– Трус! Кого мне взять теперь? О, если бы во всем теле Пелагии было столько ума, сколько в мизинце Ипатии, то я бы посадила ее на трон цезарей вместе с ее готом.
   – Она, без сомнения, самая знаменитая из твоих питомиц. Ты, мать, вправе гордиться ею.
   Старуха слегка усмехнулась и быстро повернулась к Рафаэлю:
   – Посмотри, у меня есть подарок для тебя, – сказала она, вытаскивая роскошное кольцо.
   – Но, мать, ты постоянно делаешь дорогие подарки. Всего месяц тому назад ты прислала мне этот отравлений кинжал.
   – Почему бы и нет? Возьми кольцо от старухи.
   – Какой чудесный опал!
   – Да, это настоящий опал. На нем начертано непроизносимое имя божие, – точь-в-точь как на кольце Соломона. Возьми его, говорю тебе. Тому, кто его носит нечего бояться огня и стали, яда и женских очей.
   – Включая даже твои?
   – Возьми, говорю тебе! – Мириам силой надела кольцо на его палец. – Вот оно тут. Теперь ты в безопасности. Не смейся! Прошлой ночью я составляла твой гороскоп[63] и знаю, что тебе сейчас не до смеха. Тебе угрожает великая опасность и великое искушение. Когда же ты пройдешь через это испытание, ты сможешь стать ближайшим советником цезаря, первым министром или даже императором. И ты будешь им, клянусь четырьмя архангелами!
   И старуха скрылась в боковом переулке, оставив Рафаэля в полнейшем недоумении.

Глава V
ДЕНЬ В АЛЕКСАНДРИИ

   Пока происходили все эти события, Филимон плыл вниз по течению реки с приютившими его готами. Перед ними мелькали древние города, превратившиеся в развалины. Наконец они вошли в устье большого александрийского канала и, проплыв всю ночь по озеру Мареотис, к рассвету очутились среди несчетных мачт, возле шумных набережных одной из величайших гаваней мира. Пестрая толпа чужеземцев, гул наречий всех народов, от Тавриды до Кадикса, высоко громоздившиеся склады товаров, огромные груды пшеницы, сваленной под открытым небом, не знавшим дождя, суда, могучие корпуса которых вздымались ярусами и напоминали плавучие дворцы, – вся эта оживленная картина навела молодого монаха на мысль, что мир не так ничтожен, как он думал.
   Перед большими грудами плодов, только что подвезенных базарными лодками, грелись на солнце группы негритянских рабов, которые, болтая и смеясь, с тревогой и нетерпением высматривали покупателей. Филимон отвернулся, не желая смотреть на мирскую суету, но всюду, куда ни обращались его глаза, он видел ее в самых разнообразных проявлениях. Он изнемогал от массы новых впечатлений, его оглушал шум, и он едва овладел собою настолько, чтобы воспользоваться первой возможностью и постараться ускользнуть от своих опасных спутников.
   – Эй, – заревел оружейный мастер Смид, когда Филимон начал подниматься по лестнице пристани. – Ты никак задумал сбежать, даже не попрощавшись с нами?
   – Оставайся со мной, парень, – сказал старый Вольф. – Я тебе спас жизнь, и ты принадлежишь мне.
   Филимон с некоторым колебанием повернулся к нему.
   – Я монах и слуга божий.
   – Им ты можешь остаться везде. Я хочу сделать из тебя воина.
   – Оружие мое – не плотские вещи, а молитва и пост – возразил бедный Филимон, чувствуя, что это средство самообороны в Александрии нужнее, чем где-либо в пустыне. – Пустите меня, я не создан для вашей жизни. Я благодарю и благословляю вас. Я буду молиться за тебя, мой повелитель, но отпусти меня.
   – Проклятие трусливому псу! – завопило с полдюжины голосов. – Почему ты не дал нам волю, викинг Вульф? От монаха иного нечего было и ждать.
   – Он не дал мне позабавиться, – воскликнул Смид, – но я своего не упущу!
