- Ты почему обозвал давеча семиклассника Дзиконского крючком? спросил он Вячеслава.
   - Д-да ведь всех полицейских так дразнят. И городового и полицмейстера. Ну, а его - из-за отца.
   - И жандармов так кличут?
   - И жандармов тоже.
   - Ты расскажешь мне про лесных братьев все, что знаешь?
   - Пойдем ко мне. Расскажу. Ты так и не зашел. А обещал.
   - Знаешь, почему я к тебе не зашел? Я сызнова начал перечитывать "Тараса Бульбу". К тебе идти - значит, надо отнести книгу. А мне жалко...
   - Ничего. Держи пока что у себя.
   - Знаешь что? - с воодушевлением начал снова Гриша. - Такой книги еще не было на свете! И, наверное, не будет больше никогда!
   - А ты много книг прочитал?
   - Много, - нерешительно ответил Гриша. - Я про богатырей одних сколько книг знаю. Ну, "Тарас" еще лучше. Сравнить нельзя.
   ...Попав в маленькую, чистенькую и что-то уж очень тихую квартирку из двух комнат, в которой жили Довгелло, Гриша притих.
   У матери Вячеслава были такие тревожные глаза на худом лице, что он сразу почувствовал себя виноватым: зачем явился сюда - видно, не вовремя.
   Ядвига Осиповна - так звали эту грустную женщину - молча поставила перед мальчиками чай, сухари и сейчас же ушла в другую комнату.
   Гриша понемногу огляделся.
   Мебель была подстать квартирке: крошечный комод, накрытый зеленой вязаной скатертью, диванчик короче человеческого роста - по-местному "канапка", - круглый столик с никелевой лампой... И всюду бросались в глаза портреты худого брюнета с усиками: они висели на стеках, стояли на комоде в рамочках, склеенных из ракушек.
   - Батька твой? - догадался Гриша.
   - Мой папа, - тихо ответил Довгелло.
   Тягостная застенчивость вдруг сковала Гришу снова, а он этого не любил: насупился, замолчал. Ядвига Осиповна из другой комнаты, конечно, слышала, как он брякнул: "батька".
   - Ты что? - обеспокоился Вячеслав.
   - Ничего.
   Гриша продолжал молчать, глядя себе под ноги. К чаю не притронулся.
   - Т-ты почему спросил про Дзиконского?
   - Захотел и спросил.
   - В все-таки?
   - Он мой враг.
   - Сын или отец?
   - Ну, понятно, сын. Отца я и не знаю совсем.
   - Отец Дзиконского... - начал было Довгелло.
   Но Гриша перебил:
   - А ну их! Ну их обоих - и отца и сына! Ты обещал рассказать мне про лесных братьев.
   - Отец Дзиконского сражался против лесных братьев. А они ему правую руку перешибли. Не самую руку, а вот здесь, - Вячеслав показал на свое плечо, - вот здесь, ключицу. И после того рука у него не действует. Они хотели его совсем убить.
   - За то, что он полицмейстер?
   - Он тогда еще не был полицмейстером. Он был жандармом. Ну, не простым - офицером. Это уж потом, говорят, в награду его назначили полицмейстером.
   - Да что ты все про Дзиконского! Рассказывай про лесных братьев!
   - Н-ночью собрались лесные братья тайно в том доме за рекой, что я показал тебе. Хочешь, сходим туда завтра... Перейдем через железнодорожный мост - и в Курляндию. Согласен?
   - Согласен.
   - П-поглядим хоть на двор... хоть на лестницу, по которой они поднимались на верхний этаж! Они поднялись и заперлись там, ночью. Завесили окна... Это я не выдумываю вовсе, мне один знающий человек рассказывал. ...Завесили окна, начали печатать. Они печатали письма к народу, слышишь? После них нашли целых три одеяла на столе. Стол громадный, и на нем ватные одеяла: братья ставили на одеяла печатную машину, чтобы не слышно было с улицы, как они печатают. Машину после не нашли: братья унесли ее, успели!
