– Пристав! Становись на колени!..
   – Тебе говорят, на колени!..
   И полицмейстер подчинился. А около него тихие разговоры участников похорон:
   – И зачем такую силу полиции да войска сюда послали?
   – Он им и мертвый страшен…
   – Бунта боятся…
   – Бунта? Разве на коленях бунтуют?..
   Зашуршали веревки при спуске гроба в могилу. Послышались рыдания и опять:
   – Вечная память, вечная память…
   Не сразу разошлись участники похорон, все до единого подходили к свежему холмику земли, скрывшему Толстого. У всех на лицах была выражена великая печаль, а у Сытина в застывших глазах безответный вопрос: «Ты жил среди нас, ты покинул нас, кто же другой будет равный тебе, кто тебя заменит?..»
   Поздно вечером Иван Дмитриевич возвращался с похорон пешком на полустанок Козлова Засека, а оттуда в переполненном вагоне – в Москву. И весь путь до Москвы не умолкали разговоры о Толстом, о его великих творениях.
   Сытин молчал и думал о том, как можно и как нужно отметить изданиями книг память Толстого, широкой волной двинуть его произведения в народ…
   …Литературным наследством Льва Николаевича были Заняты его дочь Александра Львовна, Чертков и присяжный поверенный некто Муравьев. Прежде всего они были заинтересованы выполнить волю Льва Николаевича, добыть за его произведения значительные средства, триста тысяч рублей на выкуп усадебной земли у наследников Толстого, чтобы передать эту землю в безвозмездное пользование крестьянам Ясной Поляны.
   Чертков предложил издателю Марксу приобрести сочинения Толстого за триста тысяч. Марксу показалась цена высокой – отказался. Об издательстве Суворина не могло быть и речи. Верноподданническая, овеянная дурной славой звезда этого издателя катилась к закату.
   Узнав от Черткова об отказе Маркса приобрести сочинения Толстого, Сытин выехал в Ясную Поляну…
   Было начало лета 1911 года. Иван Дмитриевич рано утром приехал в Тулу на ночном поезде. В Туле нанял извозчика и приехал в толстовскую усадьбу к восходу солнца, когда весь барский дом покоился крепким сном, и только на полях и огородах начинали копошиться над землей-кормилицей местные крестьяне.
   Сытин прошел через калитку у главных ворот, не стал никого беспокоить, остановился против кучерской, соломой крытой, бревенчатой избушки. И как не остановиться против этой низенькой хижины с плетеной завалинкой. Ведь сюда, в эту лачугу, ночью 28 октября 1910 года пришел из барского дома Лев Николаевич, разбудил кучера и покинул Ясную Поляну…
   С минуту постояв в раздумье, Иван Дмитриевич, знавший все ходы и выходы в толстовской усадьбе, направился от кучерской избы по дорожке мимо житни и риги. Дальше дорожка разветвлялась: средняя – прямо через поляну к речке Воронке, вправо – через парк к полю и к тем елочкам, где находится любимая скамейка-беседка Толстого, а влево – через густой лес, смешанный с кустарником, – к могиле великого писателя.
   «Эта тропа к его могиле никогда не зарастет», – подумал Сытин, входя в сумрачную, густую тень леса. В чаще деревьев было темно. Тихими шагами, не нарушая утреннего лесного спокойствия, приближался Иван Дмитриевич к одинокой могиле. На ней еще нет никакой зелени. Вокруг лес, тишина, ни шороха, ни малейшего звука.
   Сытин опустился на колени перед холмиком. Прослезился. Увидел под деревьями скамеечку, сел и долго-долго сидел в раздумье о душе, о делах и помыслах человеческих и о том, как много сделал человек, лежащий теперь под этим холмиком.
   В памяти Сытина возникали воспоминания о встречах с графом у Ильинских ворот, в Хамовниках, в Ясной Поляне; о беседах в те первые годы, когда он, Сытин, только еще начинал свое дело.