   Топор, брошенный искусной рукой, полетел в голову Филимона. Монах едва успел уклониться от удара, и тяжелое орудие разбилось о гранитную стену позади него.
   – Ловко увернулся, – холодно заметил Вульф.
   Матросы и торговцы закричали: «убивают!», а таможенные чиновники, надзиратели и сторожа гавани сбежались со всех сторон. Но все они спокойно разошлись по местам, когда раздался громовой голос амалийца, стоящего у руля:
   – Ничего не случилось, ребята! Мы только готы и едем к наместнику.
   – Мы только готы, мои милые ослиные погонщики! – повторил Смид.
   При этом грозном слове чиновники поспешили удалиться, стараясь сохранить равнодушие и всем своим видом показывая, что их присутствие необходимо как раз на противоположном конце гавани.
   – Отпустите его, – сказал Вульф, поднимаясь по лестнице. – Отпустите юношу. Всякий человек, к которому я чувствовал расположение, впоследствии меня обманывал, и от этого малого я не вправе ожидать чего-либо иного, – пробормотал он про себя. – Пойдемте, товарищи, выходите на берег и напейтесь как следует.
   Так как Филимону было разрешено удалиться, то он, конечно, пожелал остаться. Во всяком случае ему следовало вернуться, чтобы поблагодарить варваров за оказанное гостеприимство.
   Обернувшись, он увидел, что Пелагия садилась на носилки вместе со своим возлюбленным. С опущенными глазами приблизился он к прекрасному созданию и пролепетал несколько слов признательности. Пелагия приветствовала его ласковой улыбкой.
   – Перед разлукой расскажи мне побольше о себе. Ты говоришь на прекрасном чистейшем афинском наречии. Ах, что за счастье опять слышать свой родной язык! Бывал ли ты в Афинах?
   – Малым ребенком, – я помню, то есть мне кажется, что помню…
   – Что? – быстро спросила Пелагия.
   – Большой дом в Афинах, битву и потом долгое путешествие на корабле, доставившем меня в Египет.
   – Милосердные боги! – воскликнула Пелагия и умолкла на мгновение. – Девушки, вы говорили, что он на меня похож?
   – Мы ничего плохого не имели в виду, когда в шутку заметили это, – сказала одна из ее спутниц.
   – Ты похож на меня! Ты должен навестить нас, мне нужно тебе сказать… Приходи непременно!
   Филимон, ложно истолковав ее интерес к нему, правда, не отпрянул, но ясно проявил нерешительность. Пелагия громко рассмеялась.
   – Глупый юноша, не будь таким тщеславным, не питай подозрений и приходи. Не думаешь же ты, что я всегда болтаю только глупости? Посети меня, быть может, это окажется полезным для тебя. Я живу в…
   Она назвала одну из самых роскошных улиц. Филимон в душе дал обет никогда не воспользоваться ее приглашением.
   – Брось этого дикаря и иди! – ворчал амалиец, сидя в носилках. – Ты, надеюсь, не собираешься идти в монахини?
   – Нет, пока еще жив единственный мужчина, которого я встретила на земле, – возразила Пелагия и, быстро взбираясь на носилки, обнажила прелестную пятку и очаровательную щиколотку.
   Это была как бы последняя стрела, пущенная наудачу. Но в Филимона стрела не попала. Толпа смеющихся пешеходов увлекла его вперед. Довольный, что избавился от опасной собеседницы, молодой монах решил узнать, где живет патриарх.
   – Дом патриарха? – переспросил маленький, худощавый, черноватый малый, с веселыми, темными глазами, к которому он обратился. Поставив перед собою корзину с плодами, он сидел на деревянном обрубке и разглядывал иноземцев с выражением пронырливого, простоватого лукавства. – Я знаю его дом, ибо дом этот знает вся Александрия. Ты монах?
   – Да.
   – Так спроси монахов. Ты и шага не сделаешь, как встретишь кого-нибудь из них.
   – Но я не знаю даже в какую сторону идти. А ты разве не любишь монахов, добрый человек?
