Он сделал внушительную паузу.
   – Что? Что?
   – Я уехал в Вену, – очень медленно и очень отчетливо проговорил Хамфри, – ровно три года и четыре месяца назад. Котенку пять лет. Стало быть, открытие принадлежит одному Винглебергу.
   – А, понятно. Но, Хамфри, в газетах писали не о животных, а о людях, – настаивала Каролина.
   – Верно, в опытах на людях Винглебергу помогал я.
   – Но результат? Результат какой?
   – Напоминаю еще раз: ни одна живая душа не должна знать, о чем мы тут говорим. Результат положительный. Более или менее.
   – Мистер Бакстер, – начал Алан нетерпеливо и вместе с тем деловито, – вы вот говорили, что через несколько лет люди…
   – Хамфри, – дружелюбно улыбаясь, проговорил Хамфри.
   – Ну да… Хамфри. Но все-таки… когда же?
   – Видите ли, – проговорил Хамфри, – это зависит от того, насколько быстро удастся найти сырье для получения экстракта. Или изготовить его искусственно, что представляется мне весьма сомнительным. Словом, никак не меньше тридцати лет. Если повезет, двадцать.
   – О-о-о! – протянула Каролина. – А я думала, вы его уже получили.
   – Чтобы получить этот препарат, – вскричал Хамфри, – необходимо провести тончайшую операцию, в результате которой оперируемая особь, как назло, погибает. Чертовски хлопотное дело.
   – А особь-то какая? – полюбопытствовал Алан.
   – Особь-то? Самая распространенная – человек.
   – А!
   – Как бы то ни было, сырье мы, кажется, нашли, но для проверки его потребуется не один год, а для обеспечения всех желающих – и того больше. Вот в чем трудность, понимаете? Вот почему нужна строжайшая секретность. Вы только представьте, какая каша заварится на земле, если люди узнают, что средство получено, но не для всех, а лишь для избранных.
   – Значит, все-таки получено, – не удержалась Каролина.
   – Обстоятельства его получения чрезвычайно запутаны, – продолжал Хамфри, – и посвящать вас в них не имеет смысла. Скажу лишь, что добыть удалось три порции.
   – Три! – воскликнул Алан, пораженный совпадением этой цифры с числом людей в комнате.
   – Одну выпил я сам, – мило улыбнувшись, проговорил Хамфри. – А другие? – вскричала Каролина.
   – Зачем же другие? – удивился Хамфри. – И одной за глаза хватает. Не хотелось бы утомлять вас техническими деталями, друзья мои, но, поверьте, это безумно интересно. Полученный экстракт обладает способностью влиять на функции двух самостоятельных желез, не имеющих ничего общего с железой экстрагентом. Так вот…
   – Хамфри, дорогой, а две другие порции?
   – Одна досталась Винглебергу. Ему шестьдесят восемь лет, внешность как у обезьяны. На ближайшие двести лет и внешность, и возраст застрахованы от изменений.
   – О Господи! – простонал Алан.
   – Ну а третье-то, третье? – не унималась Каролина.
   – А третье, несравненная моя, я привез с собой. Зачем – пояснять, надеюсь, не нужно.
   И, проговорив это, Хамфри отпер один из ящиков письменного стола.
   – Вот, – объявил он, извлекая на свет божий ничем не примечательный пузырек с бесцветной жидкостью, – жизнь, молодость и любовь; срок действия – двести лет. Или больше: уж за двести-то лет мы наверняка изобретем что-нибудь пооригинальней. И такое сокровище я готов был выбросить в день приезда.
   – О, Хамфри, я… что тут скажешь!
   – Но я передумал, – продолжал Хамфри, – передумал в тот день, когда увидел вас обоих. И теперь собираюсь вручить его вам, если, конечно, вы не возражаете. Эдакий запоздалый свадебный подарок. Один на двоих. Вот, держите.
   Он подал им пузырек и, встретив две протянутые руки, соединил их вместе.
   – Поклянитесь еще раз, что никогда не разгласите эту страшную тайну, – попросил он.
