— Скажите, по крайней мере, почему меня задержали, — Винарт нервничает не на шутку. — Среди ночи тащите сюда… За что?
   — Генератор, кажется, был в употреблении.
   — Ну и что? Новые на толкучке не продавали.
   — Где, по-вашему, такой, почти новый генератор мог раздобыть человек, который продал его вам?
   — Может, сменил мотор, а генератор оказался вполне еще пригодным. Спросите лучше, сколько я за эту дрянь заплатил. Бешеные деньги!
   — Похоже, что генератор с краденой машины.
   — Может быть. Откуда мне знать? Это дело милиции. Ходунов просил меня достать генератор, и я его купил. Он едет в Татры. Вы знаете, кто такой Ходунов? — Винарт выхватывает из кармана записную книжку и, раскрыв ее, подсовывает мне: — Позвоните и спросите — вот его домашний телефон.
   — Ночью?
   — Тогда выпустите меня. Его машина завтра к обеду должна быть готова!
   — А если генератор в самом деле краденый?
   — Интересно, как вы намерены это установить? Сделать меня виновным? Ха-ха, смешно! Мне просто смешно! — Винарт наглеет, он решил, что тут мы бессильны. — Почему вы не ловите тех, кто спекулирует возле магазина? Чем они, по-вашему, спекулируют? Конечно, краденым! Там можно достать что угодно! Но там ваших почему-то не видно. А возле магазина, где скупают золото… Десять лет одни и те же физиономии перекупщиков. Все их видят и знают, только ваша контора не знает! Не зря говорят, что там работают на процентах. А меня хватают среди ночи из-за какого-то дерьмового генератора! Ну да, ведь надо делать вид, что работаешь…
   — Откуда вы ехали?
   — Это к делу не относится.
   — Я повторяю вопрос.
   — А я повторяю, что это к делу не относится. Я был у женщины, адрес которой называть не желаю.
   — Где вы там на мельнице прячете женщину?
   — На какой мельнице?
   — На хуторе «Ценас». Я имею в виду ваш хутор. Ах да! Вы ведь его купили на имя матери!
   Более чем озадаченным отправляю Винарта Кирмужа в коридор писать объяснение. Ему теперь есть над чем ломать голову. Продолжать ли сказочку про толкучку в Шяуляе? А если у нас есть сведения, что он только что был на хуторе «Ценас»? Думаю, он попытается вылезти сухим из воды, утверждая, что был на толкучке, был у зазнобы, а по дороге заехал на хутор, чтобы… Уж он-то придумает какую-нибудь более или менее важную причину! Такие предположения, которые можно назвать и версиями, мой мозг способен вырабатывать в большом количестве и как бы даже без моего участия. Увы, чаще всего они не оправдываются, но это меня не огорчает.
   Духовные ценности, кажется, Винарту не нужны. Правда, ради общественного мнения он готов перед ними почтительно снять шляпу, но на самом деле они ему ни к чему. Для престижа ему вполне достаточно двух-трех клиентов из сферы искусства. Вообще к артистам и художникам он относится с некоторой подозрительностью — слишком легкомысленным и праздным делом они занимаются. Уважение он испытывает лишь к титулованным представителям этой сферы да к высоким ценам на картины в Художественном салоне.
   Должностным лицам — вот им он кланяется, потому что от них всегда можно получить какие-нибудь реальные ценности в виде резолюции «Не возражаю» или «Обеспечить!» на уголке заявления или прямо со стройки от прораба — цемент, релин, финские обои.
   Мне представляется, что многие люди, подобные Винарту, все видят не так, как мы: деревья, улицы, дома — все. Весну — сквозь рыночную цену на редиску, зиму — сквозь количество угля, необходимого для отопления теплицы. Я вспомнил, как в зоопарке возле вольера с американским бизоном некий глава семьи со знанием дела говорил, показывая на холку могучего животного: «Резать сначала надо вот здесь, потому что там, вдоль спины, эти толстенные кости ни один топор не возьмет! В нем пудов пятьдесят чистого мяса!» Детишки обступили своего умного папочку и смотрели на него, разинув рты, а я, кажется, понял, почему бедняги индейцы, не имевшие пристрастия к мясу и ценным шкурам, из шестидесяти миллионов бизонов сумели сохранить их всего две-три сотни.