   – Видишь, юноша, мне кажется, ты слишком хорош для монаха. Я – грек и философ, хотя, к несчастью, водоворот событий бросил искру божественного эфира в тело носильщика. Поэтому, юноша, я питаю троякую вражду к монашеству. Во-первых, как мужчина и супруг. Ведь если бы монахам дать волю, они не оставили бы на земле ни мужчин, ни женщин, и сразу погубили бы людской род проповедью добровольного самоубийства. Во-вторых, как носильщик, – если бы все мужчины стали монахами, то не было бы бездельников и моя должность упразднилась бы сама собой. В-третьих, как философ. Как фальшивая монета внушает отвращение честным людям, так и нелепый, дикий аскетизм отшельника претит логическому, последовательному мышлению человека, который, подобно мне, скромному философу, хочет устроить свою жизнь на разумных началах.
   – А кто, – спросил Филимон, улыбнувшись, – кто был твоим наставником по части философии?
   – Источник классической мудрости – сама Ипатия. Некий древний мудрец ночью качал воду, чтобы иметь возможность учиться днем, а я храню плащи и зонты, чтобы упиваться божественным знанием у священных врат ее аудитории. Но все-таки я укажу тебе дорогу к архиепископу. Философу приятно поверять скромной юности сокровища своего ума. Быть может, ты поможешь мне отнести эту корзину с фруктами?
   Маленький человек привстал и, поставив корзину на голову Филимона, направился в одну из ближайших улиц. Филимон последовал за ним, не то с презрением, не то с любопытством спрашивая себя, какова же та философия, которая поддерживала самомнение этого жалкого, оборванного, маленького обезьяноподобного существа. Миновав ворота Луны, они шли около мили по большой широкой улице, которая пересекалась под прямым углом другой, столь же прекрасной. Вдали на обоих концах этой последней неясно обозначались желтые песчаные холмы пустыни, а прямо перед путниками сверкала голубая гавань сквозь сеть бесчисленных мачт.
   Наконец они достигли набережной, в которую упиралась улица, и перед изумленными взорами Филимона широким полукругом развернулось синее море, окаймленное дворцами и башнями. Он невольно остановился, а вместе с ним и его маленький спутник, с любопытством следивший за впечатлением, которое произвела на монаха эта грандиозная панорама.
   – Вот, смотри, это все творение наших рук! Это сделали мы, греки, темные язычники. Разве христиане там, на левой излучине, построили этот маяк, чудо мира? Разве христиане возвели каменный мол, который тянется на расстоянии многих миль? А кто создал эту площадь и выстроил вот эти ворота Солнца? Или Цесареум по правую руку? Обрати внимание на два обелиска перед ним!
   И он указал на два знаменитых обелиска, один из которых известен под именем иглы Клеопатры.
   – Говорю тебе, смотри и убеждайся, как ничтожен, как страшно ничтожен ты на самом деле! Отвечай, потомок летучих мышей и кротов, ты, шестипудовая земляная глыба, ты, мумия скалистых пещер, – могут ли монахи произвести нечто подобное?
   – Мы продолжаем работу наших предшественников, – возразил Филимон, пытаясь сохранить безучастный и бесстрастный вид.
   Он был слишком удивлен, чтобы сердиться на выходки своего спутника. Его подавлял необъятный простор, блеск и величие зрелища, ряд великолепных зданий, каких, быть может, никогда, ни раньше, ни позже, земля не носила на своей поверхности. Среди необычайного разнообразия форм можно было видеть и чистые дорические[64] постройки первых птолемеев, и причудливую варварскую роскошь позднейших римских зданий, и подражания величественному стилю Древнего Египта, пестрый колорит которого смягчал простоту и массивность очертаний. Покой этого громадного каменного пояса составлял разительный контраст с неуемной суетой гавани. Высокие паруса кораблей, отодвинувшись далеко в море, походили на белых голубей, исчезающих в беспредельной лазури. Это зрелище смущало, угнетало и наполняло неопределенным тоскливым чувством сердце молодого монаха. Наконец, Филимон вспомнил о данном поручении и вторично спросил о дороге к дому архиепископа.
