– А вот что касается крестьянского вопроса, – взволнованно заговорил Сытин, – вообще тут со Столыпиным можно бы и поспорить. Да ведь против ветру не надуешься. Он премьер, у него власть… Не знаю, как вы смотрите, а на мой взгляд, Столыпин не туда клонит. Заботится о богатом мужике-кулаке, о его обогащении. А как с беднотой? Ей быть в безземельных бобылях-батраках? Вот ведь что получится. Крупные землевладельцы станут правдами и неправдами увеличивать свои владения за счет разорения беднейших маломощных крестьян, и опять что будет? А будет то, что каждый ублажаемый Столыпиным хозяин-отрубник в конце концов преобразится в фермера, в своего рода помещика… А это разве правильно? Во всех опасных случаях, во всех войнах Россия опиралась на народ, на мужика, а не на барина… Реформа шестьдесят первого года дала крестьянам землю, недешево дала… Предвижу я, что столыпинская новая реформа вызовет недовольство у маломощных крестьян, а они-то и есть большинство в нашей стране… – Сытин умолк, задумался. Молчал и Юдин, мысленно с ним соглашаясь.
   Поезд подходил к Твери. В вагоне наступила тишина.
   – Пора, пожалуй, спать, – сказал, поднимаясь, Юдин. – Спокойной ночи, Иван Дмитриевич.
   – Вам тоже. Да, простите, Геннадий Васильевич, – обратился еще раз Сытин, – этот землемер из Чухломы, что разговаривал с вами, упомянул о какой-то вашей книжечке. Что это за штука?
   – Она называется скромно – «Материалы для истории города Чухломы и рода костромичей Июдиных», – ответил Юдин.
   – Так-так, понятно. Мой братец Сергей, наверно, в таком же духе что-то сочинил о Галиче. И вы думаете, Чухлома заслуживает печатной истории? Какая у чухломских обитателей история? Как и у всякого нашего захолустья: день да ночь – сутки прочь. Другое дело, где мужики на вилах поднимают помещиков, – там страшная, но история. А что, прежде ваш юдинский род так и назывался Июдинским?
   – Да, по старым книжным записям так…
   Сытин опять чуть заметно усмехнулся. Но ничего не сказал. Юдин нахмурился, желваки заиграли, и глаза замигали часто-часто.
   – Я знаю, догадываюсь, почему вы меня об этом спросили, Иван Дмитриевич. Вы, наверно, подумали, что от сокращения на одну букву в моей фамилии суть не пострадала? Я сам часто думаю об этом после того, как совершил «июдинский» поступок, отдав Америке за «сребреники» результаты огромнейших трудов человеческих…
   Юдин вышел от Сытина из купе расстроенный.
   «Разные мы с Юдиным. Да, он любил книгу, как коллекционер. Но он мешал распространению книг в народе, изготовлял море водки и спирта. А там, где водка, книге трудно, почти невозможно найти место, – думал Сытин перед сном, прислушиваясь, как за стенкой ворочается с боку на бок старик Юдин. – Однако совесть его грызет до самых печенок. Собственную славу и почет променял на золотишко. Кому? Куда? Дурачище, упустил такую жар-птицу за океан… А ведь он пытался даже там, в Сибири, что-то издавать, хватался за типографское дело по малости, но разве совместимы водка и книга? Никогда! Так вот в свое время госножа Каспари одновременно содержала публичное заведение и издавала на розовой бумаге журнал „Родина“. Дом терпимости и… „Родина“. Смех и грех, куда же годится?.. – И опять подумал о Юдине: – Жаль старика, разворотистый, а какую ошибку сделал…»
   …Утром в Петербурге Иван Дмитриевич побывал в своем книжном складе. Встретился с заведующим петербургским отделом «Русского слова». И перед поездкой в Зимний дворец переоделся в новенький смокинг.
   В назначенный час Иван Дмитриевич прибыл в приемную Столыпина. Ему выдали билет № 12 и сказали:
   – Ждите, вызовут.
   «Слава богу, что не тринадцатый номер», – подумал Иван Дмитриевич и сел на стул, положив на колени скрипучий кожаный портфель.
   Посетителей было немного. На приеме задерживались недолго, – видимо, Столыпин любил краткость изложения просьб и быстроту решений. После одиннадцатого – очередь Сытина. Но его что-то забыли. Прошли и тринадцатый, и пятнадцатый, и двадцатый, и даже тридцатый посетитель, а Иван Дмитриевич думает: «Почему же это так? Забыть не мог, тут что-то серьезное!» Сидит и ждет молчаливо, не заявляя о себе.
   Его вызвали последним.
   Матерый, крупного сложения Столыпин сидел в роскошном кабинете. Сытин издали поклонился.
   – Господин Сытин? Прошу садиться…
   Разговор с премьером оказался продолжительным, а главное, не столь страшным, как подозревал Иван Дмитриевич.