   Однако такие рационалисты создают материальные ценности. Даже в свободное время. В отличие от тех, кто в свободное время их только потребляет. Создание ценностей для рационально думающих является и работой, и хобби. Эмоциональный голод их не гложет, ведь создание ценностей обеспечивает их эмоциями в избытке: то градом или заморозками побило рассаду, то снизился уровень грунтовых вод, то возникла неожиданная конкуренция на рынке со стороны потребсоюза — пригнали из Азербайджана или еще откуда-то четыре вагона цветной капусты.
   Я только не понимаю, почему сельские жители Латвии, еще с давних времен склонные к рационализму, все же сажали возле своих домов липы, дубы и кусты сирени, а непрополотая грядка с цветами всегда была несмываемым позором для хозяйки. Почему в латышской деревне, где и ныне работают от зари до зари, читают книг больше, чем где бы то ни было, хотя у них, как и в Риге, есть возможность смотреть три (а кое-где и четыре — еще эстонскую или литовскую) программы телевидения?
   В дверь кабинета стучат.
   — Войдите.
   Винарт Кирмуж. Наглость с лица исчезла, он явно озабочен и смущен. К тому же допустил тактическую ошибку: не оставил в коридоре на столе лист с объяснением, а держит его в руке — мне отлично видны несколько строчек в правом верхнем углу. Значит, написал всего: тому-то от того-то, проживающего там-то.
   — Может, вы все же разрешите позвонить? Профессору Наркевичу.
   — Почему именно ему? Ведь у нас много и других знаменитостей.
   — Это очень важно.
   — Для меня важно, чтобы вы написали объяснение. Я жду!
   — Извините…
   Дверь закрылась.
   «Конечно, не профессор ему нужен, он хотел предупредить Науриса, что находится здесь».
   Разве крайний рационализм не самый надежный путь, чтобы выбиться в люди? Только вопрос — в какие? Вроде бы в работящие и честные, только честность их кончается там, где начинается собственное благополучие. Тогда в дело можно пустить сильные средства. Кирмуж в этом смысле, конечно, не очень характерный пример. Он зашел слишком далеко. Достаточно даже машин, не говоря уже об убийстве Грунского. И это, конечно, несчастный случай. Да, убийство, но с Винартом несчастный случай, потому что оно не вписывается в его биографию рвача. Таскал-таскал горячие угли чужими руками, но неожиданно обжегся и сам. Ошибся. Но почему? Он отнюдь не принадлежит к тем, кто ради минутного каприза готов заплатить любую цену, деньги он считает осмотрительно и дверь черного хода в своем доме всегда держит открытой, чтобы в случае чего можно было улизнуть.
   Возвращается Ивар.
   — Ну что, этот пижон еще ничего не написал?
   — Он желает говорить с профессором Наркевичем.
   — Интересно, что он хочет сообщить Наурису? Наверно, у них есть договоренность о каком-нибудь шифре.
   — Может быть.
   Ивар откидывается на спинку стула и вытягивает свои длинные ноги до моего стола.
   — Начнем? — спрашивает он.
   — Не возражаю.
   — Подожди! Есть другое предложение, но ты не согласишься.
   — Говори уж.
   — Чего хочет он? Подкинуть информацию. Чего хотим мы? А нам надо получить эту информацию. — Ивар понемногу увлекается своей идеей, хотя выкладывает ее весьма сдержанно. — Это сэкономило бы нам и время, и труд. Вот увидишь, он еще раз попытается поговорить с тобой. А ты поломайся, не сразу соглашайся, чтобы я успел сбегать вниз в дежурную и позвонить на телефонную станцию…
   — Лучше начнем.
   — Что начнем?
   — Допрос.
   — Я так и думал, что ты не согласишься. А жаль…
   — Давай не будем вредить сами себе.
   — Ты великий теоретик, я рад за тебя. В преклонном возрасте наверняка буду вспоминать тебя с благодарностью.
   Кирмуж все еще не справился со своим делом. На листе бумаги всего три строчки: толкучка, генератор, Ходунов и все. Внизу витиеватая подпись.
   — Если не позволите мне позвонить, я отказываюсь говорить! — угрожает он.
   — Этим вы нас не удивите: вы ведь уже отказались писать. — Ивар что-то ищет в своем письменном столе, находит и кладет перед Винартом собственноручные показания Илгониса Алпа. — А прочитать… Окажите нам небольшую услугу!
   Я смотрю на Винарта, пока он читает: на его лице вспыхивают и бесследно исчезают красные пятна.
   — Мы не запрещаем вам, — продолжает Ивар, — это печальное признание Алпа измять, порвать или даже съесть, если появится аппетит, у нас есть такое же второе.