   – Вот дорога, молокосос, – сказал маленький человечек, огибая с Филимоном большой фронтон Цесареума. Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.
   – Как? Это церковь?
   – Это Цесареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок позволили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цесареумом. Вот, – сказал он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все учимся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – место жительства благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.
   Проводник постучал в двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.
   – А где же дом архиепископа?
   – У самого Серапеума[65]. Ты не ошибаешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…
   – Далеко ли это отсюда?
   – Около трех миль, у ворот Луны.
   – Как? Значит это те самые ворота, через которые мы вошли в город?
   – Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.
   Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:
   – Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?
   – Точно так, молодой человек. Если ты вздумаешь меня обидеть, то я позову на помощь: рядом – еврейский квартал, и оттуда, словно осы из гнезда, немедленно высыпят тысячи людей, чтобы убить монаха при столь удобном случае. Но я действовал с самыми благими намерениями: во-первых, по указаниям практической мудрости, – чтобы корзину пришлось нести не мне, а тебе; во-вторых, из высших философских соображений, – чтобы, пораженный величием нашей славной цивилизации, которую хотят уничтожить твои братья, ты понял, какой ты осел, черепаха, бесформенное ничто! Если же ты познал свое ничтожество то постарайся стать хоть чем-нибудь!
   – Ты пойдешь со мной и будешь указывать мне дорогу. Если ты согласен, – все обойдется мирно, в противном же случае я силой заставлю тебя повиноваться. Это справедливая кара за твой поступок.
   – Философ преодолевает препятствия, подчиняясь им. Я стою за миролюбие и за все его блага.
   Итак, они вместе отправились обратно. Пройдя около полумили рядом с носильщиком, Филимон внезапно спросил его:
   – А кто эта Ипатия, о которой ты столько рассказываешь?
   – Кто Ипатия? О, что за невежество! Она царица Александрии. По уму – Афина, по величавости – Гера, по красоте – Афродита.
   – А кто они?
   Носильщик остановился, медленно смерил его с головы до ног презрительным взглядом и с выражением безграничной жалости хотел было уйти. Но сильная рука Филимона удержала его.
   – Ах… понимаю… Кто Афина? Богиня, дарующая мудрость, Гера – супруга Зевса, царица небожителей; Афродита – мать любви… Впрочем, я не надеюсь, что ты постигнешь мои слова.
   Филимон, однако, понял, что Ипатия в глазах его маленького проводника была весьма выдающейся и удивительной личностью, и предложил новый вопрос, чтобы таким образом несколько уяснить себе это чудо Александрии.
   – Она дружит с патриархом?
   Привратник вытаращил глаза и, шутливо глядя на юношу, стал проделывать какие-то таинственные знаки, смысл которых, впрочем, был совершенно неясен Филимону. Маленький человек остановился, еще раз посмотрел на статную фигуру Филимона и, наконец, произнес:
   – Она – друг всего человечества, мой юный спутник. Философ должен возноситься над отдельными личностями, дабы созерцать целое. А вот здесь есть на что посмотреть, и ворота открыты.
   И он подошел к фасаду большого здания.
   – Это дом патриарха?
   – У патриарха более плебейский вкус. Он живет, как рассказывают люди, в двух грязных, маленьких каморках, ибо знает, что ему неприлично роскошествовать. Дом патриарха? Нет, это храм искусств и красоты, дельфийский треножник[66] поэтического вдохновения, утешение рабов, изнемогающих под земным гнетом, одним словом, театр, который твой патриарх, имей он возможность, завтра же превратил бы… Но философ не должен браниться. Ах, я вижу телохранителей наместника у ворот. Значит, он сейчас отдает распоряжения. Войдем и послушаем.
   Прежде чем Филимон успел отказаться, внутри здания поднялась страшная суматоха, а затем заволновался народ, стоявший на улице.
   – Это неправда! – раздавались голоса. – Еврейская клевета! Этот человек невиновен!
   – Он так же совсем не думает о бунте, как и я, – ревел жирный мясник, который, по-видимому, с одинаковой легкостью мог сразить и человека, и быка. – Во время проповедей святого патриарха он первым начинает хлопать в ладоши и последним заканчивает.