   – У вас очень большое дело народных изданий, так ведь?
   – Да, большое и трудное, ваше высокопревосходительство.
   – Имеются жалобы, господин Сытин, что в своем большом деле у вас допускается излишний либерализм и сумбур в изданиях. Положение издателя обязывает вас проявлять крайнюю сдержанность и осторожность. Нельзя развращать людские души. Подумайте об этом…
   Мягкий тон Столыпина подействовал на Сытина. Волнение немедленно исчезло, и он заговорил без робости и подобострастия о том, что он много лет работает в этой области и, как выходец из народной гущи, знает потребности темной, а также и просвещенной массы.
   – Свою задачу я выполняю без всякой задней мысли. Не кривя душой, всегда стараюсь дать народу на потребу полезную и познавательную, а также душеспасительную книгу. Если изволите, можете посмотреть каталог всех книг, вышедших и выходящих в нашем товариществе. – Сытин достал из портфеля каталог в нарядной обложке и положил на стол.
   – Каталог я посмотрю. Но вы, издатель, обязаны знать и помнить о том, что нельзя давать народу знаний разрушительного действия.
   – Я это отлично понимаю, ваше высокопревосходительство. Строгое наблюдение, я полагаю, осуществляется цензурой, о которой однажды адвокат Плевако сумел сказать метко и лестно, сравнив цензуру со щипцами, снимающими нагар со свечи, но не гасящими ее огня и света… – схитрил Сытин.
   – Сказано образно, однако нагар часто остается. – Столыпин говорил без резкостей, с милостивым спокойствием, без лишних жестов. Сидел он за столом, украшенным художественной инкрустацией. Стол казался маленьким, неподходящим для крупной фигуры и для столь высокодолжностного лица. Сытин глядел прямо на Столыпина, не сводя с него глаз, и думал: «Значит, он от кого-то получил о нашем товариществе доклад, составленный без особой злости…»
   Столыпин выглядел усталым, бледным, его «рабочий день» подходил к концу; принимая Сытина, он предвидел, что есть о чем поговорить с человеком, насыщающим книгой и «Русским словом» всю Россию.
   – Кроме каталога я с удовольствием могу представить вашему высокопревосходительству любые материалы и планы работ нашего товарищества.
   – Хорошо, чудесно, – сказал Столыпин. – Кстати сказать, я имею на вас некоторые виды, хотел бы воспользоваться вашим опытом по распространению полезной книги для сельских хозяев. Созданная нами система хуторского хозяйства уже неотложно требует специальной литературы. Я надеялся и надеюсь на вас, господин Сытин. Но ваша газета довольно жестоко раскритиковала нашу программу. Я хочу знать ваш личный взгляд на программу введения системы отрубных хозяйств.
   – Видите ли, ваше высокопревосходительство, гм… гм… как вам сказать. Я не успеваю читать газеты. Редакция у меня самостоятельная. Может быть, и ошибочки случаются. В большом деле простительно. За всеми не уследишь. Что касается вашей программы насчет хуторов и отрубных хозяйств… Тут твори господи волю свою… Только одного хотелось бы: не делайте бедного крестьянина бедней, чем он есть. Этого я боюсь… Русский крестьянин земледелец, он же и воин, достоин более лучшей доли, нежели той, в которой он сейчас находится. Ему нужна грамотность, книга и житейское облегчение. А может ли быть ему легко от своего соседа-богача?.. Это не трудная загадка… Недаром богатеев деревенских называют мироедами… Извините меня, ваше высокопревосходительство. Может, неладное говорю, но думаю так…
   – Экономика и статистика в дальнейшем покажут правоту моей реформы, – резко возразил Столыпин и снова заговорил о специальной литературе для сельских хозяев.
   – Постараемся, – сказал Сытин и заставил премьера слушать по этому вопросу длинную тираду о пользе специальной для крестьянства литературы, о том, что он окажет из всех сил содействие в этом и не поскупится на материальные затраты, пойдет, если надобно, на убытки.
   И еще спросил Столыпин, перед тем как расстаться с издателем:
   – Приближается юбилей, даже два: пятидесятилетие крестьянской реформы и столетие Отечественной войны восемьсот двенадцатого года. Надеюсь, вы, господин Сытин, не нуждаетесь в подсказе, скажите, пожалуйста, что вы думаете сделать для этих двух юбилеев?
   Иван Дмитриевич с готовностью ответил:
   – Мы составили планы больших масштабов. Уже работают над многотомными юбилейными изданиями полсотни профессоров. Найдем и добавим для ускорения дела еще столько же; намереваемся выпустить огромную массу серийных дешевых брошюр и литографий.