   Не дойдя до середины, Винарт Кирмуж прерывает чтение. С таким мне еще не приходилось встречаться: обычно соучастники преступления стремятся перечитать показания по нескольку раз, если уж такая возможность предоставляется, ведь потом на этом нужно строить свою защиту, признание или умалчивать о чем-нибудь.
   Он начинает говорить. Каких только интонаций нет в его быстрой, хаотической речи: унижение и отчаянная мольба, ненависть и лесть, угрозы и торгашеские обещания продать по дешевке. Чего-то он лишился. Чего-то такого, на что очень рассчитывал. Его корабль тонет, на этом корабле у него был отличный спасательный круг, но Винарт уже не может его отыскать или он ему стал недоступен. Он унижен и одурачен, ведь все было так хорошо им продумано и разложено по полочкам, он все предусмотрел, ничего не оставив на самотек. Как в игре в «очко» — противник некорректной игрой получил девятнадцать, в прикупе взял валета и сорвал весь банк.
   — Я ничего не скажу. Я ничего не стану писать. Я подожду, пока вы мне позволите поговорить с профессором Наркевичем. Все равно он в ближайшие дни узнает о моем аресте и явится сам.
   — Ну, пожалуйста… будьте людьми, разрешите мне позвонить ему… Я только скажу, что нахожусь здесь — и все. Зачем я вас упрашиваю — в конце концов, это ведь и в ваших интересах. Поняли? Неужели не поняли? Я хочу избавить вас от неприятностей.
   — А если я предложу вам сотрудничество? Я много знаю, но могу узнать еще больше. По хозяйственной линии. В основном по хозяйственной. Конечно, если мы договоримся…
   — Вы еще пожалеете… Вы горько пожалеете!
   Это угрозы, в которые Винарт Кирмуж и сам уже не верит.

Глава XIX

   Какая безмятежная белизна вокруг! Сады будто уснули, до подбородка натянув толстое пушистое одеяло. Снег глубокий и рыхлый — поглощает все звуки. На какое-то время снегопад прекратился, лишь отдельные тяжелые снежинки кружатся в воздухе. Настолько редкие, что увидеть их можно лишь в потоке света от уличных фонарей.
   Я стою на небольшом холме, впрочем, пожалуй, и не на холме: просто Сады расположены ниже, я могу их обозреть, как на старинных картинах генералы обозревают поле битвы, где плотными рядами со штыками наперевес друг другу навстречу маршируют отряды воинов, кони встают на дыбы, а над пушечными стволами вьются облачка дыма.
   Сражения на моем поле битвы закончились, но война еще продолжается — еще будут и жестокие бои с оружием в руках, и дипломатические переговоры. Только в Садах баталий уже не будет, они могут спать спокойно, высунув сквозь белое покрывало свои покосившиеся изгороди, метелки фруктовых деревьев и разноцветные будки.
   До самого горизонта — где снег сливается с тьмой — в Садах не видно ни одного огонька, ни одного освещенного окна, только в противоположной стороне, где город, сверкают гирлянды огней. Но эта абсолютная тишина, наверно, обманчива: на только что выпавшем снегу вдоль гаражей, среди засохших стеблей крапивы уже протоптана дорожка. По этой тропке провел меня старик, обнаруживший в канаве труп Алексиса Грунского.
   Прежде чем продолжать путь к профессору Наркевичу, мне надо позвонить в управление — нет ли вестей от группы Ивара.
   В телефонной будке девушка, одетая в шубку из искусственного меха, что-то шепчет в трубку. Так, чтобы я не услышал: стекло в двери будки выбито. По тому, как она неотрывно смотрит в сторону, я догадываюсь: она будет говорить до тех пор, пока из-за поворота не появится троллейбус, и тогда она побежит к остановке. Вскоре отмечаю про себя — я был прав.
   Звоню, дежурный отвечает, что от Ивара — ни слуху ни духу. Это меня вполне устраивает — от хутора «Ценас» до телефона в Игавниеки несколько километров, не бросит же он все и не пойдет пешком по снегу только ради того, чтобы удовлетворить мое любопытство. Мы с ним договорились, что позвонит он только в том случае, если события будут развиваться вопреки намеченному плану.
   Отыскав в кармане еще одну двухкопеечную монету, звоню Ирине Спулле домой.
   Отзывается низкий мужской голос.
   — Слушаю.
   — Нельзя ли позвать к телефону следователя прокуратуры Спулле.