   – Добрая, кроткая душа! – причитала женщина. – Еще сегодня утром говорила я ему: – почему ты не бьешь моих мальчишек, господин Гиеракс? Станут ли они учиться, если не бить их? А он ответил, что не терпит розог – от одного их вида у него бегут мурашки по спине.
   – Очевидно, это было пророчество!
   – Это-то и доказывает его невиновность. Как бы он мог прорицать, не будучи святым?
   – Монахи, на помощь! Гиеракс, христианин, схвачен и подвергнут пытке в театре! – закричал какой-то пустынник. Волосы и борода ниспадали ему на грудь и плечи.
   – Нитрия! Нитрия! За Бога и Богоматерь, монахи Нитрии! Долой еврейских клеветников! Долой языческих тиранов!
   И толпа бросилась вниз по сводчатому проходу, увлекая за собой носильщика и Филимона.
   – Друзья мои, – начал маленький человечек, пытаясь сохранить спокойствие философа, хотя не мог более стоять на ногах и, стиснутый локтями двух зрителей, висел в воздухе, – что означает этот шум?
   – Евреи распустили слух, что Гиеракс готовит восстание. Да будут они прокляты со своей субботой!
   – Поэтому они затевают волнения по воскресеньям. Гм… это борьба партий, которую философ…
   Говоривший замолчал; толпа расступилась, он упал на землю, где его тут же стали топтать бесчисленные ноги бегущих.
   Услышав о преследованиях и доведенный до неистовства криками, Филимон смело бросился сквозь толпу и вскоре достиг больших ворот с железными решетками преграждавшими путь. Отсюда молодой монах мог беспрепятственно следить за трагедией, разыгравшейся внутри здания, где невинный страдалец, подвешенный на дыбе, извивался и громко вскрикивал при каждом взмахе ременного кнута.
   Филимон тщетно стучал и колотил в ворота вместе с отступившими его монахами. Им отвечал лишь хохот телохранителей, находившихся внутри двора. Они громко проклинали мятежное население Александрии с его патриархом, духовенством, святыми и церквями и грозили, что доберутся до каждого из тех, кто тут стоит. Между тем отчаянные вопли пытаемого постепенно ослабевали и, наконец, вслед за последним судорожным криком жизнь и страдание навеки прекратились в этом жалком истерзанном теле.
   – Они его убили! Они сделали его мучеником! Назад, к архиепископу! К дому патриарха! Он отомстит за нас!
   Страшная весть дошла до народа, теснившегося на площади, и вся толпа повалила по улицам к жилищу Кирилла. Филимон следовал за ней, вне себя от ужаса, ярости и жалости.
   Среди тревоги и суматохи он провел часа два перед домом патриарха, прежде чем был допущен к последнему. Вместе с плотно сжавшей его толпой он попал в низкий темный проход и, наконец, едва переводя дыхание, очутился во внутреннем дворе четырехугольного невзрачного здания, над которым возвышалось четыреста колонн разрушенного Серапеума. Разбитые капители и арки величественного сооружения уже стали зарастать травой.
   Наконец, Филимону удалось выбраться из тесноты и вручить хранившееся на груди письмо одному из священников. Последний провел его через коридор и несколько лестниц в большую, низкую, простую комнату. Ждать Филимону пришлось не более пяти минут. Вскоре его допустили к самому могущественному человеку на южном побережье Средиземного моря.
   Тяжелый занавес скрывал дверь в смежную комнату, но юноша отчетливо слышал шаги человека, быстро и гневно ходившего взад и вперед.
   – Они доведут меня до этого! – воскликнул, наконец, ломкий благозвучный голос. – Они меня доведут до этого. Да падет их кровь на их собственные головы! Мало им поносить Бога и церковь, повсюду расставлять сети всяческих обманов, колдовства и ростовщичества, угадывать будущее, делать фальшивые деньги, – нет, они смеют еще передавать духовенство в руки тирана!
   – Так было и во времена апостолов, – вставил более мягкий, но гораздо менее приятный голос.
