неблагодарное, скудно оплачиваемое занятие, неотделимое от безъюморного подхалимства, мелкотравчатого политиканства и педантической капризности) и возвратиться в Европу, на сей раз в Швейцарию, многие столетия бывшую благополучным раем изгнанников, беженцев и экспатриантов всех видов и родов. Переселясь туда, наш герой смог наконец насладиться полной безопасностью за зеленеющей высокой альпийской стеной, отгородившей эту безмятежную страну от всего остального света.
   Так он, во всяком случае, думал.
   От переводчика
   Читатель, особенно читатель Набокова, должно быть, уже сообразил, что его попытались облапошить. Разумеется, никакого Чарльза Кинбота в реальности - по крайности, в нашей, обыденной - не существует. Кинбот обитает в реальности иной, литературной, в качестве одного из центральных персонажей романа В. Набокова "Бледное пламя" (или "Бледный огонь", это зависит от перевода). Строго говоря, и там его существование сомнительно есть основания полагать, что и он, и Зембла, "страна далеко на севере", которой он правил, существуют лишь в воспаленном воображении мимоходом упоминаемого в романе русского профессора из перемещенных лиц, носящего анаграмматическую фамилию Боткин.
   Приведенные выше главы из романа "Серебристый свет" сочинены Джеффом Эдмундсом, человеком также отчасти загадочным. Как рассказал мне весной этого года президент международного Набоковского общества Дональд Бартон Джонсон, Джефф возник в набоковском ученом сообществе словно бы ниоткуда в том смысле, что на "набоковеда" он никогда и ни у кого не учился, возник с посвященной Набокову научной работой, вызвавшей интерес столь живой, что ему предложили принять участие в издании журнала "Nabokov Studies". Сам он называет себя "библиотечным клерком" и действительно работает в университетской библиотеке.
   Насколько я понимаю, "Серебристый свет" был изначально задуман как литературоведческое исследование русской прозы Набокова, но по ходу работы над ним артистическая натура Джеффа взяла верх и в результате возник как новый автор, так и описание его замысловатых похождений.
   Полагается еще привести библиографическую справку. Попросив Джеффа снабдить меня таковой, я получил нижеследующее (с обещанием добавить вскоре нечто более занятное).
   Джефф Эдмундс родился в 1964 г. в Анн-Арбор, штат Мичиган, в семье художницы и ихтиолога. Учился на художника, несколько его картин хранятся в частных собраниях США и Великобритании. В настоящее время работает "специалистом по каталогизации" в библиотеке университета штата Пенсильвания, где он в 1995 году создал в Интернете посвященный Набокову сайт ZEMBLA, редактором которого и является. Его рецензии, статьи и переводы с русского и французского публиковались в "Славянском и восточно-европейском журнале", в журнале "Nabokov Studies" и в ZEMBLA. Первый его роман "Метро" будет издан небольшим независимым американским издательством в конце 1999 г.
   Обещанное и поступившее вскоре занятное добавление содержало историю зачатия Джеффа, вряд ли пригодную для публикации.
   Остается только добавить, что с именем Джеффа Эдмундса связан один из самых громких в набоковедческом мире скандалов, вызванный тем, что в прошлом году он обнародовал в ZEMBLA статью некоего Мишеля Дисоммелье, в которой обильно цитировались украденные у Набокова черновики последнего его романа "Подлинник Лауры" (перевод большей части статьи был напечатан в "Ex libris NG", а полный вариант - в журнале "Новая Юность"). Один из самых видных знатоков творчества Набокова возмутился этим поступком Джеффа настолько, что даже пригрозил ему судебным преследованием за нарушение авторских прав. Впрочем, гнев его улегся, когда Джефф признался в том, что и Дисоммелье, и извлечения из набоковского текста сочинены им самим.