— Где?
   — Идите вперед!
   Дохожу почти до самого домика, но ничего не замечаю.
   — Дальше идите по моим следам!
   На взрыхленной земле видны глубокие следы. Они ведут к задней изгороди участка, где сетка между двумя столбами разобрана и смотана. Следы одного человека, других нет.
   — Я тут весной всегда утопаю в воде, если канава не вычищена, — говорит он за моей спиной. — Мы туда ничего не бросаем — сама засоряется. Раньше я очень мучился — другие уже давно все посадили, а у меня еще полно воды на участке. Тогда я стал осенью немного подкапывать, и скажу вам — помогает. И теперь, смотрю, то же самое: канава полна почти до краев, значит, возле стока застряла какая-то кочка. Надо копнуть раз-другой — уровень спадет. А тут глядь — возле моего участка тоже кочка. Пойду, думаю, откопаю… Какая там кочка — целый пень!
   На дне канавы ничком лежит человек. Мертвый. Я вижу часть его спины в грязном темно-синем плаще и затылок. Затылок густо залеплен кровью, поэтому я предполагаю, что рана — от удара, а не от падения навзничь.
   Жидкие, серые волосы пожилого человека.
   И ни одного следа ни на этой, ни на той стороне канавы.
   «В теплую погоду труп всплывает через два-три дня, в холодную — немного позднее, и обычно всплытию не препятствуют даже привязанные тяжести», могу я процитировать из учебника криминалистики, хотя и не намерен вмешиваться в компетенцию судебного медика.
   Поверхность воды в канаве зеленая, она покрыта водорослями, похожими на крохотные листочки. Я знаю, что каждый такой листочек — самостоятельное плавающее растение, у которого нет корней, знаю также, что этот слой в толщину может достигать более десятка сантиметров, но никак не могу вспомнить, как это растение называется. Если я вообще когда-нибудь это знал.
   — Пойду поищу телефон, — говорю я. — А калитку пока заприте, пожалуйста.
   — Мне тут остаться? — не скрывая неудовольствия, спрашивает старичок.
   — Если уж начали помогать милиции, то делайте это до конца — стойте как скала и никого не подпускайте. Сторож знает всех владельцев огородов?
   — Куда там! Да и меняются они.
   На асфальтированной дороге я встречаю двух старушек с огромными охапками бело-фиолетовых цветов. Благодаря таким вот старушкам цветы можно купить в Риге даже поздно вечером. Мимо меня пролетает машина, затем другая — правила движения здесь толкуют весьма свободно. Даже неуклюжий хлебный фургон промчался на скорости не менее чем восемьдесят.

Глава III

   «Здесь никогда ничего не изменится», — с грустью думал он, приближаясь к уголку своего детства и юности.
   Его ярко-белая «Волга» застряла между заляпанными грязью автокраном и грузовым такси, у которого трепыхались брезентовые углы кузова. Шофер такси уже целый квартал ехал с включенным поворотником, надеясь, что во встречной колонне наконец появится хоть небольшая щель и он сумеет обогнать поливочную цистерну, размеренно тарахтевшую впереди. Однако встречная колонна тянулась бесконечно — тяжелые «МАЗы», «КрАЗы» и «Колхиды» в своих запыленных робах мрачно следовали друг за другом, черный дым глушителей и тяжелая угловатость внушали шоферу почтение — он не решался рискнуть, потому что улица была слишком узкой для трехрядного движения; оживленной и важной магистралью Риги она стала совсем недавно — после постройки нового моста и объездной кольцевой дороги. За всю свою девяностолетнюю жизнь улица не видела такого количества автомобилей, — в часы пик они ползут здесь как улитки, и пешеходы, идущие по тротуару, быстро обгоняют их.
   На ремонт зданий здесь средств отводится меньше, чем в других районах города, подумал он. По крайней мере, на покраску фасадов. Ведь сюда никаких делегаций не возят.