   – Клянусь, – произнесла Каролина.
   – И я клянусь, – прибавил Алан.
   – Ну чем не свадебная церемония? – улыбнулся Хамфри, вкладывая пузырек в их сплетенные руки. – Только с виду, разумеется. Ну, берите, берите оба.
   – Мы разделим его пополам, – проворковала Каролина.
   – Каждому по сто лет! – подхватил Алан.
   – Э, нет, нет! Подождите! Так не пойдет! – вмешался Хамфри. – Я, видно, плохо объяснил. Оно и неудивительно: носишься с идеей годами, сживаешься с ней и поневоле забываешь, что другим ее суть совершенно не понятна. Да вот, кстати, хороший пример…
   – Ты хочешь сказать, что мы не можем поделить его пополам? – повысив голос, спросила Каролина.
   – Увы, родная моя, железы арифметики не признают. Скормив им полпорции эликсира, взамен получишь вовсе не половину двухсотлетней молодости и красоты. Отнюдь! Помнишь нашу первую встречу, дорогая? Я рассказывал тебе о нарушениях железистых функций и их дурном влиянии на человеческую внешность.
   – По-моему, ты говорил о каких-то гадких дебилах.
   – Вот-вот. Снадобья в этом пузырьке ровно на одну порцию и ни каплей больше. Пьется легко, глотка хватает, вкус своеобразный, но скорей приятный. Вещица вроде бы простая, но шутить с ней опасней, чем с динамитом. Храните как сувенир. Пользы от нее никакой, красоты и того меньше – в общем, свадебный подарок. Но, по крайней мере, оригинально.
   – Спасибо, Хамфри. Большое, большое тебе спасибо.
   С тем они и отбыли, а придя домой, водрузили занятный подарочек на камин и долго-долго на него любовались. Потом перевели взгляд на каминное зеркало и долго-долго любовались друг на друга. Ах, как бы им хотелось взглянуть сейчас в другое зеркало, побольше и повнушительней, зеркало, именуемое «око общественности», зеркало, перед которым – да что там – внутри которого протекала их образцовая супружеская жизнь.
   – Ну-ка, дорогуша, быстренько глотай его, – проговорил Алан. – А я сбегаю за водичкой.
   – Нет, нет, Алан, если кому и глотать, то тебе.
   – Любимая, да ты посмотри в зеркало. Видишь? Я эгоистичен как никогда. Я не переживу, если ты изменишься.
   – Я вижу, Алан, вижу. Я вижу там тебя. И таким ты должен оставаться вечно.
   Последовал обмен любезностями. Любезности выходили горячие и задушевные, и чем дальше, тем задушевней и задушевней. Так что про пузырек в конце концов начисто забыли. Но наступило утро, а он по-прежнему стоял на камине.
   Но и Алан с Каролиной не желали сдаваться: оба по-прежнему были убеждены, что драгоценная порция должна достаться другому. В доводах их слышалось теперь что-то новое, неуловимое; оба, судя по всему, выкроили за ночь минутку и поразмышляли о них на досуге.
   – Алан, я не собираюсь тратить остаток жизни на дурацкие пререкания, – заявила Каролина. – Говорю' тебе абсолютно честно, откровенно и как на духу: пей и не разводи канитель.
   – А я тебе в сотый раз так же честно отвечаю: пей сама, я обойдусь. Обошелся же тот тип, не помню фамилию, которого угораздило влюбиться в эту… как ее… богиню.
   – Дорогой, подумай о своей прямой подаче!
   – При чем тут моя подача? Что ты имеешь против моей подачи?
   – Ровным счетом ничего. Подача у тебя – хоть стой, хоть падай. Все специалисты говорят. Но, любовь моя, не забывай, в августе тебе предстоит матч с этим жутким молодым игроком из Калифорнии.
   – С этим недомерком? Да я его разделаю в пять минут без всяких обезьяньих желез. Очень странно, дорогая, что ты думаешь иначе.