   «Да, Лев Николаевич, я много-много обязан тебе, твоей помощи, твоим советам, твоим народным изданиям… Милый, дорогой Лев Николаевич…»
   Позади послышался треск валежника. Из густой заросли вышел старик в холщовом зипуне с тяжелой суковатой палкой.
   – Не пугайтесь, добрый человек, не пугайтесь, – сказал старик, – мы тут, яснополянские мужички, с позволения графини ночами поочередно дежурим около могилы, как бы кто не осквернил, не набаловал у вечного жилища нашего благодетеля… Дозвольте, и я с вами посижу. Дальний? Ага, москвич… Так, так, ныне по весне это место часто навещают добрые люди. Бывают иноземцы. Онамедни четыре японца с переводчиком были. То да се меня выспрашивали про графа… – начал рассказывать словоохотливый земляк Толстого. – И знаете ли, спрашивают меня, где, как видал я Толстого. Ну как им объяснишь? Видал, говорю, и очень часто. Вот, говорю, видите, пень от старой сосны. Так на этом пне Лев Николаевич босичком сидел с книжечкой и карандашиком писал.
   «Писал?» – спрашивают япошки. Писал, говорю, точно. «А чего?» Ну, отколь я знаю, не заглядывал, говорю, может, про войну, может, про мир, а может, и про Хаджи-Мурата или Анну Каренину…
   Смотрят они на этот пенек, руками его поглаживают. Вижу, очень им хочется отковырнуть по щепочке, а у меня топор при себе. Отхватил я им от пня обрубочек с рукавицу – нате, говорю, на память!.. Так, поверите ли – нет, добрый человек, они мне трешник за это! Вот так японцы!.. А вы не спешите, в барском доме все пока спят. Посидите здесь, видать, вы покойничка знали?
   – Знал, хорошо знал, – отозвался Сытин.
   – А нам-то он совсем свой. Только вот не успел он от своих наследников землю забрать да нам передать, денег на это не хватило. Бывало, помню, когда воля объявилась, Лев Николаевич тогда совсем молод был и решителен: один особнячок в три этажа стоял, так тот в карты просадил. А потом отыгрался и деньги в дело пустил: двадцать школ появилось сразу в окрестностях – в Плеханове, в Бабурине, Богучарове, Ломинцеве, в Тросне и Ясенках тоже. С того времени у нас грамотных накопилось дай бог сколько. Вот он лежит и не слышит, что мы о нем благодарно беседуем…
   Солнце поднялось и проникло сквозь ветви вязов, дубов и берез, озарив косыми лучами могилу Толстого.
   – Мне, пожалуй, надо идти, – сказал Сытин, поднимаясь со скамейки.
   – А я говорю, не торопитесь. Пока соловьи не засвищут, в барском доме полный покой. Скоро засвистят, да как! В Москве вовек вы не услышите. Сегодня пчелы с пасеки должны всей оравой вылететь…
   – Почему так думаете?
   – Да как же? Акация, яблони, сирень – все в цвету, а вчера я приметил первых пчелок-разведчиц. Вылетели, обнюхали, пособирали и с грузом добычи обратно. Сегодня им «приказ» будет – всем за медом!..
   Не успели они закончить разговор об ульях и пчелах, как защебетали птички-невидимки. Начался утренний концерт. Но как только в разных концах лесной чащи и в парке стали перекликаться на разные лады с переливчатым посвистом соловьи, все остальные пернатые певчие притихли, только один дрозд пытался подражать соловьям, да так и умолк. А соловьи заливались, внося своими песнями настроение утренней бодрости.
   – Ах, как прелестно! – восхитился Сытин.
   – Им сейчас самое подходящее время, – сказал старик, – соловьихи сидят на яйцах, а мужовья их песнями потешают, дескать, не скучайте, высиживайте. А ведь и всего-то их на всю усадьбу шесть пар. Было семь, да в прошлом году стерва-кошка одну пару сожрала. Гнездо было свито низко в кусту…
   – Только шесть пар? – удивился Сытин. – А я думал, бог знает их сколько.
   – А вы прислушайтесь чередом. Чу? Два соловья трещат около главного дома; один вот здесь; четвертый, слышите, захлебывается около житного амбара; а остальные два около старого заказа, – вот и все наши «артисты».