   Все это было интересно знать Столыпину. Расстались они подобру-поздорову.
   Но работать им «вместе», как предлагал Столыпин, не пришлось. Логика политической борьбы и полицейских интриг подсказала Столыпину заблаговременно составить завещание, в котором были, не лишенные предвидения, слова: «Похороните там, где убьют».
   Его, как известно, убили во время торжеств в Киевском театре. Сначала ходили смутные слухи о личности убийцы, но потом скоро все выяснилось. Убил его, по заданию охранки, студент-провокатор Богров, по доносам которого ранее было казнено семнадцать революционеров… Стоявший вблизи от этого происшествия офицер выхватил из ножен шашку и рубанул убийцу. Чистосердечно он это сделал или, быть может, в угоду организаторам террористического акта, история об этом умолчала. Но если бы Богров оказался на эшафоте, он был бы вправе сказать: «Не накидывайте на меня петлю: я не из тех, кого вешают, я из тех, кто вешает».
   Полицейская провокация перешагнула все крайности. На сороковой день после убийства Столыпина исполнился «сорокоуст», во всех церквах отпевали «во блаженном успении раба божия», верного слугу государя Петра Столыпина.
   «Отпевала» его и Государственная дума в тот же самый сороковой день.
   В Таврическом дворце на последней сессии думы прозвучали недовольные голоса о разнузданной, бесконтрольной и опасной деятельности охранки. Из опубликованного отчета думской сессии узнал и Сытин, кто и зачем убил Столыпина.
   Иван Дмитриевич прочел тогда речи думских депутатов, прочел и сказал:
   – До чего докатилось наше правительство и сам монарх, что приходится опасаться своих слуг-охранников, дорого оплачиваемых и жаждущих личной карьеры, денег и крови. Ненадежен оплот самодержавия, даже дума забунтовала…
   Сытин, узнав истинный смысл убийства Столыпина, ходил в тот «сорокоустный» день по цехам типографии и заводил разговоры с помощниками:
   – Понимаете, что происходит в нашем свете: революционеры – социал-демократы против террора, так охранка этим недовольна. Она сама плодит азефов и богровых, через их провокацию вешает революционеров, и она же в упор расстреливает министров!..
   В рабочей столовой во время обеденного перерыва, наскоро пообедав, наборщики и печатники обсуждали речи думских депутатов. Один из них, не заметив подошедшего хозяина, говорил:
   – Наш Сытин в пятом году тоже пострадал не от революционеров, а от той же охранки, и даже куда-то прятался, чтобы уцелеть…
   – Было такое дело, было, – заметил на ходу Иван Дмитриевич. – Как вы расцениваете эти думские речи? – обратился он к группе рабочих, прервавших чтение газеты.
   – Тут все ясно, Иван Дмитриевич, как дважды два. Уж больно грязные там у них дела. Скажут ли нам в газетах всю-то правду? Ясно, что охранка руками провокатора прихлопнула Столыпина. Ясно, что революционеры не оплакивают его смерть, но революционерам от этой провокации приходится претерпевать. Видите, какой заколдованный круг получается. Революционеры никакого причастия к убийству Столыпина не имеют, для них тут в чужом пиру похмелье. И мы это понимаем: одного-двух убить – ничего не изменится. Полиция-охранка ищет повод для отличии и для расправы с «крамолой». А дело-то против них повернулось…
   Сытин перешел к другой группе рабочих, там громогласно читали речь думского депутата Родичева:
   – «Давно Россия страдает этим позорным недугом, но до сих пор господствовала такая точка зрения, что без азефов (провокаторов) обойтись невозможно… Страна молчания останется страной преступления до тех пор, пока не будет освобождено человеческое слово и пока не будет водворен в своем месте в самом деле независимый суд…»
   – Это правильно! – одобрял чтец и пояснял своими словами: – Но эту «правильность», господа думщики, надо произносить не с перепугу, а долбить в уши правительству и царю постоянно. А вы храбритесь только от страха… как бы охранка и вас к Столыпину не отправила. Запутались, господа, стоящие у руля и ветрил…
   Сытин проходил дальше, прислушиваясь к настроениям рабочих. И казалось ему, что рабочие люди отлично и безошибочно во всем разбираются. А придет время, они могут сказать свое слово покрепче всяких родичевых, и это их рабочее слово не разойдется с делом.
   Во дворе типографии отгружались кипы упакованной литературы, что идет на главный склад, на Маросейку, Сытин осматривал надписи на бирках и наклейках: «Библиотека для самообразования»:
   