   Вдоль улицы тянулись деревянные заборы, через которые свешивались ветви сирени, то тут, то там мелькали крутые двускатные крыши. Ему были знакомы эти песчаные дворы с одинокими березами или каштанами и тщательно огороженными, ухоженными клумбами под окнами.
   Как в свое время он стремился вырваться отсюда! Как он надеялся, что о годах, прожитых здесь, ему ничто больше не напомнит! И он будет счастлив уже только потому, что не будет жить здесь. Прочь от испарений кипящего белья, прочь от запаха квашеной капусты и женских криков, адресованных мальчишкам, гоняющим мяч по двору. «А ну живее отсюда! А то надеру уши так, что ни отец, ни мать не узнают!» Женщин можно было понять: на веревках сушились их простыни и наволочки; а кто постарше — развешивали и такое бельишко, которое молодые женщины выставлять напоказ не решались. Прочь от повозки тележечника, с грохотом катящейся по булыжной мостовой; после того, как улица стала магистральной, ее заасфальтировали. Тележечник жил в доме напротив, он носил тогда фуражку точно такой же формы, какую теперь носит канцлер бундестага Хельмут Шмидт, только изогнута спереди она была более изящно, над черным козырьком красовалась латунная планочка, на которой было выгравировано: «Рижский экспресс». Когда утром он громыхал по улице Карла Маркса в сторону мебельного магазина, с руганью просыпались пришедшие домой после ночной смены, которые только что еще погружались в тревожный сон, какой бывает при трехсменной работе, и от этого человек почти никогда не чувствует себя выспавшимся.
   Здесь никогда ничего не изменится, еще раз подумал он, увидев длинную очередь возле пункта по приему стеклотары, где среди женщин, нагруженных сумками и авоськами, толклись и чахлые мужчины, увядшие еще в расцвете лет, и даже более молодые — с только что опорожненными бутылками из-под пива или вина.
   Затем мимо окон «Волги» потянулись грязные неоштукатуренные кирпичные заборы и корпуса. Хотя белили их часто, от копоти они быстро опять становились грязно-серыми: здесь много предприятий с постоянно дымящими трубами, да и свои дома жильцы отапливают брикетом — теплотрасса сюда еще не подведена, к дашавскому газопроводу подключены лишь большие каменные здания.
   — А в перспективе? Тоже ничего не будете строить? — спросил он как-то одного ответственного работника исполкома, с которым на банкете в честь зарубежных гостей его свел случай.
   — Наверно, нет, — услышал в ответ. — Заводы сносить ведь никто не станет, а строить вместо старых жилых домов новые невыгодно. Там в основном старые доходные дома с многочисленными, но маленькими квартирками. Вместо одного дома придется построить два, да и то всем не хватит, потому что как только дом намечают к сносу, в нем сразу прописываются бабушки из деревни или жильцы женятся и разводятся в самых невообразимых комбинациях. По-человечески я понимаю, что любая семья хочет жить отдельно, но как должностное лицо я должен думать, как экономичнее использовать средства, отпущенные на строительство. Во-первых, в Плявниеки строительство обходится дешевле, во-вторых, жилой фонд мы увеличиваем, а не просто заменяем плохие квартиры на хорошие, в-третьих, имеется известная гарантия, что квартиры действительно достанутся тем, кто в них нуждается, а в-четвертых, оставленной квартире часто бывает рада другая семья, хотя там нет ни газа, ни центрального отопления.
   — Значит, ничего там никогда не изменится.
   — Ну почему сразу — никогда. Я так не сказал. Жизнь ведь идет вперед, всё меняется в соответствии с духом времени.
   Он заблаговременно включил правый поворот, чтобы шофер автокрана мог немного притормозить, и только тогда ловко въехал на обочину, загородив почти весь тротуар: между «Волгой» и стеной дома, окрашенной в коричневый цвет, осталось пространство всего для одного-единственного пешехода.