   Сытин и сторож поклонились могиле Толстого, пошли к усадьбе. И верно, как сказал сторож, пчелы вылетели с пасеки и облепили желтое цветение акаций, запашистой сирени и бледно-розовых яблонь и так жадно-старательно принялись за свое дело, что старик позавидовал…
   – Такие крохи, а сколь добросовестны на работе!..
   Иван Дмитриевич пошел прогуляться по усадебным тропинкам. Здесь сам Толстой хаживал с Чеховым, с Горьким. А тут вот, говорят, в беседке у старого дуба спорил горячо с Тургеневым, а на перекрестке разговаривал с мужиками, своими и проезжими. А там собирал валежник, косил траву, садил деревья и пахал.
   Соловьи один за другим притихли, сделали передышку. Солнце вознеслось над зубчатым густым ельником. Сытин посмотрел на карманные часы и уверенно пошел к главному зданию, где раньше не раз бывал. Вспомнил, как здесь он с Львом Николаевичем и его сестрой, монахиней, из одного горшка ели гречневую кашу.
   Зашел в дом. Вышла Софья Андреевна, с опухшим лицом, в длинном черном платье, позволила «приложиться» к ее холеной руке и сказала:
   – Вы, наверно, насчет приобретения и печатания, так я скажу вам, Иван Дмитриевич, я не уполномочена. Я графиня, супруга покойного Льва Николаевича, я вдова, а не уполномочена… Есть комитет, говорите с Александрой Львовной и тем разбойником, который живет в Телятинках. Мои указания им известны!..
   И хотя Софья Андреевна не назвала «разбойника» по имени, Иван Дмитриевич понял, что речь идет о Черткове. Софья Андреевна его ненавидела и считала, что всякое зло, семейные интриги и бегство из дома Льва Николаевича – все происходило по вине этого влиятельного и близкого Толстому человека.
   Сытину ничего не оставалось делать, как предварительно переговорить с Александрой Львовной и отправиться пешком в Телятинки к Черткову.
   Владимир Григорьевич сам собирался поехать в Москву к Сытину, но тут такая удача.
   – Вот хорошо! – обрадовался Чертков. – Не успела гора двинуться к Магомету, как сам Магомет пожаловал к горе! Давайте будем, Иван Дмитриевич, решать. Как вам известно, Маркс струхнул…
   – Покажите ваш проект контракта с Марксом… – Сытин прочитал условия и заявил не торгуясь: – Берусь. Триста тысяч рублей даю; обязуюсь одновременно выпустить два первых издания полного собрания сочинений Толстого. Одно изящное, с красочными рисунками лучших художников, тиражом десять тысяч, ценой по пятьдесят рублей за комплект; другое издание массовое, приложением к «Русскому слову». Сто тысяч экземпляров, в продаже по десять рублей за комплект.
   – Что ж, мы согласны. Деньги пойдут на выкуп земли для раздачи ее яснополянским крестьянам. Такова была давняя цель Льва Николаевича, – сказал Чертков. – Итак, по рукам. Подписываемся.
   – Назначайте своего редактора, наблюдающего за корректурой и выходом в свет, – сказал Сытин. – Может быть, вы, Владимир Григорьевич, возьметесь?
   – Нет, у меня много другой работы, да и живу я в стороне от Москвы, пусть этим делом занимается Павел Бирюков. Живет он в Москве, стало быть, ближе к издательству. Да и человек он такой, на которого всецело положиться можно.
   Договорились, потом пили чай из тульского самовара с прошлогодним медом, говорили, кого из художников привлечь к оформлению изящного издания. Остановились на именах Репина и Пастернака, – оба любимцы покойного графа.
   – Репин большой мастер кисти, быть может, не следует отрывать его от основной работы, – предложил Чертков, – а что касается Пастернака, то этого надо постараться во что бы то ни стало привлечь к художественному оформлению. Помните, как его высоко ценил Лев Николаевич, ставил ему за рисунки пять с плюсом.