   - Не такая уж тяжелая, значит?
   - Ого! Не поднять! Ну, а сила знаешь какая у лесных братьев?
   - Знаю.
   - У жандармов револьверы были у каждого. И шашки. А братья оружие свое оставили в лесу. Не знаю почему. Против револьверов с голыми руками что сделаешь?
   - Эх! Надо же было так! А как узнали жандармы, что братья пришли туда?
   - Говорят, их выдал хозяин дома. Ну вот, напечатали за ночь братья всё, что нужно было, а под утро выглянули в окно. Выглянули - видят: у дверей жандармы. И под окнами по жандарму. Восемь окон - восемь жандармов. Все с револьверами. Офицер с ними. Это и был Дзиконский. Куда деваться? В дверь не выйдешь - жандармы сразу ж схватят. Тогда старший лесной брат...
   - Кейнин! - воскликнул Гриша.
   - Не знаю, как его звали. Он дал команду к бою. И по этой команде лесные братья прыгнули из окон со второго этажа, каждый на своего жандарма. Ну, вот тогда и перебили плечо у Дзиконского. Два жандарма, что стояли у дверей, хотели стрелять - не успели. Револьверы у них отобрали, вместе с кобурами. Одни шнуры остались.
   - А потом?
   - А потом братья опять ушли в лес.
   - Есть один человек, - вполголоса начал Гриша, - я тоже не скажу тебе сейчас, как его зовут. Он спасся от смерти у лесных братьев. Его жандармы повесить хотели...
   В дверях бесшумно появилась мать Вячеслава. Мальчики замолчали.
   Ядвига Осиповна, крепко сцепив худые свои руки, проговорила еле слышно:
   - Дети, не надо об этом... - Потом прошептала, словно вздохнула: - О боже, боже! - И снова ушла.
   Гриша молчал, подавленный.
   Потом поднялся решительно:
   - Прощай, я пойду!
   Вячеслав схватил его за плечи и жарко прошептал у самой щеки:
   - Я тебе все объясню потом. При маме нельзя про это... Ты не сердишься?
   Он печально глядел, как Гриша одевался. Потом схватил свое пальто, накинул на плечи:
   - П-провожу тебя.
   На дворе совсем уже стемнело. Звезд на небе не было. Ветер рванул хилую дверь дощатого сарая, и она раскачивалась, скрипя и повизгивая, на петлях.
   Видно, начиналось ненастье.
   Вячеслав повел Гришу по двору, но не к выходу на улицу, а куда-то в сторону, в темень. И за смутно черневшей поленницей дров, дрожа и задыхаясь, начал рассказывать про своего отца.
   Землемер Довгелло был убит черносотенцами, может быть теми самыми, что в прошлом году выкололи глаза студенту. Они громили дома беззащитных людей, грабили, а отец Вячеслава бросился на них с палкой - другого оружия у него не было. Тогда жирный лабазник не спеша ударил его в висок железным ломом. Тут подоспели рабочие - целая дружина, - но убийцы бежали. Ни одного из них потом не нашли...
   Вячеслав рассказывал шепотом, хотя кругом никого не было на этом унылом дворе. Ветер улегся. Начал накрапывать редкий дождь; из темноты, от поленницы дров, потянуло горьким запахом осины.
   Гришу стало трясти - не от холода.
   Он жадно, будто всем сердцем своим, слушал нового друга - теперь-то он знал, что Вячеслав - его друг, которого он не распознал сначала... А может, больше друга: может быть, будут они связаны братством на всю жизнь, как Кейнин со Сметковым!
   - С мамой не надо об этом... - Голос у Довгелло сорвался.
   - Не плачь, - попросил тихонько Гриша.
   - Я не плачу... Отца убили не здесь - в уезде. Мы потом уж узнали, через неделю. Мама сперва все молилась... все молилась в костеле, потом перестала... В училище обо всем этом никто не знает, я только тебе...