   Легко и пружинисто он вышел из машины и запер дверцы. Нахлынуло чувство чего-то очень знакомого и неуловимого, и на него не могла повлиять даже ревущая и грохочущая лавина, проносившаяся позади.
   На мгновение он остановился.
   Какая сладостная и ошеломляющая грусть! И все же сюда я не вернулся бы ни за что, подумал он, твердым шагом вошел в коридор и пробежал те двадцать три ступеньки, по которым бегал тысячи раз. Взбежал наверх и остановился, удивленный. Чего-то недоставало! Недоставало! Это он знал точно, но не мог понять, чего именно. В длинном коридоре двери квартир чередовались по-прежнему вперемежку с кухонными окнами, затянутыми плотными занавесками. Окна, неизвестно почему, выходили не во двор, а в коридор. Пол чистый — как всегда: в бедности этот дом еще можно было упрекнуть, но в неряшливости — никогда. Но чего-то недоставало, чего-то здесь уже не было. Он вновь и вновь обвел взглядом коридор, сравнивая его с тем коридором, который запечатлелся в памяти. Сходство было полным, даже ванночка четвертой квартиры висела на своем месте — над шкафчиком для продуктов — и на почтовом ящике на двери у противоположной стены та же табличка с готическими буквами — «Fur Briefe» — первые слова, которые он выучил по-немецки.
   Все было на месте, и все же чего-то не хватало.
   Он повернулся и стал спускаться. Ему вдруг показалось очень важным выяснить, чего именно недостает и куда это подевалось. Он был уверен, что обнаружит это в коридоре на нижнем этаже, через который прошел второпях. Но на середине лестницы он остановился, в недоумении несколько раз качнулся, сгибая и разгибая колени. Улыбнулся. Он нашел то, что искал! Старая деревянная лестница больше не скрипела. Сколько он себя помнил, она скрипела всегда, а вот теперь больше не скрипела. Видно, ее ремонтировали. Ремонтировали, конечно, не для того, чтобы устранить скрип. Скрип — это нечто второстепенное, вот он и исчез после небольшого ремонта.
   Быстрая разгадка придала уверенности, он почти беззаботно постучал в двери квартиры, где жила мать.
   Удручающая узость однокомнатной квартиры, полутемная, заставленная кухня. Когда в комнате какая-нибудь вещь мешала, ее выносили в кухню, и странно, но в кухне место всегда находилось. На комоде, в щели за плитой или под столом. Тогда во время еды приходилось сидеть боком, потому что некуда было поставить ноги. Все молча терпели, продолжалось это иногда с месяц или два, об этом напряженно думали, но не говорили до тех пор, пока кому-нибудь в голову не приходила идея, которая и высказывалась остальным членам семьи. Все зависело от того, как идею воспримет мать, потому что в семье она была последней определяющей инстанцией с ярко выраженными диктаторскими склонностями.
   — Если велосипед (он висел высоко, под потолком, на двух вбитых в стену железных крюках) снести вниз в сарайчик, то коричневый ящик можно было бы подвинуть дальше, — сообщал отец и перечислял еще по крайней мере с полдюжины вещей, которые следовало бы передвинуть, чтобы в конце концов под столом освободилось место хотя бы для ног сидящих.
   — Ты хочешь, чтобы велосипед украли! — поначалу ответ всегда был отрицательным и частенько абсолютно нелогичным. Как будто отец действительно хотел, чтобы велосипед украли. Велосипед — почти единственная его радость, на нем он ездил на Букултский канальчик или на Малую Юглу порыбачить — свежую рыбу мать покупала только зимой. Звенья складной бамбуковой удочки он привязывал к раме велосипеда, донельзя выгоревший и залатанный рюкзак прилаживал за плечами, алюминиевый бидончик с плотвичкой или другой наживкой подвешивал с рулю — и до свиданья! — скрип педалей «Латвело» удалялся по направлению к собору Павла.
