Молодая девушка поняла, что хитрый льстец отрезал ей путь к отступлению.
   – Скажи, пожалуйста, кто будет играть роль Венеры Анадиомены, покрывающую позором и меня, и тебя?
   – О, это будет главная приманка всего представления! Милостью богов, я заручился обещанием… Отгадай чьим?
   – Какое мне до этого дело и откуда я могу это знать? – с негодованием возразила Ипатия, помнившая только одно ненавистное имя.
   – Самой Пелагии.
   Молодая девушка гневно выпрямилась.
   – Нет, этого я не могу потерпеть! Ты настойчиво требуешь от меня исполнения обещания, которое я тебе дала только при известных условиях. Вчера ты публично назвал себя христианином, а сегодня смешишь меня уверениями, что дней через десять восстановишь культ богов, от которых отрекся. Без меня ты решил все вопросы, по которым ты якобы ожидал от меня помощи и совета. Ты приказал мне занять место в театре в качестве приманки, игрушки и жертвы, чтобы краснеть перед зрелищем, равно возмутительным для богов и людей! И в заключение ты требуешь от меня еще худшего. Ты хочешь, чтобы я присутствовала при новых успехах женщины, издевающейся над моими поучениями, обольщающей моих учеников, оскорбляющей меня в моей собственной аудитории. В течение последних четырех лет она далеко превзошла Кирилла по части искоренения добродетели и мудрости. О, возлюбленные боги! Когда же кончатся муки, ниспосланные вами вашей жрице, отстаивающей нетленную славу олимпийцев перед лицом извращенного поколении?
   Несмотря на присущую Ипатии гордость и на присутствие Ореста, на глазах девушки показались слезы. Голос ее дрожал.
   Орест смутился от этой вспышки благородного негодования, но при последних словах Ипатии, произнесенных более грустным и мягким тоном, он взглянул на нее с мольбой. Он думал в это мгновение:
   «Она безумная фанатичка! Но она удивительно хороша, и я должен обладать ею!»
   – Ах, дорогая, несравненная Ипатия! Что я натворил, я безрассудный глупец! Я оскорбил тебя и погубил дело богов, для которых наравне с тобой готов пожертвовать всем и всеми!
   – Погубил дело богов? – переспросила Ипатия с удивлением.
   – Я понял смысл твоих слов. Ты решила бросить меня, несчастного, а следовательно лишаешь меня своей помощи и поддержки.
   – Всемогущие боги не нуждаются в людской помощи!
   – Пусть так! Но почему же не Ипатия, а Кирилл повелевает народными массами Александрии? Только потому, что он и его приверженцы борются и страдают за своего Бога. И почему забыты старые боги, моя прекрасная учительница? А ведь они действительно забыты!
   Ипатия дрожала, как в лихорадке. Орест продолжал кротким заискивающим голосом:
   – Я не ожидаю ответа на свой вопрос, я молю только о прощении. Я не знаю, в чем заключается мой проступок, но с меня достаточно сознания моей виновности.
   Ипатия покраснела и отвернулась, встретив взор Ореста, устремленный на нее с искренним восторгом. Да, она была женщиной и фанатичкой. Она должна сделаться императрицей! Голос Ореста был так благозвучен, его движения отличались таким изяществом! Ей стало жаль его.
   – А Пелагия? – спросила она, наконец, овладев собой.
   – Я жалею, что встретился с ней. Но, право, я был уверен, что ты одобришь мой образ действий.
   – Я? Почему же?
   – Подумай только, – ты можешь навеки освободиться от докучливой женщины, если согласишься на это представление.
   – Как так?
   – Ее вторичное появление на подмостках выставит ее в весьма непривлекательном свете перед мелочными александрийцами, охотниками до скандалов и сплетен. Впоследствии она вряд ли дерзнет называться подругой героя, происходящего от богов, или навязывать свое присутствие Ипатии, как будто она дочь какого-то консула.
   Искушение было так соблазнительно, а искуситель был так вкрадчив и изворотлив, что Ипатия прекратила спор.
   – Если это необходимо, – делай… Я уйду к себе и начну писать оду. Впрочем, избавь меня от всякого общения с этой женщиной, самое имя которой мне стыдно произносить… Свое произведение я пришлю тебе, и пусть она придумывает танцы, какие ей вздумается. Я не буду руководствоваться ни ее вкусом, ни ее способностями.