   – Ничего я не думаю, – ответила Каролина, – но…
   – Ах, все-таки «но»!
   – Но ты на шесть лет старше меня.
   – Ну знаешь! Да у любого мужчины перед женщиной не меньше десяти лет форы.
   – Это смотря какая женщина. Есть, конечно, такие, которых не смущает, если мужчина ей в отцы годится.
   Она придирчиво оглядела его.
   – Но тебе седина пойдет, с ней ты сразу станешь представительней.
   Алан сокрушенно посмотрел в зеркало. Потом вперился в Каролину.
   – Зато о твоей седине мне и подумать страшно. Так что, сама видишь, если даже я соглашусь выпить его ради тебя…
   – Ну и пей, пей! – вскричала Каролина, благородство и доброта которой были поистине неописуемы. – Я не желаю, Алан, чтобы ты старел и дряхлел у меня на глазах или даже заболел и… умер. Лучше я сама умру. Да. Лучше умереть, чем дожидаться твоей смерти, а потом остаться одной-одинешеньке.
   – Вот и я так думаю, – откликнулся Алан с тем же пылом, но другой интонацией, заставившей Каролину взглянуть на него повнимательней.
   – Ты ведь не разлюбишь меня, если я все-таки состарюсь? – спросила она. – Не правда ли? – И, не оставив ему на раздумье ни минуты, прибавила: – Или правда?
   – Конечно, правда, о чем разговор.
   – Нет, неправда, я вижу. А вот я правда тебя не разлюблю.
   – Ах, не разлюбишь, – вскипел Алан, – ну тогда и пей его сама. Пей, пей на здоровье. А меня не трогай, я буду стареть в одиночестве.
   – И зачем только Хамфри подарил нам эту гадость! – не выдержала Каролина. – Давай выльем ее в раковину! Прямо сейчас!
   – Ты что, обалдела! – завопил Алан, вырывая пузырек у нее из рук. – Единственный флакон в мире! Слышала, что Бакстер сказал: ради его содержимого человек жизнью пожертвовал.
   – Да, верно, – пробормотала Каролина, – он ужасно расстроится, если мы его выбросим.
   – Расстроится-то черт с ним, – возразил Алан, – подарок жалко, свадебный как-никак.
   И пузырек остался на камине, – где же еще и стоять свадебному подарку? – а Каролина с Аланом вернулись к прежней сказочной жизни.
   И все бы ничего, но обоих стали посещать мысли о возрасте, да такие настырные, что смахивали уже на навязчивые идеи. Каролина сделалась непомерно строга к косметичкам. Алан часами торчал перед зеркалом; больно было смотреть, как он изучает собственную макушку, выясняя, что там белеется – выгоревший волосок или седой. Каролина видела, чем он занимается, а он – в зеркало – видел, что она видит. Оба видели себя и друг друга, а при таком взгляде на жизнь всегда есть шанс обнаружить что-нибудь интересное. Не берусь описать вечер, когда Алан, к примеру, обнаружил, что свечей на его именинном пироге больше чем полагается… Но и в подобных условиях оба отчаянно старались сохранить оптимизм, и Каролина в этом почти преуспела.
   – Ничего, – говорила она, – подумаешь. Зато теперь мы сможем стареть вместе.
   – Угу, – отвечал Алан, – эдакие милашки-старикашки! Волосенки седенькие, зубки пластиковые!..
   – Ну и пусть пластиковые, – не уступала Каролина, – мы и с пластиковыми будем любить друг друга.
   – А как же! Всенепременно! На крылечке! Среди розочек!
   Однажды после такого разговора Алан проснулся ночью – час был глухой, неранний – и увидел, что Каролина включила свет, склонилась над ним и внимательно его разглядывает.
   – Ну что? Что еще? Чего ты на меня уставилась?