   — Кому такой хлам нужен! — ворчал в ответ отец, хотя в его голосе и слышалось некоторое сомнение. А если в самом деле украдут? Что тогда? Если у тебя есть велосипед, то можешь жить как король — ехать куда и когда хочешь. Ведь на автобус никогда нельзя надеяться и вообще — там, куда можно подъехать на автобусе, тебя всегда опередит какой-нибудь рыболов. Нет, велосипедом он рисковать не станет, но желание вытянуть ноги под столом тоже не проходило, и вскоре появлялся другой проект: коричневый ящик подвинем не вправо, а влево, в корзину для щепок сложим пустые банки из-под варенья, и таким образом в посудном шкафчике освободится левая полка, куда стоймя войдет швейная машинка — у матери она была ручная, без столика. Эврика! Удобно и просторно! Теперь вечерний чай имел совсем другой вкус. Если потребуется, то и еще одно место можно выкроить.
   «Как я мог здесь жить? Но ведь жил. Факт. Ящик для хлеба отодвигал к стене, чистые миски и тарелки переносил на плиту, раскладывал книги, тетради и учил уроки. И даже в студенческие годы. Вначале…»
   — Что тебе нужно? — резко спросила мать.
   Он еще не успел даже переступить порог комнаты.
   — Уходи! — Глаза — единственное, что осталось живым на ее усохшем лице, кололи, словно острыми вертелами.
   — Послушай, у меня хорошее, конкретное предложение, — спокойно сказал он, как будто вовсе не слышал ее слов.
   — Я ничего не хочу слышать!
   — Если ты не желаешь жить у нас, — он снова пропустил обидные слова мимо ушей. — Если ты не желаешь жить с нами, есть еще одна возможность. Дом в Лиелциемсе готов, можешь перебраться туда.
   — На зиму. А летом?
   — Дом большой. Места там хватит для всех. Одна комната имеет отдельный вход, я думал — на случай, если Наурис женится.
   — Тебе только и нужно, чтоб кто-нибудь стерег дом и топил печи, чтоб грибок не завелся.
   — Ты несправедлива, мать, — он вдруг почувствовал себя очень усталым.
   — На пальцах одной руки можно пересчитать, сколько раз за эти годы ты наколол и принес мне дров!
   — А тебе хоть час пришлось мерзнуть?
   — Весь дом меня осуждает: сына вырастила, а дрова носит чужой человек!
   — Черт побери, а тебе не приходило в голову, что ему кто-то за это платит? Пойми наконец, что я хирург и не могу возиться с дровами. Не имею права, потому что должен беречь свои руки, и, может быть, даже больше, чем глаза. Мне надоело тебе это повторять.
   — Ты всегда находишь отговорки.
   — Мама, ясно и понятно скажи, чего ты хочешь.
   — Я хочу, чтобы ты сейчас же ушел.
   — Что случилось?
   — Ты берешь взятки!
   — Кто тебе наговорил таких глупостей! Теперь я, по крайней мере, понимаю, почему ты денежный перевод отправила обратно.
   — Не нужны мне твои деньги. Я и так уже не смею на улице показаться — со стыда хоть сквозь землю провались. В очереди за молоком на меня пальцем показывают — вон у этой… сын профессор, но к нему без пачки денег и не подходи — с лестницы спустит!
   — Тебя с твоими тетушками надо отвести к психиатру!
   — Да, на это ты способен! И дружки найдутся, помогут отправить мать в сумасшедший дом за то, что она отказывается от твоих грязных денег! Уж лучше умру с голода или буду жить в сумасшедшем доме, чем возьму их. Понял?
   — Тех, у кого нет денег, я оперирую не хуже, чем тех, у кого они есть.
   — Уходи же, наконец, отсюда, не рассиживайся тут!