   – А я, – заговорил Орест с горячей признательностью, тоже ухожу, чтобы заняться приготовлениями. Прощай, царица мудрости! Твоя философия особенно привлекательна, когда она умеет примирять отвлеченную красоту с практическими требованиями современного вкуса.
   Орест откланялся, а Ипатия, несмотря на тягостное настроение, начала работать над одой.
   Тем временем в политической жизни города все шло своим чередом. На всех общественных зданиях красовались объявления, извещающие о победе Гераклиана, и по разговорам в толпе было ясно видно, что ей все равно, кто властвует в Риме или даже в Византии.
   Друзья Ореста не упускали случая появляться то тут, то там, намекая, что недурно было бы сохранить подати в собственном кармане и не отсылать их в Рим, слишком много тратящий на содержание армии. Александрия была некогда главным городом независимого государства. Почему бы не вернуть ее прежнее значение?
   В это же время началась бесплатная раздача зерна. Давали много; распространились слухи о всеобщем помиловании заключенных, а так как почти всякий преступник имеет родных и друзей, считающих его мучеником, то большинство партий сочувственно относилось к новым веяниям. Мыльный пузырь, ловко пущенный Орестом, раздувался, увеличиваясь в объеме и переливаясь всеми цветами радуги, то время как Ипатия в мучительной тоске сидела дома, работая над одой в честь Венеры Урании. Орест почти ежедневно навещал девушку-философа и надоедал ей своим присутствием.
   Через несколько дней после казни Аммония наместник получил от одного из своих телохранителей известие, что труп распятого вместе с крестом, к которому он был пригвожден исчез без следа. Толпа нитрийских монахов похитила труп казненного на глазах у испуганной стражи. Орест, конечно же, догадался, что его солдаты были подкуплены и допустили кражу. Не прошло и суток после похищения трупа, как на улицах Александрии появилась духовная процессия, к которой присоединились городской сброд и набожные христиане Александрии. Толпы монахов из Нитрии, священники, дьяконы, архидьяконы и сам Кирилл в полном облачении – все они окружали богато украшенные носилки, на которых лежал похищенный труп Аммония, причем проколотые гвоздями руки и ноги мученика были обнажены, дабы произвести большее впечатление.
   Мимо окон дворца Ореста, вдоль набережных и почти до ступеней Цесареума бесконечной вереницей тянулась эта процессия. Через полчаса один из служителей, едва переводя дыхание, доложил злополучному властелину города, что жертва его жестокости покоится на парадном катафалке посреди церкви и что мученик причислен к лику святых. Теперь погибшего именовали не Аммонием, а «Томазием несравненным», а его великие добродетели и героическую смерть Кирилл описал в пространной проповеди.
   Что было делать наместнику? Конечно, он мог послать в церковь отряд солдат, приказав им забрать тело казненного, но станут ли солдаты повиноваться? Орест решился стерпеть обиду и целый час проклинал всех святых и мучеников, христиан и язычников. Затем он начал писать подробный отчет о случившемся, сообщая все тому же самому византийскому двору, против которого готовился восстать. Он не сомневался, что в тот же день в Византию будет отправлено другое послание – от самого Кирилла, только иначе истолковывающее происшедшее.

Глава XXI
ВОИНСТВЕННЫЙ ЕПИСКОП

   В небольшой, бедно обставленной комнате сельского дома, выстроенного наподобие крепости, сидел Синезий, епископ Киренейский. На столе возле него стоял кубок с вином, к которому он, очевидно, еще не прикасался. Медленно и грустно допивал он что-то при тусклом свете лампы, а затем закрыл лицо руками и заплакал. В это время вошел послушник, доложивший, что Рафаэль Эбен-Эзра его видеть. Синезий встал и с удивлением и тревогой направился к двери.
   – Нет, попроси его лучше сюда. Я не в силах входить по вечерам в те опустевшие, заброшенные комнаты.
   Синезий, стоя, ожидал своего гостя. Когда Рафаэль вошел, епископ схватил его за обе руки и хотел заговорить, но голос его прервался.
   – Ничего не рассказывай мне сейчас, – произнес Рафаэль, усаживая его в пустое кресло. – Я все знаю.
   – Ты все знаешь? Неужели же ты так мало похож на остальное человечество, что все-таки пришел навестить покинутого и обездоленного старика?
   – О, не хвали меня! Я такой же, как все. Я ведь пришел с эгоистическими целями, надеясь получить от тебя утешение. Но я был бы безгранично счастлив, если бы Бог помог мне успокоить тебя. Твои слуги мне все рассказали.