   – Помню, помню, – отозвался Сытин, – граф особенно хвалил картинки Пастернака к рассказу «Чем люди живы». Это было семь лет назад, а теперь художник еще выше поднялся. Я согласен не пожалеть денег на оформление, но лишь бы издать так, чтобы после нашего, сытинского издания никто не смог лучше справиться с этой задачей. Я многим обязан Льву Николаевичу…
   Сытин мысленно стал прикидывать приблизительные расходы на производство изданий. Оказывалось – концы с концами должны сойтись. Разойдутся тиражи – можно будет и повторить.
   – Вне всяких сомнений, Иван Дмитриевич, цена нормальная, выгодная для вас и не бедная для наследников, – уверял себя и Сытина Чертков. – В истории книжного издательского дела очень часто случалось так, что при жизни хорошие писатели, даже сам Пушкин, жили в материальной нужде, в долгах, страдали, невыносимо страдали от безденежья, а после их смерти их труды были в доброй цене. И как жаль, что этим людям нужда мешала работать, заставляла размениваться на мелочи, укорачивала их драгоценную жизнь. Правда, у графа Толстого было другое положение; он ежегодно имел двадцать две тысячи дохода от земли… Он мог спокойно работать в безбедности и печатать свои книги, иногда и не получая гонорара.
   – Скажите, Владимир Григорьевич, а какой порядок, к примеру, был раньше в смысле приобретения издателями в собственность авторских трудов?
   – Различные, Иван Дмитриевич, были примеры. Законом предусмотрена собственность на издания сроком на пятьдесят лет, как вам известно, а дальше – печатай кто угодно и сколько угодно. Больше всех других издателей охотилась за наследием классиков фирма Глазуновых. Эта фирма приобрела на полвека право издания всего Некрасова за пятнадцать тысяч рублей, Тургенева – за восемьдесят, Гончарова – за тридцать пять тысяч… Салаевы – те отхватили себе Пушкина и Гоголя, и слава богу, что срок собственности Салаевых истек…
   Чертков и Сытин чаевали, деловито беседуя. В раскрытые окна доносился запах цветущих деревьев. Издалека слышался стук колес невидимых поездов и грохотали телеги по булыжному шоссе, проходившему от Тулы к южным городам.
   Под окном показался молодой, стройный, красивый парень с чуть заметными черными усиками. Чертков, выглянув в окно, позвал:
   – Валентин, зайди-ка сюда!
   По скрипучей дощатой лестнице парень вошел в избу, где сидели за самоваром Чертков и Сытин.
   – Познакомьтесь, Иван Дмитриевич, этот молодой человек, Валентин Федорович Булгаков, последний личный секретарь Льва Николаевича…
   – Очень приятно, я – Сытин. – Протянув руку Валентину, Иван Дмитриевич ощутил крепкое пожатие.
   – Садись с нами чай пить, Валентин, – предложил хозяин.
   – Спасибо, спасибо, с утра я пил, а сейчас ни к чему, боюсь, как бы фигуру не испортить.
   – Такую фигуру надо беречь, – на шутку шуткой ответил Чертков, – я думаю, таких парней, как наш Валентин, даже в личной охране у царя нет.
   – Простите, Владимир Григорьевич, – ответил Булгаков, – не знаю как и понимать это – то ли комплимент, то ли насмешка?
   – Ни то, ни другое, – уклонился Чертков. – А пригласил я тебя вот зачем: как у тебя подвигаются воспоминания о последнем годе жизни Толстого?
   – Нынче закончу.
   – Так вот, Иван Дмитриевич, имейте в виду этого молодого автора, близкого к Толстому в последний год его жизни.
   – Охотно издадим. Пожалуйста, пишите, дорогой Валентин, и передайте нам через Бирюкова или Черткова. Могу предложить подписать договор и аванс дам. Пишите, заканчивайте книгу, чем скорей – тем лучше.
   – Очень благодарен вам, Иван Дмитриевич, но ни договора, ни гонорара мне не надо.
   – А что так? – удивился Сытин. – Разве вы так богаты? Что-то непохоже!