   Потерянно и тупо смотрел он в пол, понимая, что если станет объяснять, получится сбивчиво, что мать из его объяснений ничего не поймет, и они причинят всем одни неприятности, тем самым он может подвести других, тогда в клинике все зашатается и рухнет, а его самого попросят с должности — некоторые не только в Риге, но и в Москве с нетерпением ждут, когда освободится это место — ведь оно обеспечивает не только большой оклад, оно еще и престижно. Из-за этого места ему и так нет житья от интриг — слишком оно заманчиво. Тот, кто усядется в это кресло, еще долго сможет украшать себя лаврами, добытыми Наркевичем, торгуя ими оптом и в розницу. Как раз для такого, кто расчетливо породнился с высшими кругами и теперь сидит на скромной должности в министерстве в ожидании всяких благ.
   — Если тебе надо помочь, скажи — придет Наурис.
   — Мне от тебя ничего не нужно!
   Мать он всегда любил больше, хотя считалось, что похож он на отца. Его до слез злила скромность отца: он никогда не пытался изменить свое общественное положение, даже когда случай тому способствовал. Однажды отцу, несмотря на его недостаточное образование, но учитывая долголетнюю безупречную работу на заводе, предложили должность мастера в энергетическом цехе. Для старшего истопника это была большая честь, но отец отказался. Матери о предложении он, конечно, не сказал ни слова, но она, к несчастью, случайно узнала об этом от его товарищей. Изменить ничего нельзя было — мастером уже работал другой человек. Мать плакала навзрыд, осыпала отца злыми упреками, а он, опустив голову, оправдывался: возись там с бумагами да отсиживай на всяких собраниях; и вообще — кто такой нынче мастер? Для ругани сверху и для ругани снизу. Да еще чтоб уговаривать. То уговори поработать в выходные, то уговори на сверхурочные. Никогда не будешь чувствовать себя спокойно — всегда что-нибудь недоделанное будет висеть на тебе. И вся разница в нескольких рублях. Богатым он никогда не был, во и там не разбогатеешь.
   — Да, ты никогда никем не станешь, — с горечью сказала тогда мать. — Я это знала еще, когда замуж за тебя выходила!
   В юности сыну казалось, что мать вышла замуж за отца, потому что обожглась на любви к другому, после чего решила, что самое лучшее — тихая заводь и что тосковать по стремительным водам она больше не станет. Отец был великий никто: любящий — в меру, работящий — тоже в меру; ему еще не было и сорока, когда он решил, что остальную часть жизни он проведет, сидя на берегу с удочкой, под западным ветром, когда клюет даже самая ленивая рыба, и не будет стремиться ни к каким другим мирским благам. Если в Риге и был кто-нибудь почти или полностью доволен жизнью, так это отец. И ему повезло — он не дожил до оскудения латвийских рек и озер, и до последнего своего часа возвращался домой с хорошим уловом.
   Из-за отца сын ненавидел и рыбалку, и охоту, хотя о последней настоящего понятия не имел.
   Мать считала себя проигравшей в жизни, и это ей не нравилось, поэтому она всячески восхваляла перед соседями достоинства отца. Чтобы создать впечатление, что именно за такого и мечтала выйти замуж.
   — Разве у меня не было других возможностей? Ты, Ванда, должна помнить, не мне тебе рассказывать, — призывала она в свидетельницы подругу молодости из соседнего дома, которая обычно хвалилась шляхетской кровью в своих жилах, в то время как все в округе знали, что ее мать — латгалка, а отец родом из Видземе и что ни у того, ни у другого поляков в роду и в помине не было. — Помнишь, как мы работали в химчистке Бейжефа? — Далее следовало объяснение для тех, кто в отличие от Ванды в химчистке не работал. — Однажды заболела приемщица и меня из цеха поставили на выдачу заказов. Скучное занятие: то одна старуха приплетется, то другая. Не то что теперь — очередь в очереди. И вдруг — на тебе! — подъезжает автомобиль. За рулем сидит красивый мужчина в модном клетчатом костюме, у машины верх поднят, а на заднем сиденье пятнистая собака с обвислыми ушами… Ванда помнит…
   — А мне он не понравился… — вставляла Ванда. — Все время приговаривал: барышня, барышня, а когда дело дошло до угощения фруктовой водой, сразу завздыхал и скорбно посмотрел на свои сантимы.