   – И все-таки ты захотел меня видеть! Разве я в состоянии поддержать тебя? Нет, я никому больше не нужен! Я одинок и бесполезен, – каким родился, таким и умру. Мой последний ребенок, мое последнее, любимое дитя отнято вместе с остальными. Благодарю Создателя, что он даровал мне один день покоя, так что я успел похоронить моего бедного мальчика рядом с его матерью и братьями. Но кто знает, долго ли останутся неприкосновенными дорогие мне могилы?
   – Отчего умер бедный ребенок? – спросил Рафаэль, желая утешить или отвлечь старика.
   – От чумы. Какая иная участь может ожидать нас в атмосфере, отравленной тлением трупов, среди целых стай орлов-стервятников? Я со всем бы примирился, если бы мог действовать и бороться. Но сидеть по целым месяцам, словно пленник, в этой ненавистной башне, каждую ночь видеть зарево пылающих жилищ, слышать изо дня в день вопли умирающих и пленных, – ты знаешь, теперь они убивают всех мужчин, до грудного младенца включительно, – и при этом сознавать свою немощь и ждать конца, как параличный идиот! Я жажду открытой борьбы, чтобы умереть с мечом в руке – я ведь единственная и последняя надежда моих прихожан. Наместник не обращает внимания на наши жалобы.
   Но что я делаю! Я распространяюсь о собственных горестях, вместо того чтобы выслушать тебя!
   – О нет, дорогой друг, ты говоришь о страданиях твоего края а не о себе лично. Что касается меня, то меня терзает отчаяние, но оно неизлечимо. По-моему, тебе не следует тут оставаться. Почему бы тебе не бежать в Александрию?
   – Я хочу умереть на посту, как жил до сих пор и как подобает отцу своего народа. Когда настанет конец, и сама Кирена будет освобождена, я вернусь в город со своего передового укрепления, чтобы победители застали епископа перед алтарем с бескровной жертвой в руках! Но не будем более толковать об этом. Я еще могу угостить тебя и после ужина с удовольствием выслушаю твой рассказ.
   Гостеприимный епископ позвал слуг и засадил их за работу, желая оказать гостю самый радушный прием, насколько это допускали обстоятельства военного времени. Со свойственной ему проницательностью Рафаэль отправился к Синезию в надежде получить помощь, но безо всякой определенной цели; без сомнения, он не искал у него утешений философского свойства и руководствовался только желанием увидеть единственного христианина, который еще не разучился смеяться от души. Впрочем, вполне возможно, что Рафаэль питал смутную надежду встретить в доме Синезия только что покинутых им спутников. Как мотылек, привлекаемый огнем, он стремился к обаятельной и своеобразно прелестной Виктории, в чем и покаялся Синезию после ужина, добавив, что страстно ищет случая вторично опалить себе крылья огнем любви.
   Впрочем, добрый старик нелегко добился этой исповеди. Он видел, что у Рафаэля тяжело на душе и хотел облегчить его состояние откровенной беседой. Синезий начал выведывать тайну Рафаэля участливыми вопросами и на время забыл о собственном горе. Но Рафаэль сильно изменился; он утратил возможность к блестящей, едкой насмешке и даже лишился природного юмора. Казалось, что его пожирала лихорадка; он был тревожен, задумчив, говорил отрывочно и с видимой неохотой, как будто скрывая слезы, готовые хлынуть из глаз. Любопытство Синезия возрастало, но он был крайне недоволен, так как Рафаэль упрямо отказывался объяснить положение тому самому врачу, к которому пришел за советом.
   – Чем же ты мог бы помочь мне, если бы я тебе все рассказал? – отнекивался Рафаэль.
   – Так позволь мне спросить тебя, дорогой друг, зачем ты приехал ко мне, раз ты не желаешь говорить со мной вполне откровенно?
   – Странный вопрос! Я хотел насладиться обществом самого приятного собеседника в Пентаполисе.
   – Но стоило ли из-за этого предпринимать такое далекое путешествие, рискуя жизнью?
   – Кто не дорожит жизнью, для того опасности не существует.
   – Признайся мне лучше откровенно во всем. Может быть мне удастся помочь тебе, хотя в практических делах я не могу быть тебе полезен.
   – Ну, хорошо, если тебя интересует моя повесть, то слушай.
   И торопливо, точно стыдясь своей исповеди, но подчиняясь потребности излить свою душу, Рафаэль рассказал Синезию все, от первой встречи с Викторией до своего бегства в Веренику.