   – Я не могу брать гонорар, я толстовец, а Лев Николаевич тоже не любил брать гонорар. Позволю вам, Иван Дмитриевич, печатать мой труд без гонорара, но по удешевленной цене. По объему моя работа о Толстом потянет на рубль, а вы назначьте ей цену полтинник; вот так, предварительно сговоримся, и – никаких изменений.
   Сытина такое заявление Валентина Федоровича весьма удивило, он прямо сказал:
   – Столько около нашего товарищества крутится всяких авторов – и больших, и малых, и художников, и редакторов, и каждый стремится взять с меня побольше. А тут? Впрочем, я вас вполне понимаю и сделаю так, как вам хочется.
   Расставаясь с Чертковым, Сытин просил того поспешить со сдачей в производство рукописей первых томов Толстого. Булгакова любезно и ласково уговаривал:
   – Валентин Федорович, милый, дорогой, переходите ко мне в издательство работать. Найдем вам хорошее дело, будете довольны. Пожалуйста, не забывайте обо мне и моем предложении. Я буду ждать вас…
   – Подумаю, Иван Дмитриевич, подумаю, – ответил Булгаков, но он тогда думал о другом; ему, втайне от всех, хотелось стать писателем, уехать в сибирскую деревню, работать на земле, а досуг свой отдавать творчеству.
   Когда уехал Сытин, Чертков сказал Валентину:
   – Валентин, я понимаю твой поступок, отказ от гонорара рассматриваю как верность идеалам Льва Николаевича. Но ты лучше уступи эти деньги мне на дело распространения толстовских идей в массах.
   – Отказываясь от гонорара, удешевляя книгу о Толстом, я как раз то же самое и преследую! А у вас, Владимир Григорьевич, я знаю, деньги имеются. Давайте не будем портить отношения.
   Молодой толстовец Булгаков оказался непоколебим в своем решении.
   Книга его вышла на условиях, предложенных Сытину.



ДВЕ ВСТРЕЧИ


   В международных вагонах между Москвой и Петербургом ездили крупные дельцы, финансовые и министерские тузы, купцы с размашистой натурой и щеголеватые столичные интеллигенты. Прочая мелкая «знать» занимала места классом ниже; а в передних и задних вагонах набивалась втугую, в три яруса, обыкновенная публика – трудовой люд, путешествующий по нужде и необходимости.
   Сытин любил ездить в одноместном купе мягкого вагона. Ездил он по этому маршруту очень и очень часто, так что придуманное Власом Дорошевичем шуточное звание «обер-кондуктора Николаевской дороги» к Ивану Дмитриевичу в своей среде прильнуло плотно.
   Он ехал из Москвы в Петербург. На столике стоял никелированный чайник с крепкой заваркой, разложены бумаги с колонками цифр и маленькие дорожные счеты. Без счетов Иван Дмитриевич никак не мог обходиться – ни в своем рабочем кабинете, ни у себя дома, и даже в поездку брал счеты обязательно. Вот и сейчас, по пути в Петербург, в столичное отделение «Русского слова», он проверял годовые итоги.
   Израсходовано на бумагу и печатание газеты – 909 000 рублей.
   На телеграф и телефон – 172 100 рублей.
   Гонорар сотрудникам и содержание редакции – 635 200 рублей.
   Выручено за публикацию объявлений – 897 800 рублей.
   Доход от подписки и розничной продажи… Но тут, услышав за дверью купе голоса, Иван Дмитриевич сбился, сбросил все костяшки, стал пересчитывать и снова сбился. За дверью в разговоре упоминалась глухая и захолустная Чухлома Костромской губернии.
   «Земляки, значит, едут», – подумал Сытин и, отложив дела в сторону, вышел в узкий длинный коридор вагона.
   – Кто тут из Чухломы оказался? – спросил он, обращаясь к двум стоявшим у окна. – Я слышал, Чухлому вспоминают…
   – Двое сразу! – ответил пассажир в мундире чиновника министерства земледелия. – Я уроженец тамошний, а вот Геннадий Васильевич – красноярский купец, свои родовые корни имеет в Чухломе, и даже печатный труд составил: об истории города Чухломы… – Чиновник кивнул в сторону собеседника, седобородого семидесятилетнего благообразного старика.