   – Ничего, просто захотелось на тебя посмотреть. Любой мужчина, доведись ему продрать глаза среди ночи и увидеть склонившуюся над собой Каролину, вообразил бы, что Господь перенес его в рай – любой, но не Алан, Алан был настроен мрачно и подозрительно. Не иначе как ему померещилось, что она выискивает на его лице разбухшие поры, отвисшие складки, набрякшие веки и еще невесть какие следы надвигающейся старости, а она, бедняжка, даже приличной отговорки не сумела подобрать, потому как занималась именно этим.
   – Ты дождешься, ей-богу, что я пойду и выпью эту мерзость, – взревел Алан.
   – А я от тебя иного и не ждала, – не осталась в долгу Каролина.
   Чувствуете, положеньице: что один ни скажи, другому теперь все боком выходит.
   Так вот они и жили и дожили до заключительного дня соревнований в Форест-Хиллз. У Алана на этот день была назначена встреча с юным дарованием из Калифорнии. С первых же минут стало ясно – это и раньше в глаза бросалось, – что юнцу не хватает изящества. Удар был мощнейший, скорости не занимать, а вот изящества не хватает. На реакцию, правда, грех было жаловаться: как Алан ни менял темп, сбить юнца ему не удавалось. Но реакция – это одно, а изящество – совсем другое. «Кой черт меня заклинило на этом изяществе?» – спрашивал себя Алан перед концом первого сета. А к концу последнего уже получил ответ, ясный и четкий, как цифры на табло. Двужильный юнец положил ему руку на плечо, и они вдвоем прошествовали с корта. Рука победителя – тяжелая ноша, особенно для тех, кто вкладывает в игру все силы без остатка.
   Так или иначе, но поражение Алан перенес геройски. И оправдания, которые друзья подсовывали ему вечером, отметал недрогнувшей рукой.
   – Бросьте, – говорил он, выдавливая кривую улыбку, – этот сукин сын одним ударом просто вышиб меня с корта.
   И даже когда Каролина при всем честном народе принялась талдычить про его расшатавшиеся за последнее время нервы, он ни единым движением не выдал бешенства и обиды, клокотавших в его душе.
   Ночью, несмотря на нытье и ломоту во всем теле и на то, что Каролина давно спала крепким сном, он долго лежал не смыкая глаз. Наконец встал и тихохонько, на цыпочках, пробрался в гостиную. Снял с камина пузырек, отвинтил крышку и одним залпом выдул все содержимое. Затем подошел к бару и налил в пузырек воды из-под крана. Собрался было завинтить крышку, но передумал, пошарил в баре и вытащил бутылку горькой настойки. Капнул настойки в пузырек и лишь после этого поставил его на камин. Над камином висело зеркало; Алан кинул в него долгий взгляд и расплылся в улыбке.
   Надобно вам сказать, что Каролина в это время исполняла роль девушки, обремененной младшей сестрой, добродушной дурочкой. Актриса, игравшая сестру, ударилась в амбиции и уволилась из театра – на ее место срочно искали замену. Один из режиссеров, даже не из злого умысла, что было бы еще простительно, а исключительно по пьяной жалостливости, помянул племянницу какого-то своего дружка. На племянницу пожелали взглянуть поближе, и едва она появилась, все мигом смекнули, что перед ними – законченная полоумная сестрица, ибо представляла она собой не что иное, как длинноногую, большеротую и ясноглазую копию Каролины, а точнее, ее черновик: вместо Каролининой улыбки – рот до ушей, вместо воздушной поступи – походка вперевалочку, а вместо вешних утренних лучей, струящихся с чела Каролины, на физиономии новенькой застыла обалдело-блаженная гримаса, будто судьба что ни день подкидывала ей сюрпризы, один другого занятней.