   Когда Гриша распрощался наконец с Вячеславом и остался один, ему снова вспомнился вечер того дня, когда он впервые приехал с отцом в город. Перед глазами возник свинцово-кровавый блеск на реке, тяжкий мрак кругом, слезы бородатого коваля: Савку, его сына, искалечил Альфред Тизенгаузен безнаказанно... Кто мог наказать барона?
   ...Снова открывался перед Григорием Шумовым зловещий мир, темный, жестокий.
   Но он уже знал: есть на земле смелые люди - они бьются с этим черным миром, не щадят своей жизни!
   12
   После прогулки на дамбе Сергей Лехович, видно, всерьез обиделся на Гришу. Дома он разговаривал теперь только с Зыбиным, по часу толкуя о верховых лошадях в имении своих родных. Что ж, пусть хвалится, коли есть чем. Но при этом Лехович почему-то глядел не на Зыбина, а на Гришу - в упор. Значит, сердится.
   Скрытая эта вражда продолжалась долго - до самого ноября.
   В ноябре ударили заморозки, выпал снежок. Он только-только прикрыл землю, а в унылую комнату белковских квартирантов уже проникла непривычная белизна. Стало светло, и даже розовые цветочки на рваных обоях будто исчезли, стены казались выбеленными - с таким праздничным ликованием вошел сюда первый зимний день.
   По случаю воскресенья Зыбин еще валялся в постели, маленький Жмиль занимался любимым своим делом, жуя что-то, сидел у окна и сосредоточенно разглядывал прохожих, а Лехович примерял перед обломком зеркала новую фуражку. Он сшил ее на заказ, после того как старая была попорчена на пожаре. Сшитая на заказ фуражка, конечно, была признаком богатства: с нарочито маленьким гербом, отдаленно похожим на офицерскую кокарду, с маленькими полями, пухлыми, как пшеничный пирог. Самая модная в те времена. Не все, конечно, могли этой моде следовать. Большинство реалистов носили фуражки обыкновенные - с большими острыми полями, с неуклюжим разлатым гербом; лавровые ветки в нем торчали, как растопыренная пятерня. Эти заурядные головные уборы горами лежали на прилавках магазинов, даже картонок для них не полагалось. Такая фуражка была и у Гриши Шумова. Но он не завидовал Леховичу, нет. Он даже отвернулся от третьеклассника, не хотел глядеть, как любовно тот выправляет красивый локон из-под лакового козырька: высший тон у старшеклассников, которым Лехович подражал.
   В это время под окном раздался бойкий стук копыт, заливисто по-деревенски - заржала лошадь. Маленький Жмиль испуганно отскочил в сторону.
   - Что это ты, мальчик, лошадок боишься? - спросил насмешливо Лехович.
   Жмиль молча глядел перед собой остановившимися глазами.
   В дверь громко постучали. Лехович снял новую фуражку, кинул ее на стол и крикнул протяжно:
   - Ан-тре!
   В комнату вошел багровый толстяк с большими, закрученными кверху усами, в шершавой верблюжьей куртке, обшитой по швам кожаным кантом, и в охотничьих сапогах с голенищами до самого живота.
   Маленький Жмиль торопливо подбежал к нему и поцеловал его красную руку.
   Толстяк вопросительно посмотрел на лежавшего в постели Зыбина и пророкотал учтиво:
   - Прошу прощения: слишком ранний визит... Я имею удовольствие видеть пана Леховича?
   Зыбин молча затряс головой.
   - Это я - Лехович, - отозвался Сергей.
   Усач щелкнул каблуками:
   - Юзеф Жмиль, рушонский помещик. Я о вас наслышан, пан Лехович. Но я не думал, что вы столь молоды.
   Он огляделся по сторонам, пыхтя и вытирая лицо платком.
   Лехович подставил ему дырявый стул. Гость уселся - и стул заскрипел жалобно.