Чичерин. Политические мыслители древнего и нового мира.
   
Железнов. Очерки политической экономии.
   
Мишель. Идея государства.
   
Уоллэс. Дарвинизм.
   
Майр. Закономерность в общественной жизни.
   Книгами с наклейками и заглавиями в таком духе были забиты тесовые, железом крытые, бараки.
   Сытин был доволен ходом своего дела.
   «Это уже не „ерусланы“, растет народ, растет его спрос на умную книгу. Пусть малыми тиражами, пусть подчас убыточно, но мал золотник, да дорог. – Так рассуждал он и в раздумье сам к себе обращался с вопросом, вспомнив беседу со Столыпиным. – Интересно знать, как бы он отозвался об этих сытинских изданиях? И зачем погиб?.. Своя своих не познаша, своя своих побиваша!..»



СЫТИН И СУВОРИН


   О свободе слова и печати даже разговоры прекратились. И только на городских окраинах от заводских рабочих можно было слышать ставшую популярной песенку:


 

Царь испугался, издал манифест —

Мертвым свобода, живых под арест…


 

   Входила в моду откровенная порнография, прославился Арцыбашев, сочинив пасквильный роман «Санин». Критик Вацлав Воровский резко выступал против упадочничества, аполитичности и порнографии в литературе. Падали тиражи расплодившихся легковесных газет и журнальчиков. Даже сам Суворин побаивался за свое верноподданническое «Новое время»: как бы катастрофически не упала подписка, как бы читатели не отвернулись от издателя. А число подписчиков на сытинское «Русское слово» вырастало неизменно и давно перевалило за двести тысяч. Сытин радовался такой популярности своей газеты: доход от тиража, доход от объявлений и к тому же еще реклама выходящей в товариществе литературы. Как не быть благодарным Антону Павловичу Чехову, убедившему его в необходимости иметь свою газету!..
   Сытин иногда наблюдал, как расходится его «Русское слово», прислушивался к мнению читателей, что им по вкусу, что не нравится в газете. Проходя как-то мимо газетчиков, стоявших на бойких местах, на углах улиц, он остановился и стал слушать их выкрики:
   – «Русское слово», фельетон Дорошевича! Фельетон Дорошевича!.. – Газетчики едва успевали получать медяки.
   Вмиг «Русское слово» было расхватано, у газетчиков в сумках оставались неходовые газеты, торговля не шла так бойко.
   Один из газетчиков, белобрысый, с кудряшками и тонким носом, от нечего делать сел на тумбочку, на углу Колокольной улицы, и, чтобы привлечь внимание прохожих, затянул песенку:


 

Эх, полна сума тяжелая,

Легковесен лишь итог.

Есть газета развеселая

Разлюли-люли «Листок»,

«Биржевушка», «Время новое»,

С ними некуда идти,

Лучше сытинского «Слова»

Вам наверно не найти!..

Ходишь, бродишь день по городу

И рубля не наживешь.

Ходишь, бродишь, треплешь бороду,

От «Копейки» – пользы грош.

Наты-Пинкертоны сыщики,

И ты, «Ник Картер», выноси!

Всюду сыщики, как прыщики,

Расплодились на Руси…


 

   Вокруг веселого газетчика собиралась толпа. Подошел и Сытин, картуз на глаза сдвинул, бородку подстриженную рукой сжал, как бы кто не узнал из питерских.