   Все нашли ее неподражаемой, все, включая Каролину, одобрили выбор. Каролина решила даже проследить из-за кулис за ее первым выходом: любопытно все-таки посмотреть, как будет выкручиваться дебютантка. Лица ее она не видела, но и по спине определила, что, дорвавшись до публики, девица засияла как медный грош. Было бы преувеличением сказать, что на Каролину в этот момент снизошло откровение, тем не менее она шагнула вперед и затаив дыхание стала наблюдать, как новенькая, спотыкаясь на каждом слове, бредет по накатанной дорожке своей роли. По традиции в этом месте всегда следовали одобрительные аплодисменты. Теперь же… «Господи, – подумала Каролина, когда девица продефилировала со сцены, – ведь это мои аплодисменты!» Она не ошиблась. Звуки, волной накатывавшие из зала, были куда более взволнованного тона и несли в себе куда больше гудящих полутонов человеческой речи, чем те аплодисменты, которыми зрители расплачиваются за добротную актерскую игру. Такие звуки означают иное, такими звуками зрители признаются актеру в любви. И уж кто-кто, а Каролина знала это назубок. Слава богу, не первый год выслушивала их по вечерам, услышала и в этот вечер, когда спустя некоторое время сама вышла на сцену. Однако теперь – справедливо ли, нет ли – она не досчиталась в них нескольких хлопков, ровно стольких, как подсказывал ее чуткий слух, сколько лишних перепало на долю несуразной девицы.
   Возвращаясь в гримерную, она увидела под дверью кучку своих коллег, которые с небывалым почтением внимали режиссеру, откопавшему девицу.
   – Ну как, Кэрри? Что ты о ней думаешь? – дружелюбно осведомился режиссер, когда она подошла поближе.
   – Недурна, – обронила Каролина.
   – Помилуй, Кэрри, – оскорбился тот, – это самая большая сенсация со времен твоего дебюта в Ньюпорте.
   Каролина одарила его улыбкой и скрылась в гримерной. Сквозь полуоткрытую дверь до нее донеслась чья-то реплика: – И вы считаете, что из нее может выйти актриса?
   – Поверьте, мой юный друг, – ответствовал счастливый первооткрыватель, – я простоял за сценой весь второй акт. И скажу вам честно: что такое эта девчушка, если посмотреть на нее просто, без чванства, вот как я на вас? Фитюлька, замухрышка. Но когда она выходит на сцену… О, друг мой, это сама Молодость! Безумная, дивная, умопомрачительная, нелепая и неприкаянная молодость наших дней. Вы и глазом моргнуть не успеете, а она уже вывернет вашу грешную душу наизнанку. Так что Боже вас упаси, дружище, чему-нибудь ее учить. И черт меня побери, приятель, если вы ее чему-то выучите. За последние пятнадцать лет я поставил столько гениальных спектаклей, сколько иным выскочкам и во сне не снилось, и я помню, что говаривал некогда Вулкотт Гиббс по поводу одной юной особы. «К черту Сару Бернар, – говорил он, – когда на сцену выходит молодость и красота».
   Каролина прикрыла дверь.
   В этот вечер она летела домой как на крыльях. Ей не терпелось увидеть Алана. Она стремилась к нему, как больной зверек стремится к горькой травке, нутром чуя, что в ней – единственное спасение. Она, можно сказать, даже ощущала аромат того целебного средства, которым владел Алан, терпкий, вяжущий, живительный для ее израненного самолюбия – пронзительный аромат, присущий некоей черте его характера, некоему его качеству, свойству… «Ах, не все ли равно чему, – думала Каролина, поднимаясь на лифте. – Главное, что оно там, в его кошмарной улыбке, в его… – Она спохватилась: – Что это я? У Алана? Кошмарная улыбка? Видно, от сегодняшних волнений я совсем потеряла голову. Ну ничего. Сейчас приду домой и успокоюсь».
   Она вошла – дом был пуст. Любой, кто на месте Каролины явился бы домой на ночь глядя, рассчитывая обрести покой и утешение и обретя пустые стены, наверняка расценил бы подобный казус как оскорбление и гнусность, и Каролина не была исключением, хотя должна была бы уже привыкнуть к манере Алана исчезать на время ее спектакля и возвращаться после его окончания. С недавних пор он наладился исчезать чуть ли не каждый вечер, и Каролину это ни капельки не волновало. А вот сегодня взволновало и даже оскорбило.