   – Ах, вот как! Юдин Геннадий Васильевич, как же, как же, наслышан о вас, давайте познакомимся, я – Сытин.
   – Сытин? Этим все сказано, очень рад видеть вас, Иван Дмитриевич. – Юдин просиял и не по-стариковски крепко пожал руку Ивану Дмитриевичу. – Да-да, наши родители земляки: Чухлома и Солигалич неподалеку, и оба городишка так затерялись в костромских лесах, что и лешему туда дороги нет. Одно слово Чухлома чего стоит!..
   Купе Сытина и купе Юдина оказались рядом. Поговорив немного о том о сем, Сытин пригласил Юдина к себе, поинтересовался, как у того идут дела в Красноярске.
   – Дела мои шли хорошо, Иван Дмитриевич, и для души, и для наживы – все было. Но вот я знаю, что у вас есть наследники, счастливый вы человек, и после вас есть кому вести дело…
   – Да, Геннадий Васильевич, наследниками меня бог не обидел: шесть сынов, четыре дочери! Своя ноша не тянет. Детками я доволен, а главное, не моя о них забота: у меня Евдокия Ивановна занимается всеми семейными делами, воспитанием детей особенно. И развлечение, и обучение их – все предоставлено ей. А мне хватает издательской суеты…
   – Господи! – воскликнул Юдин. – Десять человек детей! Всяк вам позавидует: вы и тут преуспели, ай, костромич, костромич!.. А теперь подумайте о моей участи: мне семьдесят. На десять лет вас старше, а то и больше. Что мне делать? Возложить на управляющих? Чтобы они не столько дело вели, сколько себе гребли! Нет, спасибо, голубчики. Прежде чем умереть, я намерен ликвидировать все мои дела в Сибири. Вот и еду в Питер, в последний, наверно, раз по этому поводу. Все продаю за бесценок! Ачинский винокуренный завод, четырнадцать строений и земельный участок в Красноярске, и все золотые прииски. Ничего не жаль. Простая арифметика: семьдесят лет. Куда денешься? Вот взяли бы вы, Иван Дмитриевич, да и купили для своих наследников у меня кое-что: прииски или винокурение?
   – Нет, неподходящий для нашей фирмы «товар», да и далёко от Москвы. В Сибири найдутся охотники, в Сибири их достаточно. Я о другом жалею, Геннадий Васильевич; наслышан, что вы отличную библиотеку промахнули американцам?
   – Ох, Иван Дмитриевич, лучше не напоминайте. Это мне как ножом по сердцу! Мало сказать отличная, необыкновенная, редчайшая, уникальная, неповторимая. Предлагал самому царю, предлагал университету, сказали: нет денег. А собирал я это славное детище всю жизнь. В Питере и в Москве свою агентуру из опытных книжников имел. Пыпин, Венгеров и другие деятели литературы помогали мне. Было у меня восемьдесят тысяч томов, сто тысяч рукописей! Описание и исследование Сибири, Тихоокеанская проблема, были и запрещенные цензурой экземпляры… Президент Рузвельт узнал, послал представителя, и сторговались, и отдал я за сорок тысяч свое драгоценное сокровище…
   – Здорово промахнулись! Ай-ай-ай! И такое выпустить из России. Ужели вас так нужда приперла?
   – Не в том дело, Иван Дмитриевич, дурь мною овладела, такое затмение нашло, что и сам не знаю, как я этакую думу вбил себе в голову. Что же, думаю, правительству не надо, университету не надо. А в это же время узнаю из газет: в Томске черносотенцы громят культурные учреждения, в Вологде жгут Народный дом и библиотеку, в Москве жгут вашу книжную фабрику, и приходит мне в голову такая мысль: лучше уж за океаном, но сохранится и человечеству пригодится, нежели спалят какие-нибудь мерзавцы в Красноярске. Вот и принял такое решение… В екатерининские времена наши Голицыны, Шуваловы, Строгановы и прочие за границей скупали библиотеки и в Питер везли, а тут, ну сами судите, что я наделал!..