   К великому удивлению Эбен-Эзры добрый епископ, по-видимому, нашел все это довольно забавным. Он посмеивался, потирал руки, кивал головой. Может быть он хотел ободрить рассказчика, а может быть думал, что положение Рафаэля не так безнадежно, как тот полагал.
   – Если ты издеваешься надо мной, Синезий, то я умолкну. Мне нелегко тебе признаться, что я влюбился как шестнадцатилетний мальчик.
   – Издеваться над тобой! Ты хочешь сказать: посмеяться вместе с тобой… Это ее-то в монастырь? Ха-ха! Я убежден, что у старого префекта достаточно здравого смысла и что она не отклонит такую выгодную партию.
   – Ты забываешь, что я не имею чести быть христианином.
   – Так мы тебя сделаем им. Я знаю, ты не захочешь, чтобы я окрестил тебя, ты всегда потешался над моей философией. Но завтра прибудет сюда Августин.
   – Августин?
   – Да, завтра, на заре, я выступаю со значительным вооруженным отрядом, чтобы встретить и сопровождать его. Конечно, по дороге туда и обратно мы поохотимся, так как вот уже две недели, как мы питаемся только овощами. Августин быстро исцелит тебя от иудейства. Остальное предоставь мне. Я попытаюсь выяснить дело тем или другим способом и думаю, что мне это удастся. Не стесняйся! Для бедняги, у которого нет другого дела, это будет приятным развлечением. Если же ты не хочешь принимать от меня безвозмездных услуг, то и это можно устранить. Дай мне в долг три или четыре сотни золотых, в которых я, ей-Богу, сильно нуждаюсь. Само собой разумеется, что ты их больше не увидишь!
   Рафаэль невольно рассмеялся.
   – Я вижу, что Синезий остался по-прежнему достойным потомком своего предка Геркулеса. Правда, он отказывается очистить Авгиевы стойла моей души, но горячится, как старый боевой конь. Дорогой друг, меня нередко соблазняла мысль принять христианство, но отчасти скромность, отчасти чувство чести удерживали меня. Прежде я не испытывал ничего подобного. Но перед Викторией я не в силах притворяться и не посмел бы заглянуть ей в лицо, если бы скрывал от нее что-либо.
   – А может быть ты проникнешься христианским духом?
   – Это невозможно! Я бы стал сомневаться в собственных побуждениях, я бы вечно опасался, что изменил своей религии из-за своекорыстного желания и обманул самого себя.
   – Ты странный человек, – почти сердито заметил Синезий. – Едва достигнув спасительного утеса, ты снова хочешь броситься в воду. Ты находишь в этом какое-то странное наслаждение.
   – Большое наслаждение сойтись в рукопашной с самим дьяволом! Видишь ли, я уже давно перестал верить в его существование. Но вот, возродившись для всего возвышенного и достойного, я снова почувствовал, что вокруг моей шеи обвивается холодная змея. Ты не поверишь, сколько адских мыслей возникло за последнюю неделю в моей голове! Вот, взгляни! Это закладная на все имущество ее отца! По внушению Бога или сатаны я купил ее у ростовщика в тот же день, как покинул их в Веренике, и они теперь всецело в моей власти. Я могу их погубить, продать в качестве невольников, предать смерти, как мятежников! А не нанять ли дюжину молодцов и, похитив ее, разом разрубить Гордиев узел? Нет, не осмелюсь! Я должен быть чист, чтобы приблизиться к ней. Я должен быть честен, чтобы прикоснуться губами к ногам этой целомудренной девушки. Не знаю, откуда взялась у меня эта совестливость, но она есть. Даже эту закладную я ненавижу, проклинаю, словно демона-искусителя.
   – Сожги ее, – спокойно заметил Синезий.
   – Может быть я так и сделаю. Во всяком случае я никогда не воспользуюсь ею. Принудить Викторию? О, нет. Я слишком горд или слишком честен, называй как хочешь, и даже просить ее не стану! Она должна сама прийти ко мне по собственной воле, должна сказать мне, что любит меня, будет моей и сделает меня достойным себя. Она должна сжалиться надо мной по собственному побуждению.
   – Да поможет тебе Господь в этой великой борьбе, сын мой, – сказал Синезий и прослезился.
   – Вовсе это не великая борьба! Это гнусная, отвратительная в мужчине робость, особенно в таком человеке, который прежде не страшился ни Бога, ни людей, ни черта, а теперь так низко пал, что трепещет перед беспомощной девушкой.