   — Кто спрашивает?
   С опозданием, правда, называю свою фамилию, к счастью, мужчине известно, что я существую на этом свете, поэтому он сразу становится любезнее.
   — Разве вы не вместе уехали?
   — Куда?
   — На обыск. Хотя… Кажется, она в последнюю минуту решила, что должна быть при обыске. Значит, ее у вас нет?
   — На обыск уехал мой коллега.
   — Тогда ищите Ирину там.
   — Спасибо.
   Не верится, что женщина дезертировала нарочно. Скорее, ей в голову пришла внезапная идея. Мое положение, и без того неустойчивое, осложняется еще больше. Ведь если мне удастся прижать Наркевича к стенке и он признается, то Спулле могла бы быстренько примчаться и запротоколировать это признание. Все до мельчайших подробностей, как только она и умеет. Наркевич тогда не посмеет уже изменить свои показания — он непременно запутался бы в этих мельчайших подробностях. Я успокаиваю себя: так не бывает, чтобы все шло, как задумано. Но ведь Ирина поклялась, что будет дома, что вечером никуда не уйдет.
   Может, позвонить Шефу? А что это даст? Операцию отменить мы уже не можем — Ивар, конечно, уже начал действовать.
   Значит, будь что будет — в омут все равно придется броситься, и чем скорее, тем лучше.
   Дом хотя и трехэтажный, но высокий. Построен в строгом деловом стиле, получившем распространение в архитектуре Латвии второй половины тридцатых годов. Все здесь свидетельствует о просторе и комфортабельном жилье. И о высокой квартирной плате в те годы.
   Архитектор расположил дом подальше от улицы, от ее шума. Сзади оставил лишь место для гаражей, а площадка перед домом засажена декоративными кустами. Видно, что и теперь за ними ухаживают, в отличие от запущенного Межапарка, где таких домов гораздо больше.
   Вы недурно устроились, профессор! Но я тут же одергиваю себя, потому что не могу себе представить, кто еще больше, чем Наркевич, заслуживает чести иметь квартиру в таком красивом доме.
   Парадный вход закрыт. Нажав на кнопку звонка третьей квартиры, жду. В динамике или микрофоне что-то заскрипело, потом голос Спулги Наркевич спрашивает:
   — Вы к кому?
   — Я хотел бы повидать профессора. Мы с вами уже говорили по телефону…
   — Вы от Эдуарда Агафоновича Лобита?
   Ну и дела, снова приходится врать! А если незаурядный снабженец за это время все же звонил из Москвы, то я окажусь в весьма глупом положении. Какого черта я приплел тут Эдуарда Агафоновича! Получилось, конечно, эффектно! Но только и всего! Как мальчишка!
   — Да.
   Щелкает электромагнитный замок, теперь я могу войти.
   — Поднимитесь, пожалуйста, на второй этаж.
   — Спасибо.
   Лестница устлана ковровой дорожкой с арабским орнаментом. Это придает уют и заглушает шаги.
   Прихожая в квартире шестиугольная, стены и потолок отделаны ясеневыми панелями и, судя по количеству дверей, отсюда можно пройти во все четыре комнаты, но я, наверно, ошибаюсь, ведь из прихожей в спальню вход обычно не делают.
   Хозяйка очень вежливо (и в то же время сдержанно) встречает меня в дверях и протягивает плечики для верхней одежды, затем мое пальто тут же исчезает в стенном шкафу. Так, должно быть, принято в самых изысканных домах самого изысканного общества.
   — Надеюсь, профессора в столь поздний час вы долго не задержите, — с чарующей улыбкой говорит Спулга Раймондовна. — Хотя бы ради меня постарайтесь этого не делать.
   Я умею производить на женщин хорошее впечатление. Теперь по всем правилам ритуала я должен бы задержать ее руку в своей, затем поцеловать и произнести что-нибудь галантное. Но это было бы чересчур большим нахальством, и я сдерживаю себя. Хотя… Кажется, в этом доме только откровенным нахальством я и смогу чего-нибудь добиться. Нахальство ошеломит их, и они не сумеют сразу сориентироваться, как вести себя, и напротив — в реверансах запутаюсь я.
   — Все зависит от профессора, уважаемая… я постараюсь.
   Лишь слегка дрогнувшая нижняя губа выдает Спулгу: мое негалантное поведение задело ее.
   — Он заказал чай. Может, вам кофе?
   — Спасибо, вечером я тоже предпочитаю чай.