   – Опростоволосились, Геннадий Васильевич, сильную промашку дали. Перед черносотенцами струхнули. Будете в Питере, повидайте Суворина и расскажите ему, как вы из боязни черной сотни лишили Россию великого сокровища.
   – Готов вырвать на себе остатки седых волос, вот как жаль! Вот как жаль… И представьте себе, не нашлось человека, который мог бы предостеречь меня от этого неверного шага. Ведь целая жизнь, любовь моя вложена была в эту библиотеку! Бывало, политические ссыльные приходили, пользовались; пожалуйста, читайте, просвещайтесь. Один из них, фамилия его Ульянов, по материалам моей библиотеки книгу писал о развитии капитализма в России. Родной брат повешенного Александра Ульянова… Между прочим, эта книга вышла лет десять назад в издании Водовозовой. Автор назвал себя Владимиром Ильиным. Я имею один экземпляр. И надо отдать справедливость, разумно написана книга. Я удивляюсь, как этот Ульянов-Ильин обошел вас молчанием. Ваше, Иван Дмитриевич, товарищество подходящий объект для подобного анализа. Можно бы такую главу написать: «От пятачка до миллиона»…
   Юдин на минуту умолк, расправил бороду и продолжал:
   – А теперь вся моя библиотека сосредоточена в Вашингтоне. Уплатили доллары, прислали благодарность с припиской, что Америка считает мою библиотеку подарком книгохранилищу Конгресса. Но мне от этого не легче. Совесть мучает, Иван Дмитриевич, разве соотечественники скажут мне спасибо? За то, что спирт-водку производил миллионами ведер, а чудесную библиотеку чужеземцам отдал?.. Осталась самая малость из уникумов. Намерен Академии предложить…
   Юдин не на шутку разволновался, достал из кармана жилета какой-то флакончик, раскрыл, понюхал и стал обвивать вокруг пальцев длинную золотую цепь, в два ряда протянутую на животе. Потом спросил:
   – А вы, Иван Дмитриевич, как себя чувствуете? Как идут дела ваши?
   – Не могу пожаловаться. Не могу бога гневить. Дело растет. И «Русское слово» и книжное дело – все идет в гору. Вот и сейчас еду в Петербург, надо авторов подыскать из ученой публики. Затеял большое издание к пятидесятилетнему юбилею крестьянской реформы. Да сам к Столыпину на свидание напросился. От него получил телефонограмму, назначил встречу в Зимнем дворце.
   – А что вы к Столыпину любовью воспылали? – спросил Юдин. – Или лбами столкнулись в чем?
   – А вот что, Геннадий Васильевич, стало мне известно от одного приятеля, что Столыпин на мою работу косо смотрит. Чем недоволен премьер, кто ему обо мне наболтал недоброе? Ведь начальство создает свое мнение согласно докладам. Значит, кто-то обо мне так доложил ему, что он на меня зло имеет. Надо выяснить лично. Вот я и попросил Столыпина принять меня для объяснений.
   – Вы сумеете его ублажить. Не поссоритесь, Иван Дмитриевич, вы ведь не только деятельный предприниматель, но еще и природный дипломат. Ведь и я кое о чем наслышан. Как вы быстро и здорово воспрянули после погрома в девятьсот пятом!.. Желаю вам удачи при встрече с Петром Аркадьевичем. Берегитесь, на мой взгляд, это двуликий Янус. Столыпин, с одной стороны, стремится создать надежную опору в крестьянском классе из зажиточных, богатеющих элементов, этим он многих привлекает к себе; а, с другой стороны, он очень рискует. И не исключена возможность, что и его постигнет роковая судьба Плеве. Петли на эшафотах не предвещают этой личности тихой, блаженной кончины… Не подобает, спасая царский трон, окружать его виселицами. Это самая ненадежная ограда из всех ненадежных.