   Она побрела в соседнюю комнату, полюбовалась на большущую фотографию Алана и решила, что его улыбка ей не нравится. «Солидности маловато», – подумала она. Посмотрела в зеркало и – не без труда – смастерила собственную улыбку. Эта понравилась ей еще меньше, но по прямо противоположной причине. «Все, голубушка, – сказала себе двадцатисемилетняя страдалица, – пора подвести итог: ты состарилась». Она стерла с лица улыбку и в упор глянула на себя; в квартире было тихо, и в этой тишине ей вдруг необыкновенно явственно послышался неумолимый и разрушительный бег времени.
   Минута шла за минутой, и каждую минуту клеточки ее кожи увядали и отмирали, каждую минуту волосы ее тускнели, съеживались и отпадали, как корни засохшего дерева. Бесчисленные канальцы и нескончаемые нити туннелей, прорезавших внутренние органы, засорялись, как русла заброшенных рек. А железы, эти всемогущие железы, начинали захлебываться, ветшать, барахлить и разваливаться. И брак ее, представлялось ей, тоже начинает разваливаться; Алан уходит, а вместе с ним уходит и жизнь.
   Взгляд ее остановился на пузырьке. Она сняла его с камина, отвинтила крышку и осушила до дна. Затем, сохраняя поразительное спокойствие и самообладание, отправилась в ванную, налила в него воды и добавила хинина для горечи. Поставила пузырек на место и, встретившись глазами со своим отражением, наградила его таким соленым и забористым эпитетом, что просто в голове не укладывалось, как его могли выговорить столь прелестные уста.
   Когда Алан пожаловал наконец домой, она обрушила на него не попреки и расспросы, а нежности и ласки, тем более жаркие, что подогревало их воспоминание о недавнем чудовищном предательстве и мысль о предстоящем бегстве в страну вечной весны, куда ему дорога была заказана.
   Можно было бы ожидать, что эти переживания, затянувшиеся на несколько недель, составят идеальную компанию для покаянных нежностей Алана, однако не все наши ожидания, как известно, имеют обыкновение сбываться. Единственное неудобство, причиняемое Алану кое-какими незначительными изменениями в пузырьке, заключалось, по правде говоря, в том, что он вдруг оказался женат на стареющей женщине – положение, в котором любой мужчина чувствует себя едва ли не жиголо.
   Но время, доставлявшее им столько забот, – шло себе да шло, и Каролина с Аланом, оба под надежной защитой вечной молодости, стали различать друг у друга, как сквозь увеличительное стекло, все больше и больше неотвратимых примет разрушения. Алан чувствовал себя несправедливо обиженным. Ему казалось, что Каролина могла бы побеспокоиться и по крайней мере запастись младшей сестрой. Заглянув однажды вечером в театр, он обнаружил, что о чем другом, а об этом она как раз побеспокоилась.
   Вскоре Алан начал опять выигрывать соревнования и результаты выдавал не менее обнадеживающие, чем раньше. Знатоки в один голос утверждали, что он с лихвой возместил былой азарт и агрессивность, и самонадеянно заверяли, что в будущем году он непременно отыграет утерянное лидерство.
   Тем временем Хамфри, хорошо усвоивший, что для эксперимента нужны терпение и усидчивость, сидел и терпеливо ждал. Непонятно, правда, как он мог при этом догадаться, что снадобье его отведают оба? Отвечу коротко: а никак. Ему было совершенно безразлично, выпьют они его вдвоем, поодиночке или вообще не притронутся. Он знал другое: крепкая семья переварит любую порцию, а дрянную подкосит и крошечный пузырек – и, как видите, оказался прав.
   Однажды поздним вечером звонок на его двери торопливо продребезжал три или четыре раза. Хамфри недоуменно поднял брови и пошел открывать. За дверью стояла Каролина. Шляпка, волосы, платье-все было как обычно, все на месте, ну а в целом впечатление складывалось такое, будто она не останавливаясь бежала до самого его дома. Хамфри улыбнулся ей своей кошмарной улыбкой и без слов провел прямо в гостиную, где она сначала уселась, потом вскочила, потом походила, а потом наконец повернулась к нему.