   – Молодец парень! Хорошо поёшь, – подал полтинник. – Дай на весь журнальчиков…
   – Пожалуйста, господин, пожалуйста!..
   – А «Русского слова» не осталось?
   – Где там! Сегодня с Дорошевичем…
   – Любят, значит?
   – Любят. А Немировича-Вральченко, того не так любят. Дорошевич умеет развеселить!..
   – А чей ты сам, откуда родом такой голосистый?
   – На нашем деле и вы бы заголосили. Мы глоткой берем. Не поорешь и не пожрешь! А родом мы Каргопольского уезда Богдановской волости. Нас тут, богдановских газетчиков, – артель больше ста! И все у одного подрядчика. Нам грош, ему – пятак… Это уж как водится…
   Сытин свернул трубочкой журналы, пошел в сторону Литейного проспекта, а оттуда в Эртелев переулок к Суворину. Газетчик догнал его, слегка толкнул в бок и тихонько сказал:
   – А вам, простите, не угодно ли купить запретную?..
   – Что именно?
   – «Рабочую газету»… Цена десять копеек: пять копеек за номер плюс пятак за риск… – Свернутую, отпечатанную на тонкой бумаге газету парень, не дожидаясь ответа, сунул Сытину в карман пиджака.
   – Ух ты какой! Ладно уж, на вот тебе двугривенный без сдачи, да не рискуй так дешево. Ох, парень, парень! Как звать-то тебя?..
   – 3овут зовуткой, величают уткой!..
   – То-то, – засмеялся Сытин. – Поберегайся…
   В тот раз, будучи в Петербурге, Иван Дмитриевич не мог встретиться с Сувориным. Правда, в этом особой деловой надобности не было – два крупных издателя в своих делах редко соприкасались. Разве только взаимно, не в ущерб один другому, обменивались рекламой. Сытин хотел навестить Суворина без всякого предупреждения. Он уже поднялся по широкой железной лестнице на второй этаж и спросил швейцара, принимает ли Алексей Сергеевич сегодня посетителей.
   – Ни боже мой! – почти шепотом ответил за швейцара стоявший тут один из конторщиков. – Сегодня наш хозяин очень не в духе, сидит под замком, сам не показывается и никого, хоть самого Пуришкевича, не велел пускать на порог…
   – Не смею нарушать его беспокойствие. Пусть проволнуется… Скажите, что Сытин заходил…
   – Подождите, ах, Иван Дмитриевич, минуточку, может быть, он вас…
   – Ни в коем случае! До свидания. Я без особой надобности. Я в Питере бываю чаще, нежели он в Москве. Передайте ему поклон от меня…
   – Будет исполнено!..
   Суворин потом разволновался:
   – Как неудобно, как некрасиво получилось! Сытин, можно сказать, был у самых моих дверей, и от ворот поворот. Нехорошо, нехорошо. Но исправимо. Старик не из обидчивых; с ним можно ладить. Он умеет в мире жить со всеми: высоких не боится и мелкотой не пренебрегает…
   В скором времени после этого случая приехал Суворин в Москву. Остановился в любимой гостинице «Славянский базар» в роскошном номере, в том самом, в котором, бывало, всегда, приезжая в Москву, проживал Победоносцев – столп монархии, о котором ходила в народе меткая и язвительная эпиграмма:


 

Победоносцев он в синоде,

Обедоносцев при дворе,

Бедоносцев он в народе,

И Доносцев он везде.


 

   По приглашению Суворина Сытин приехал к нему в «Славянский базар».
   После дружеских приветственных слов Суворин спросил:
   – Здесь, Иван Дмитриевич, пообедаем, или в «Гранд отель» поедем?
   – Я думаю, и ни туда и ни сюда.
   – А что такое? Почему?
   – Поедем-ка, Алексей Сергеевич, сначала на могилу Антона Павловича. Мы вот с вами сошлись, а его-то нет. Я вызову автомобиль, и мы съездим, а место, где выпить да закусить, найдем. Скажем, по Крымскому мосту да на Воробьевы горы. Там есть ресторашка.
   – Что ж, я согласен, вызывай автомобиль!
   Иван Дмитриевич позвонил в гараж «Русского слова», и, пока там искали шофера, издатели разговорились.
   – Вы что, Алексей Сергеевич, ужели так сильно почитаете память о Победоносцеве, что всегда только в этом номере и останавливаетесь?
   – Не язвите, Иван Дмитриевич, – это сила привычки: ведь и вы, я знаю, когда приходите в церковь на Путниках, всегда встаете против иконы Дионисия Глушицкого, почему так? Разве не привычка?..
   – Нет, Алексей Сергеевич, не привычка: на Путниках я кому хочу, тому и молюсь, я там староста, хозяин. А молясь, взираю, верно, на двух святых: на моего оберегателя Дмитрия Прилуцкого и Дионисия Глушицкого.
   – Почему именно этих двух вы облюбовали?
   – А потому, Алексей Сергеевич, что они среди святых оба не особенно знатные, малочтимые, а достойные оба: Дионисий стал святым за то, что иконы отлично писал, стало быть, большой художник! В наше время даже сам Репин во святые не попадет, Врубель тем более, разве Виктор Михайлович Васнецов сумеет? Ну, а что касается Дмитрия Прилуцкого, то этот наши северные края от вражеских нашественников оберегал. И к тому же оба они мои соседи, из-за Вологды…
   – По принципу землячества? – ухмыльнувшись, спросил Суворин.
   – Выходит, так. Ведь в те давние времена наши лесные предки галичские, солигаличские, чухломские, тотемские, устюжские и вологодские – все были заединщиной, а в драках против татар и польских-литовских бродяг тем более!..
   – Да, да, знаю, читал устюжскую летопись. Не пойму, Иван Дмитриевич, почему покойный Победоносцев на вас имел косой взгляд? Кажется, вы так много делали и делаете в угоду синоду.
   – Я несколько раз с ним сталкивался, – сказал Сытин поморщившись, – и знаете, когда я с кем-либо в разговоре упоминаю его имя, мне кажется, что у меня на теле появляются болячки вроде прыщей-свищей… Особенно я невзлюбил, возненавидел его после одного разговора. Синод издает священные книги на непонятном для народа церковнославянском языке. Я и говорю Победоносцеву: «Ваше превосходительство, дозвольте печатать богослужебные книги в переводе на русский язык, иначе мужик не понимает…» А он мне так ответил: «И пусть не понимает! Перед непонятным словом божьим мужики чувствуют душевный трепет и страх божий. А это нам и надо. Никакого понимания не допустим». Ах ты, думаю, плут ты эдакий! Святейшество окаянное. Вот человек, о котором доброго слова сказать не найдется…