   — Ему принадлежало шесть доходных домов! Однажды он мне их показал. Четыре ему достались по наследству, а два построил сам. Не своими руками, конечно, — такие большие дома своими руками за десять жизней не построишь.
   — Радуйся лучше, что у тебя с ним ничего не вышло! — снова встревала Ванда. — Сейчас бы ты не тут сидела, а отбивалась бы где-нибудь от комаров!
   Разговоры в таких случаях переключались на комаров, мошек и других насекомых, но, случалось, обсуждали и других женихов молодости, которые прямо-таки преследовали мать с серьезными намерениями. Сын был потрясен, что среди них не было ни одной, такой же серой, как его отец, личности.
   «Здесь, на окраине, бытовые трагедии всегда были в моде. Для них и материала требовалось меньше и обходились они дешевле», — подумал он.
   Тихо вышел за дверь и тихо закрыл ее за собой. Так же тихо стал спускаться по отремонтированной лестнице.
   Вдруг он почувствовал сильный удар. Как будто налетел на прозрачную стеклянную стенку. Нет, никакой боли, лишь сильный удар.
   Очнулся через секунду, ударившись спиной о стену. Сознание возвращалось медленно, все еще кружилась голова, и поэтому казалось, что лестница качается вместе с домом; по спине стекал холодный пот.
   — На этой неделе уже второй раз, — прошептал он пересохшими губами.
   Он знал, что нужно идти к невропатологу и проситься в санаторий, но знал, что не сделает этого, не сделает из-за отсутствия времени.
   Значит, отпуск, проведенный в Карпатах, не помог, хотя там приступов не было.
   В «Волге», откинувшись на сиденье, он закрыл глаза и сидел так какое-то время, пока слабость отступила, и только тогда завел мотор.
   Поток автомобилей в обоих направлениях не сократился и все еще казался бесконечным.

Глава IV

   Прислушавшись к тому, как сторож садового кооператива оправдывается перед Иваром, я подумал, что старик стоял возле обнаруженного трупа с закрытыми глазами и теперь повторяет: «Нет, никогда раньше, определенно никогда раньше я его не встречал», потому что боится, как бы его не заставили снова смотреть на труп. Да и не велика радость смотреть на такое: небритое, посиневшее и распухшее лицо пьяницы, грязная оборванная одежда, запекшаяся на затылке кровь. И при этом думать, что неподалеку от твоего дома, где ты живешь одиноко, как в лесу, произошло убийство.
   Убитый настолько омерзителен, что к нему неприятно прикоснуться даже носком ботинка. К счастью, судебный медик, — а ему, желает он того или нет, все равно придется делать вскрытие, — сам вызвался все вытащить из карманов, сказал только, чтоб кто-нибудь из нас поехал с ним. Специализированный автобус подогнали задней дверцей к узкой, как туннель, тропочке, и труп из канавы, еще облепленный зелеными водорослями, потащили по участку старика, сообщившего об убийстве. Это недалеко, в общей сложности — метров сорок, не больше. Первый раз мы пришли сюда с другой стороны, по тропинке, потом старик показал мне проселочную дорогу, по которой можно подъехать. Если бы он не проводил меня, то неизвестно, сколько я проблуждал бы: участки здесь обозначены лишь дощечками с номерами, да и таких на многих участках нет. Старичка мы посадили в первой машине рядом с шофером, чтобы он показывал дорогу, но, как только кончился асфальт, он высказывал сомнение почти на каждом перекрестке.
   — Здесь… Кажется, по этой… Да, да! Я припоминаю вот эту тую, — показывая пальцем, оправдывался: — У меня ведь нет машины, и я все больше пешком, мимо гаражей… А теперь, осенью, все выглядит как-то по-другому… К тому же стемнело… Совсем по-другому!..
   Наконец машина остановилась и славный старик торжественно сообщил: «Приехали».