   — Сюда, пожалуйста, — постучав, она открывает дверь. — Виктор, к тебе…
   Профессор встает из-за письменного стола, идет мне навстречу и протягивает руку. Очень простой, готовый внимательно выслушать. Что это — поза?
   Конечно, я представлял его себе совсем другим. Он невысок, пожалуй, даже низкого роста, подвижный, жилистый, какими бывают боксеры легчайшего веса. В стеганой домашней куртке с атласными отворотами он словно становится меньше. Лицо тоже худое и бледное, только широкие сросшиеся брови как бы прочертили на нем черную полоску.
   Я думал, что увижу кабинет Наркевича более роскошным. Хотя бы одну настоящую картину кисти старых латышских мастеров — а здесь всего лишь две гравюры под старину в рамках красного дерева, обе на медицинскую тему: крестьянин с ковшиком и другими принадлежностями для кровопускания и бородач среди колб, пестиков и котелков — то ли аптекарь, то ли алхимик. В комнате, конечно, стоят удобные старинные кресла, в углу шкаф с матовыми стеклами и книжная полка, набитая томами в переплетах и журналами в ярких обложках на разных языках — должно быть, исключительно специальными, медицинскими. Книги, рукописи с истрепанными страницами разбросаны тут и там как попало, не верится, что в этом хаосе можно найти необходимое. Только словари стоят в строю — спинка к спинке. Вот что, профессор, вам скоро понадобится еще один словарь, и его вы сможете получить лишь у меня: хабара — доля украденного, хава — рот, ноздри, хаза — воровской притон, халява — проститутка, ханыга — опустившийся пьяница…
   Откуда у меня вдруг эта злость? Мне кажется, что профессорский беспорядок на полке — особый, нарочитый стиль, фон, на котором этот невысокий мужчина выглядит значительнее, величественнее. Ну и что?
   — Чем могу вам помочь? — спрашивает профессор. У него теплый обезоруживающий взгляд.
   — Я обманул вашу жену — я не от Эдуарда Агафоновича. Я из уголовного розыска.
   Я готов предъявить ему служебное удостоверение, документ о задержании показывать пока рано: козыри надо припасти напоследок.
   — Так… — Профессор Наркевич встает и пересекает комнату. — Так, — повторяет он и вдруг, зашатавшись, останавливается. Но через несколько секунд овладевает собой. — Я так и знал, что этим кончится… Я виноват! Что я теперь должен делать? Следовать за вами?
   Это моя первая ошибка. Более подходящего момента, чтобы сказать: «Одевайтесь, идемте!», не будет. Почему я мешкал? Меня ошеломило то, что он сдается без борьбы? Так же, как ошеломляюще на боксера действует брошенное секундантом на ринг полотенце, хотя предыдущие раунды прошли с переменным успехом. Или дело во внезапно возникшей у меня жажде услышать исповедь Наркевича (ничего подобного я никогда больше не услышу). Она была бы неоценимой для успешного завершения дела. По дороге он может опомниться — из подавленного, мучимого угрызениями совести человека, душу которого облегчила бы исповедь, превратиться в злобного, затравленного зверя, для которого все средства хороши, потому что терять ему уже нечего. И я не пожелаю — ни себе, ни Ивару, ни Шефу — тех тяжелых ран, которые он способен нанести в таком случае.
   — Вам здесь удобнее?
   — Лично мне все равно, где говорить! — отрезал он.
   В дверях появляется Спулга Раймондовна. Она ставит поднос с чаем на столик передо мной.
   — Пожалуйста, обслуживайте себя сами…
   «Milford aromatic teatime, Black curraut» — читаю на одной из коробочек. Предприятия Австралии. «Lipton of London Darjeeling Himalaga», — читаю на другой. «Этот чай вырос на склонах высоких Гималаев и в мире самый…» и т. д. Моя мать хотела, чтобы я изучал языки. Говорят, у меня были способности.
   — Профессор, расскажите все по порядку…
   — Разве вы еще не знаете?
   — Каждый смотрит на события по-своему. Кроме того, один воспринимает больше, другой меньше.
   — В тот вечер шел дождь… Такой противный нудный дождь, и мне совсем не хотелось ехать, но Спулга, извините, моя жена, настояла, чтобы я отвез на дачу уголковую сталь: мол, без нее печник на следующий день не сможет продолжить работу. С мастерами нынче шутить нельзя, теперь у нас их меньше, чем докторов наук… И никто не может объяснить, почему, ведь они зарабатывают гораздо больше.