   - Да, я не полагал, что вы столь юны. Но все равно. У меня до вас дело.
   Он грозно поглядел на Жмиля-младшего, и тот виновато потупился.
   - Видите мухолова? Займитесь с ним, прошу как благородного человека. По всем предметам. Обратите благосклонное внимание: не вылезает из двоек.
   Он передохнул после долгой речи. Потом снова начал:
   - Я, пан Лехович, имел честь когда-то учиться в том же учебном заведении, в котором вы... эк-хм... преуспеваете с таким блеском. Но я, правду скажу, я не преуспел. Дроби! Дроби, будь они прокляты! По совести: зачем они Жмилям? С меня довольно той дроби, что я забиваю на охоте в дуло своего ружья. Хы-хы-хы! Ты что?! - заорал он вдруг сыну, на лице которого появилось подобие несмелой улыбки. - Стань ровно! Голову выше! Мухолов... Если ты приедешь домой второгодником, другого довольствия, кроме березовой каши, тебе не будет, слышишь?
   Лехович стоял вольно, прислонившись спиной к косяку двери; красивый локон спускался у него на левую бровь. Он даже посмеивался слегка, глядя поочередно на обоих Жмилей.
   Но тут Жмиль-отец повернулся к нему всем своим грузным туловищем и принялся рассматривать его бесцеремонно; это не вязалось с недавней галантностью помещика.
   - Пан - дворянин? - спросил он неожиданно.
   Лехович вдруг страшно покраснел. И выговорил с трудом:
   - Это разве откосится к делу, которое вы имеете "до меня"?
   - Я дворянина узнаю сразу. Дворянин имеет гонор, честь. Как благородному человеку признаюсь: я бы и не нанимал моему лодырю репетитора. Я бы и в гимназию его не отдавал. Э, Жмили от гимназий мало добра видали. Но - жена! Супруга моя - поимейте в виду - окончила институт для благородных девиц. "Ах, боже! - кричит мне. - Оставить сына без достойного дворянину образования!" - "Хорошо, - говорю. - Оставьте, мадам, вашу визготню. Дадим мухолову образование". - Помещик с размаху ударил своими ручищами по голенищам сапог: - Эт-ть! Так не лезет же в него это образование. Ну, не лезет! А там пойдут дроби, будь они прокляты? Я уж его в частную гимназию... в реальное и не думал отдавать, знаю, какими там пряниками кормят, - там с шестого класса анализ бесконечно малых проходят. - Толстяк поднял палец и с ужасом выпучил глаза: - Бесконечно!
   Лехович опять усмехнулся. Жмиль-отец угрожающе налился сизой кровью:
   - По рублю! Предлагаю по рублю за урок. Попробуете?
   Сергей поправил на лбу локон и ответил не сразу:
   - Ну, разве что попробовать. Попробовать можно.
   Рушонский помещик вскочил и, сжав обеими ладонями руку Леховича, начал трясти ее так, как будто обрадован был необычайно:
   - Главное, лодырь мой будет у вас все время на глазах! Потому и кладу по рублю за урок! - Он устремил на сына бычий взгляд: - Слушайся этого молодого человека, пана Леховича, как меня самого! Как отца родного, понял?
   Малыш испуганно кивнул головой.
   - Проводишь меня до экипажа.
   Помещик щелкнул каблуками, раскланялся с Леховичем, задумчиво посмотрел на Гришу, на Зыбина и, решив после раздумья, что прощаться с ними незачем, ушел в сопровождении сына.
   Лехович повалился на свою койку:
   - Видали чучело?
   Гриша глядел на него с неприязнью: ну и жадный, видно! "Папахен" ему деньги каждый месяц шлет, так нет, все мало... Недолго Жмилю пришлось его уговаривать. Богатый-богатый, а на рубль польстился?
   Гриша подошел к окну. Кухарка Настя выгружала из плетеной повозки бочонки и мешки - видно, с картошкой.