   – Я ушла от Алана, – объявила она.
   – Бывает, – ответил Хамфри.
   – Из-за тебя ушла, – продолжала Каролина. – То есть не совсем, конечно, из-за тебя, скорей из-за твоего мерзкого эликсира. Ах, Хамфри, ты не представляешь, какая я подлая, низкая и гадкая тварь, какая я ужасная предательница и изменница!
   – Ну, это уж чересчур, – проговорил Хамфри. – Ты, видимо, хочешь сообщить, что выпила снадобье?
   – Да. Тайком от него.
   – И что же он сказал, когда ты ему призналась?
   – Я ему не призналась, Хамфри. Не смогла. Мало того, я налила туда воды, добавила хинина и…
   – Хинина? Зачем?
   – Но оно ведь было горьким.
   – Ага, понятно. А потом?
   – Потом все стало еще хуже. Я так мучилась, Хамфри, так мучилась, просто передать нельзя. Чего только я не придумывала, на какие нежности не пускалась, лишь бы исправить дело. Но разве его исправишь! Мне даже кажется… – Ну, ну?
   – Мне кажется, я его совсем испортила, окончательно и бесповоротно. Понимаешь, я начала за ним следить: нельзя не следить за человеком, который стареет у тебя на глазах. Но когда вот так следишь за кем-то, поневоле обнаруживаешь массу недостатков. А он… он наверняка догадывался, потому что… в общем, последнее время его будто подменили. Но это моя вина, не думай, целиком моя, ведь это я его разлюбила. А возможно, и не любила никогда.
   И она зарыдала – самый лучший выход в данной ситуации.
   – Может, тебе и вечная молодость уже не нужна? – спросил Хамфри.
   – Зачем мне молодость, если я никого не смогу любить!
   – А про себя ты разве забыла?
   – Жестоко так говорить, Хамфри, очень жестоко.
   Даже если это правда.
   – Что поделаешь, – произнес Хамфри, – одиночество всегда жестоко. Такова уж цена скромной порции бессмертия. И платить ее придется и тебе, и мне, и, разумеется, старине Винглебергу. Мы – существа особой породы и жить должны по особым законам. Отныне всегда будем мы, – он очертил в воздухе круг, – и весь остальной мир.
   Оба притихли и долго сидели вдвоем внутри воображаемого круга, отделяющего их от остального мира. Ощущения, испытываемые ими при этом, были, по правде сказать, не лишены приятности.
   – Когда-то, – заговорил наконец Хамфри, – у нас находились иные причины для уединения.
   – О Хамфри, если бы ты… Но я такая скверная. Я тебя обманула. А потом еще и его обманула.
   – Да, первый поступок – явная ошибка. Его необходимо исправить.
   – Но как же быть со вторым? И исправлять поздно, и оставлять нельзя.
   – Согласен, оставлять не годится. Значит, ты уверяешь, что снадобье было горьким? А может, ты и здесь ошиблась?
   – Нет, нет, что ты! Оно было страшно горьким.
   – Любопытный факт, – промолвил Хамфри, – наводит, как говорится, на размышления. Дело в том, что я не добавлял в воду ничего, кроме соли.



НЕДУГ АНДЖЕЛЫ БРЭДШО




   Перевод. Ливергант А., 1991 г.


 
   Одна юная дама, дочь отставного полковника, жившая с родителями в одном из самых аристократических пригородов Лондона, была помолвлена с поверенным, мистером Агнецом Факсфером, который с каждым годом зарабатывал все больше и больше. Звали эту юную даму Анджела Брэдшоу нее был скочтерьер, ходила она в зеленом свитере, а когда в моду вошли босоножки, она, как и все, стала носить босоножки. Агнец Факсфер также мало чем отличался от своих сверстников, и молодые люди вели размеренную и беззаботную жизнь.