 
 
   …Лил и лил хмурый осенний дождь, такой начинается с мельчайших, как туман, капель и продолжается целую неделю — как зубная боль, не позволяющая ни работать, ни спать, но утром ветер сменился, порывами стучал в окна и уже можно было с уверенностью предсказать: либо к вечеру начнется настоящий ливень, либо совсем прояснится.
   Около пяти позвонила Спулга и спросила, достал ли Эдуард Агафонович уголковую сталь.
   — Конечно, — смеясь, ответил профессор. — Хотя Агафонович из принципа меньше двух вагонов ничего не достает. Эти железки лежат передо мной на письменном столе.
   — А они отпилены, как я говорила? Длина должна быть семьдесят сантиметров.
   — А семьдесят один уже не годится — печка развалится и рассыпется в пыль? Пардон, не печка, а камин!
   — Зачем ты дразнишь меня?
   — Я ее дразню! Я ведь и сам ему говорил, что железки должны быть длиной точно в семьдесят сантиметров…
   — Ты, наверно, считаешь себя очень остроумным!
   — Считаю.
   — Измерь, пожалуйста, чтоб не пришлось ехать еще раз. Я обещала мастеру, что ты сегодня привезешь. Ну измерь, прошу тебя, я подожду у телефона.
   На сей раз раздражительность Спулги почему-то не могла испортить ему настроение. Найдя в ящике письменного стола обыкновенную короткую школьную линейку, которой он разлиновывал тетради, когда в том была необходимость, стал прикладывать ее к местами поржавевшей, отливавшей голубым цветом стали, напевая в духе Дреслера:
 
Есть линейка у меня,
И скажу вам не тая,
Что линеечка моя
Уж измерит все и вся…
 
   — Один кусок на целый миллиметр длиннее. Что мне теперь делать? Какие будут указания?
   — Виктор, этого я не заслужила! — Он услышал в трубке всхлипывания и понял, что зашел далековато. — Отвези, пожалуйста, он ждет! Мастер ждет.
   Ехать в такую погоду в Лиелциемс не хотелось, но, логически рассудив, он решил, что заставлять мастера ждать попусту, конечно, нет смысла. Найти хорошего мастера-печника очень трудно — они набрали уже заказов на несколько месяцев вперед, и слава богу, что Спулге удалось где-то такого раздобыть. Камин стал ее мечтой, так же, как до этого косметический ремонт квартиры. Теперь вокруг устройства камина, как вокруг оси, вращались все ее заботы: где достать хорошую глину? Где взять огнеупорный кирпич для внутренней обшивки зева? Хватит ли глазированного кафеля? Последний вопрос особенно тревожил Спулгу, потому что какой-то ловкач всучил ей за большие деньги кафель от разобранной старинной печи-голландки и теперь выяснилось, что это лишь часть всего кафеля, докупить точно такой же было негде, а мастер сомневался, хватит ли.
   Сам мастер профессору не понравился: неряшливый и наглый, избалованный заказчиками. Однако все, кому он делал печи, хвалили его работу, а в данном случае это было главным.
   Когда он выехал за черту Риги, дождь усилился, капли тяжело падали на асфальт и стучали по капоту и крыше «Волги».
   Минут через двадцать из темноты справа вынырнула белая доска с надписью «Лиелциемс», но до первых домов оставалось еще с полкилометра.
   Лиелциемс — место «ни то ни се», хотя знатоки рассказывали, что название за ним закрепилось лет двести назад, а получило оно его от длинного, сложенного из больших камней-валунов трактира с конюшнями, в котором останавливались крестьяне, с возами льна отправлявшиеся на базар в Ригу. Должно быть, трактир стоял на казенной земле, потому что в скором времени по обеим сторонам дороги стали вырастать домишки ремесленников и мелких землевладельцев; среди них выделялся двухэтажный с башенкой и флюгером дом лавочника. Даже теперь проезжий народ, проголодавшись, останавливает свои легковые машины возле старого трактира — днем здесь заурядная столовая, а вечером вполне приличное кафе с оркестром-трио. И у всех восторг вызывают в основном две вещи: мастерская чеканка флюгера и большая кирпично-красная надпись «Колониальные товары», которая проступает на доме лавочника между первым и вторым этажом через несколько слоев краски. Никто не может понять, почему проступает именно эта надпись, а не другие, никто и не сомневается: кроме нее обязательно должны быть и другие.