   - А зачем тебе деньги? - раздался хрипловатый бас с зыбинской койки.
   - Пригодятся, - коротко ответил Лехович.
   - Имение - полная чаша... Лошади, и скаковые и какие там еще, а тебе, видишь ли, надо уроками заниматься, нервы себе портить!
   - Это уж мое дело!
   Гриша продолжал глядеть в окно. Помещик уселся наконец в пустую повозку-плетенку; маленький Жмиль подбежал к нему и снова чмокнул его руку. Лошадь призывно заржала, и повозка покатила колесами по снежному первопутку, оставляя за собой черные колеи.
   После этого Сергей Лехович и с Зыбиным перестал разговаривать.
   Уж так, видно, повелось: когда люди живут бок о бок, то либо начинают дружить, либо надоедят друг другу.
   Придя из училища и наскоро пообедав, Лехович, ни на кого не глядя, садился за какую-то книжку, которую читал со вниманием необычайным.
   Зыбин не один раз окликал его по привычке, Лехович не отзывался.
   Тогда Зыбин, задетый таким невниманием к нему, начинал с язвительной медлительностью:
   - А, осмелюсь спросить, какой именно породы лошадей изволите держать в своей усадьбе?
   Сергей и этих слов не слышал. Наконец, как будто очнувшись, оглянулся на ухмылявшегося Зыбина, схватил фуражку и ушел в прихожую - одеваться. После этого исчез надолго, до поздней ночи.
   Ночью Гриша проснулся от шепота, лившегося, как ему показалось, в самое ухо. Кто-то и в самом деле шептал поблизости:
   - Спишь? Это я, Сергей.
   - Сплю, - недовольно ответил Гриша. - А что, опять пожар?
   - Нет.
   - Так чего ж будишь? Спать хочу.
   - Слушай, - зашептал Сергей. - Слушай-ка, я решил тебе признаться...
   - В чем?
   - Я тебе наврал. Я врал все время. И об отце, будто он у меня богатый помещик, и о лошадях. Обо всем.
   - А зачем?
   - Сам не знаю, зачем.
   - А кто ж твой отец?
   - Конторщик. На лесном складе.
   Гриша подумал и сказал:
   - Вот и опять врешь. Если б твой отец был конторщиком на лесном складе, все бы знали. Никаноркин первый, от него не скроешься.
   - Мой отец в Вильне служит. Потому здесь и не знает про него никто... Когда-то он здесь был, потом его перевели. Что молчишь?
   - А что мне говорить?
   - Ругаешь меня в душе?
   - Не мое дело, - ответил нехотя Гриша.
   - Я б не признался, если б не узнал одного человека. Я теперь сам стану другим. Совсем другим, вот увидишь! Дурацкое это богатство, имение, лошади - все это теперь к черту!
   - Да ты ж говоришь, что нет у тебя имения. И лошадей нету.
   - Нету!
   - Ну, тогда легко послать к черту. Если бы имение было на самом деле, тогда б, может, и не послал бы.
   - Послал бы! Клянусь!
   - Ну, а какого это ты человека узнал?
   - Его зовут Овод. Это человек необыкновенный, с железной волей! Стоит жить, чтобы стать таким, как он. И я стану! Не веришь?
   Гриша помолчал размышляя. Наконец решил:
   - Не верю. Один раз соврал, соврешь и в другой... Погоди-ка. Сколько ж жалованья получает конторщик?
   - Пятнадцать рублей в месяц.
   - Откуда тогда у тебя все это: стек, кавалерийская фуражка, перчатки лайковые... Одеваешься ты - дай бог барону Тизенгаузену.
   - Я уроки даю. Сейчас, если считать Жмиля, у меня уже четыре урока. Хватает.
   - Выходит, отец тебе вовсе и не посылает денег?
   - Нет. Наоборот - я посылаю домой. Матери. Недавно послал восемь рублей. У нас в семье пятеро. Приходится помогать.