   – Нет, – снова прервал его Синезий, – это благородный, священный страх! Ты трепещешь перед нравственной чистотой девушки. Мужайся, твою слабость подкрепит Господь своей силой.
   На следующее утро, задолго до восхода солнца, Рафаэль в полном вооружении ехал рядом с Синезием. За ними следовали четыре или пять пар крупных борзых и верная Бран. Ее обрезанные уши и широкая голова служили неистощимой темой разговора для двадцати воинов, которые были взяты не только для охоты, но и ввиду возможного нападения разбойников. Воины ехали позади епископа на измученных степных лошадях, несших тяжелую службу, но получавших очень мало корма.
   Охотники проехали несколько миль мимо разоренных деревень и покинутых мыз, откуда временами, пугливо озираясь, выходили жители, чтобы поведать несчастному епископу историю своих страданий. Они не просили у него подаяния и даже сами упрашивали принять в дар то немного зерна, то какую-нибудь домашнюю птицу, – жалкие остатки, уцелевшие от разгрома. Едва только охотники миновали разоренную и обезображенную войной местность, как сангвинический темперамент добродушного пастыря немедленно дал о себе знать. Он начал ласкать собак, болтал с воинами, строил планы охоты и убеждал своих спутников не плошать, потому что вечерний ужин всецело зависел от их ловкости и удачи.
   Наконец, компания охотников миновала последние нивы и очутилась среди большой открытой равнины, поросшей кустарником и молодым лесом. Равнина местами пересекалась ложбинами, некогда густо застроенными и заселенными.
   – Здесь, – заговорил Синезий, – мы будем охотиться. Теперь настало время забыть на минуту горести и предаться радостям благородного искусства. Мы живем в век трусов, Попытаемся забыть о нем, да и о нас самих.
   – Даже о философии и об Ипатии? – лукаво спросил Рафаэль.
   – Я покончил с философией. Биться, как потомок Геркулеса, и умереть, как подобает епископу, – вот все, что мне осталось, если не считать моей неизменной симпатии к мудрой и вдумчивой Ипатии. Уверяю тебя, друг мой, – среди самого глубокого горя я нахожу утешение в сознании, что на нашей грешной, развращенной земле еще может жить такое дивное существо.
   Синезий начал превозносить свой идеал в самых напыщенных выражениях, но Рафаэль прервал его.
   – Боюсь, что наши общие симпатии к ней объясняются некоторой слабостью. С некоторого времени я сомневаюсь и в ней, и в философии.
   – Но ты, надеюсь, не подвергаешь сомнению ее добродетель?
   – Ни добродетель, ни красоту, ни ум! Я только пришел к убеждению, что она не в состоянии сделать меня лучшим, чем я есть. Ты скажешь, что я сужу со своей, эгоистической точки зрения. Пусть так… Какой у тебя благородный конь!
   – Да, когда-то он был таковым, а теперь поизносился, как и его хозяин, как и наше общее благополучие.
   – Бедненькая, – воскликнул вдруг Синезий, заметив степную козочку, выскочившую из кустов у самых его ног. – Тебе, я вижу, не избежать супного котла в теперешнее тяжелое время!
   И ловким взмахом аркана достойный епископ захлестнул петлю вокруг длинных ног животного, притянул его к седлу, а затем передал одному из верховых.
   – Только зарежь ее скорей, не давай ей блеять, малый. Она кричит, как ребенок… А вон свежий след страуса!
   Синезий сразу умолк и стал осторожно взбираться по откосу.
   – Назад! – произнес он наконец. – Тихонько пригнись, как я, к шее лошади, а то длинноногие мошенники могут заметить нас. Они тут, поблизости. Я отлично знаю их любимую лужайку. Обогнем холм с той стороны, а не то они нас почуют, и тогда – прости-прощай!
   В сопровождении верхового Синезий осторожно двинулся вперед, держась одной рукой за шею лошади. Рафаэль тщетно старался ему подражать. Затаив дыхание, Синезий остановился на выступе холма, посмотрел вниз и, трепеща от восторга, поднял два пальца, показывая число птиц.
   – Они слишком далеко! Спусти собак, Сифакс!
   Через минуту Рафаэль мчался во весь опор с пригорка, а две борзых с непостижимой быстротой гнались за страусами, великолепные перья которых развевались по ветру. – Какой я еще ребенок! – воскликнул Синезий, и в его глазах блеснули слезы радостного возбуждения.