   – Ну, а больше так не будет!
   – Бог даровал мне власть, чтобы обуздать их, и да покарает он меня так же, или еще суровее, если я не воспользуюсь своей силой. Завтра я очищу эти Авгиевы конюшни[67], полные гнусностей, и в Александрии не останется ни одного еврея, и некому будет кощунствовать и обманывать людей.
   – Боюсь, как бы такой самосуд, как бы он ни был справедлив, не оскорбил высокопоставленного префекта!
   – Высокопоставленного префекта, – скажи лучше тирана! Почему Орест пресмыкается перед евреями? Только из-за денег, которые они дают ему взаймы. Он с удовольствием приютил бы в Александрии тысячи чертей, если бы они оказывали ему подобные же услуги. Он натравливает их на мою паству, унижает достоинство религии, а возбужденный им народ поднимается в рукопашную и доходит до насилий вроде сегодняшнего! Говорят, это мятеж! Да разве народ не призывают к мятежу? Чем скорее я устраню один из поводов для мятежа, тем лучше. Пусть поостережется и сам искуситель: его час тоже близок.
   – Ты имеешь в виду префекта? Деспот, убийца, угнетатель бедняков, покровитель философии, презирающей и порабощающей неимущих… Не заслуживает ли такой человек наказания, будь он трижды префектом?
   Филимон понял, что он, должно быть, уже слишком много слышал, и легким шорохом дал знать о своем присутствии. Секретарь быстро откинул занавес и несколько резко спросил, что ему надо. Имена Памвы и Арсения несколько смягчили его, и трепещущий юноша был представлен тому, кто фантастически занимал престол фараонов.
   Обстановка комнаты была крайне скромна и мало отличалась от жилища ремесленника. Грубая одежда великого человека поражала простотой, забота о внешности сказывалась лишь в тщательно расчесанной бороде и локонах, уцелевших от тонзуры. Высокий рост и величественная осанка, строгие, красивые и массивные черты лица, блестящие глаза, крупные губы и выдающийся вперед лоб – все обличал в нем человека, рожденного для власти. Кирилл окинув юношу взглядом, от которого щеки Филимона стали пунцовыми. Затем архиепископ взял письмо, пробежал его глазами и сказал:
   – Филимон. Грек. Пишут, что ты научился повиновению. Если так, то сумеешь и повелевать. Настоятель, твой отец, поручает тебя моему попечению. Теперь ты должен повиноваться мне.
   – Я готов.
   – Хорошо сказано. Так, ступай к окну и прыгни во двор.
   Филимон подошел к окну и открыл его. До мощеного двора было не менее двадцати футов, но Филимон обязан был подчиняться, а не измерять высоту. На подоконнике в вазе стояли цветы; он совершенно спокойно отодвинул их и в следующее мгновение соскочил бы, если бы Кирилл не крикнул ему громовым голосом: «Стой!»
   – Юноша нам подходит, Петр! Я теперь не боюсь, что он выдаст тайны, которые, быть может, слышал.
   Петр одобрительно улыбнулся, хотя в выражении его лица сквозило сожаление, что молодой человек не сломал себе шею и не лишил себя возможности выдать их секрет.
   – Ты хочешь увидеть мир? Сегодня ты уже наверное немножко посмотрел на него.
   – Я видел убийство…
   – Так, значит, ты видел то, что хотел видеть, – таков свет и таковы справедливость и милосердие, которые присущи ему. Ты, вероятно, не прочь посмотреть, как карает Господь людскую злобу. По твоим глазам я вижу, что и сам ты охотно станешь орудием божиим в этом деле.
   – Я бы хотел отомстить за этого человека.
   – Да, да, он погиб, бедный простак-учитель! Его судьба кажется тебе верхом земных ужасов. Подожди немного и, проникнув вместе с пророком Иезекиилем[68] в сокровенные тайники сатанинского капища, ты увидишь там худшее: женщин, оплакивающих Таммуза, сетующих об упадке идолопоклонства, в которое сами более не верят… Да, Петр, в этой области нам тоже придется свершить один из Геркулесовых подвигов.