   – Начитанные старички в деревнях, я знаю, отлично разбираются в славянской грамоте, – перебил Суворин, – да вы сами, Иван Дмитриевич, вспомните из псалтыря хотя бы такие места: «Живый на небесе посмеется и господь возрадуется им». Или: «Зубы грешников сокрушил еси». Или: «Все языцы восплещите руками (то есть аплодируйте!) и воскликните богу гласом радования». Чего тут непонятного? Тем более еще и словарики прилагаются.
   – Да, насчет «сокрушения зубов» православные хорошо понимают. Как только престольный праздник, так и пойдут мужики и ребята стенка на стенку зубы сокрушать…
   – Иван Дмитриевич, так это же ваши книжечки – всякие «ерусланы» да «битвы русских с кабардинцами» теоретически готовят в деревнях полчища зубокрушителей!..
   Сытин усмехнулся и сказал примирительно:
   – Вы это, Алексей Сергеевич, пожалуй, преувеличиваете. Но ведь и без «ерусланов» нельзя. Наш читатель разнородный. Начинающему читать впору и лубок…
   В дверь постучала горничная:
   – Господа, вас ждет автомобиль.
   – Мерси, мамзель!.. – отозвался Суворин.
   Небогата в то время была Москва автомобилями. Извозчики, завидев автомобиль, ругали это глазастое пугало. Рысаки выскакивали из оглобель, собаки увязывались с двух сторон. Из окон выглядывали обыватели, дивились – кто, из каких знатных носится по булыжным мостовым на машинах, испускающих дым и смрад. Мало-помалу автомобили поступали из-за границы, и все-таки добрых десять, и двадцать лет, и более конная тяга никак не отступала, не сдавала своих прочных позиций автомобилю. Радовались ломовые и легковые извозчики: авось лошадка выдюжит, не уступит. Иначе как же жить? Побаивались и дворники: «А если у всех будут антанабили, то лошади исчезнут, тогда откуда же будет на улицах навоз?.. Зачем тогда дворники?»
   Провожаемые тысячами глаз, Сытин и Суворин ехали на Новодевичье кладбище. У монастыря оставили шофера с машиной, обнажив головы, вошли за кладбищенские ворота. Проходя мимо могилы недавно похороненного литератора Эртеля, Иван Дмитриевич трижды перекрестился:
   – Помяни, господи, душу раба твоего… Полезный деятель был на земле, да послужит он и перед престолом всевышнего…
   Скупо, кое-как, не особенно учтиво потыкал себя троеперстием в живот и Суворин.
   Перед памятником на могиле Чехова оба они упали на колени и долго безмолвно молились. Сытин вспомнил о многих приятных незабываемых встречах с этим замечательным писателем и человеком. Вспомнил его дельные, умные советы, и тот день вспомнил, когда в вагоне с надписью «устрицы» привезли в Москву гроб с телом Чехова… Сколько москвичей – чеховских почитателей – вышло встречать… Мало! Чехов был достоин большего почета. «Господи, – думал в эти минуты Сытин, – если душе человеческой есть место в загробном царстве, то удостой Антона Павловича пребыванием его средь святых твоих… Ибо действительно он таким был во время своей короткой и плодотворной жизни…»