   Выйдя из машины, я встаю прямо на бетонную трубу: она проложена по дну канавы и пересекает дорогу — здесь таких много, через пять-шесть мы уже переехали. Бетонные спины этих труб взгорбились на всю ширину дороги, некоторые из них совершенно оголены, и шоферы, боясь зацепить карданным валом или глушителем, притормаживают — машины медленно переползают через трубы.
   К вечеру подморозило, трава вдоль дороги похрустывает под ногами, и на свету прожекторов заметен парок от дыхания. Кругом штативы с лампами, и передвигаться приходится осторожно, чтобы не задеть какой-нибудь кабель из протянутых от машины и хибары старика.
   Мы удивились, не обнаружив по обеим сторонам канавы никаких следов, и решили, что мужчина в канаве пролежал дольше, чем мы вначале предполагали, а следы не сохранились потому, что земля на ближайших огородах потом была вскопана. Тут же выяснилось, что никто из присутствующих не знает, как скоро в таких небольших водоемах всплывает труп из-за газов, вызванных разложением. Началось что-то вроде спора об основных законах физики, но к единому мнению мы не пришли, потому что никто не мог вспомнить, что именно по этому поводу говорилось в специальной литературе. Кроме того, тяжесть, привязанная к туловищу мертвеца, оказалась весьма внушительной — большой тесаный камень, какие закупали в Швеции когда-то для рижских мостовых.
   Следователь прокуратуры Ирина Спулле — сорокалетняя, энергично жестикулирующая женщина, с очень черными волосами (не может быть, что она их не красит), в кожаном пальто, делающем ее похожей на комиссара из фильма о гражданской войне, — загибает один за другим пальцы на руке, перечисляя Ивару азбучные истины. Наверно, бедняжка, понимает, что ее настоящее место не здесь, что среди нас она заблудилась, как Красная Шапочка в лесу, и боится, что мы тоже это понимаем. Вот почему ее жесты становятся все категоричнее. Мне уже доводилось с ней работать, пусть теперь Ивар послушает, что прежде всего надо попытаться, во-первых, установить личность потерпевшего, что это можно сделать по документам, обнаруженным в его кармане, или… Документы! Могу поспорить, что этот бедолага не помнил, что такое документы, уже лет пять, по крайней мере: либо сам их потерял по пьянке, либо у него их вытащил такой же бродяга, чтобы взять напрокат стиральную машину и тут же за углом продать ее. Уважаемая следовательша, такому документы не нужны, потому что вытрезвитель таких не принимает ни с паспортом, ни без него. Документы! У него в кармане даже старого трамвайного билета не найдется, потому что трата денег на общественный транспорт в его сознании ассоциируется с идиотизмом последней стадии.
   На левой руке Спулле загнула уже все пальцы, теперь начинает загибать на правой. Интересно, что она будет делать потом — ведь в азбуке криминалистики не десять истин, а гораздо больше. Какой беспомощной, женщина, ты чувствуешь себя здесь! Должно быть, столь же беспомощной, сколь удивлен был я, когда узнал, что ты ухитряешься выведать из нескольких свидетельских показаний, спокойно сидя за письменным столом в своем кабинете. Умом? Хитростью? Интуицией, свойственной прекрасному полу? Не знаю, но это тебе удается — вот что важно. Но на сей раз, клянусь, выведывать нечего. Нам с Иваром предстоит всего лишь отыскать тех, с кем покойный в последний раз пил политуру или тройной одеколон — другие напитки они не признают, остальное выяснится само собой. Обычно при этом между ними возникает пустяковый спор, причину которого частенько не помнит ни виновный, ни пострадавший; виновный на следствии лишь тупо повторяет: «Он меня оскорбил!», но не может сказать, как именно. А пострадавший — если только результат, вызванный агрессивностью хронического алкоголика, оказывается не столь трагичным, как на сей раз, — готов простить все синяки и раны, хотя тоже не помнит, какие ему были нанесены оскорбления.