   Рафаэль тоже увлекся и, отдаваясь бешеной скачке через камни, холмы, ручьи и песчаные заносы, забыл все на свете, даже Викторию.
   – Берегись пересохшего русла! Бодрись, старый конь! Еще две минуты! Против ветра страусы не могут бежать с такой быстротой. Расступитесь вправо и влево, дети мои, и бросьтесь на них, как только они покажутся.
   Страусы, как и предвидел Синезий, не смогли больше бежать против ветра, мощно рассекая воздух распущенными перьями. Благодаря попутному ветру, бег их достигал невероятной быстроты.
   – Наезжай на них, Рафаэль, и загони в кусты! – крикнул Синезий, положив стрелу на натянутую тетиву.
   Рафаэль повиновался, и птица метнулась в низкий кустарник. Хорошо выдрессированная лошадь прыгнула на нее, как кошка, а Рафаэль, не доверяя своему искусству в стрельбе, ударил бичом по длинной шее благородного животного и свалил его на землю. Он хотел было соскочить с седла и ринуться к своей добыче, но Синезий остановил его.
   – Ты с ума сошел! Он ногой вышибет из тебя дух! Предоставь его собакам!
   – А где же другой? – воскликнул Рафаэль, едва переводя дыхание.
   – Там, где ему следует быть. Когда я бью птицу на лету, я редко промахиваюсь.
   – Ты, право, перещеголял бы даже императора Коммода!
   – Ты думаешь? Однажды… Но что это такое? – и он указал на облако беловатой пыли, которая клубилась в стороне от долины. – Стадо антилоп? – Если это так, то Бог, действительно, покровительствует нам. Собирайтесь! Нечего зря терять время.
   И, созвав свой рассыпавшийся отряд, Синезий поспешил навстречу приближавшемуся столбу пыли.
   – Антилопы! – кричал один.
   – Дикие лошади, – говорил другой.
   – Нет, это люди! – с раздражением воскликнул Синезий. – Я вижу блеск оружия.
   – Это – авсуры! – раздался всеобщий бешеный воз глас.
   – Последуете ли вы за мной, дети мои?
   – Мы готовы умереть с тобой!
   – Я это знаю. О, если бы у меня было вас семь сотен как у Авраама, тогда мы увидели бы, какая участь постигла бы этих негодяев!
   – Счастливый человек, в наше время ты еще можешь доверять своим рабам, – заметил Рафаэль, когда воины поскакали вперед, держа оружие наготове.
   – Рабы? Я, так же как и они, давно забыл, что по закону имею право продать некоторых из них, если они того заслуживают. Их отцы состарились за столом моего отца, и дай Бог, чтобы то же самое выпало и на долю их детей. Мы вместе едим и работаем, охотимся и сражаемся, шутим и плачем. Да поможет нам Бог! Ну, молодцы, – теперь вы узнали врага?
   – Это – авсуры, святой отец. Та самая шайка, которая на прошлой неделе устроила налет на Мирсинит.
   – А с кем они сражаются?
   Этого никто не мог сказать. Несомненно шел бой, но жертвы находились позади разбойников. Отряд поскакал вперед.
   – Хотел бы я знать, с кем сцепились авсуры? – заметил Синезий. – Крестьяне давно были бы перерезаны, а солдаты не замедлили бы обратиться в бегство. В нашем краю схватки, продолжающиеся около десяти минут, чрезвычайно редки. Кто это может быть? Теперь я вижу, – они сражаются, как настоящие герои. Все они пешие, кроме двоих, а у нас ведь нет ни одной когорты пехотинцев.
   – Я знаю, кто они! – воскликнул Рафаэль, пришпорив коня. – Эти латы я узнаю из тысячи других; я вижу посредине носилки, а впереди идут воины. Мы станем биться насмерть!
   – Тише, тише, – увещевал его Синезий. – Поверь старому и, к сожалению, лучшему рубаке в нашей несчастной стране. Свернем в ущелье, чтобы атаковать варваров с фланга. Таким образом они нас не увидят, пока мы не очутимся в двадцати шагах от них. Тебе есть еще чему поучиться у меня, Эбен-Эзра!
   Храбрый епископ засмеялся, обрадованный предстоящей борьбой. Его небольшой отряд ловко свернул в сторону, а через несколько минут выскочил из ущелья и с бодрым боевым кличем начал осыпать неприятеля градом стрел.