   Гриша даже заворочался на кровати; дело было непонятное.
   - Не возьму в толк: зачем тебе врать-то было? "Лех-Леховичи... Со Львом Сапегой..." Зачем?
   - Ну, нравилось. Казалось интересным.
   - Что ж интересного, если ничего этого на самом-то деле не было?
   - Ну, какой ты! Вот Тараса Бульбы тоже, скорей всего, не было, а тебе ж интересно про него...
   - Как это так - не было Тараса?! - забыв про все, закричал Гриша.
   Проснулся Зыбин, заворчал:
   - Кто орет?
   Потом - видно, вгляделся в предрассветный сумрак - сказал со злостью:
   - Словно институтки - по ночам секретами делятся!
   Наступило долгое молчание. Потом Зыбин снова захрапел самозабвенно, с подвыванием.
   - Экая дубина! - прошептал Сергей. - Гриш, так, значит, ты мне не веришь?
   - Я ж сказал: соврал один раз... Потом привыкнешь, так и будешь врать.
   - Я волю буду в себе закалять! Не веришь?
   Гришу легко было рассердить и легко разжалобить.
   Бабушка говорила, что Шумовы все такие: сердитые, да жалостливые, потому и доли им нету.
   Ему стало жалко Сергея:
   - Ну ладно, верю...
   Потом опять задумался: чудак все-таки Лехович. Сергей тоже молчал. Потом оба уснули незаметно.
   Грише снился ксендз Делюль. Накрытый конской попоной, он с грохотом и лязгом мчался по сверкающему полу актового зала.
   13
   Сон был неспроста. На следующий день Делюль вышел на урок из учительской третьим. Небывалый случай в истории реального училища! Оказалось, его задержал по какому-то случаю директор.
   И нужно же было этому случаю произойти, когда Дерябин ставил на ксендза две последние ставки: свою и Гришину, больше денег не было ни копейки! Весь месяц перед этим тянулась полоса неудач. Опаздывал известный до тех пор своей точностью Мухин. Первым ни с того ни с сего выходил законоучитель, отец Гавриил. Все перевернулось!
   Дерябин ходил злой, угрюмый. Не вытерпев, он напал на Гришу:
   - Ловок ты, погляжу! Ходит себе ручки в брючки, а я за него играй! Тебе и горя мало, не свои проигрываешь.
   - Я тебе отдам!
   - А откуда возьмешь?
   "Да. Откуда взять денег?"
   Гриша замолчал, покраснев от стыда.
   - Ты, говорят, зубрила-мученик, - продолжал придираться Дерябин: - на пятерках гонишь.
   - Нет, не на пятерках. По чистописанию у меня тройки. А деньги я тебе отдам, не бойся!
   Дерябин вдруг утих - то ли потому, что по чистописанию у Гриши тройки, то ли от упоминания о деньгах.
   - Ну ладно, Гринька. Я это с досады на того черта в юбке, на Делюля. Ведь экая подлость! Кто бы от него ждал? Ты на меня не сердись.
   - Я не сержусь.
   Гриша и в самом деле не сердился. На кого ж сердиться? На себя?
   Дерябин постоял и ушел понурясь.
   Откуда взять денег? Написать домой отцу - нет, не повернется рука.
   В это время к Грише подскочил Никаноркин и нарочито писклявым голосом крикнул:
   - Держи! - и сунул что-то Грише в карман.
   Гриша вытащил из кармана два двугривенных.
   А Никаноркин уже ускакал. И издали крикнул:
   - Я все знаю!
   Востроносое его лицо показалось Грише прекрасным. Гриша забыл в эту минуту и о двугривенных и о тотализаторе... Не в этом было дело.
   Сколько у него теперь друзей! Довгелло. Никаноркин. С некоторой натяжкой к друзьям можно теперь отнести и Сергея Леховича - все-таки он оказался своим человеком, не барином. Жалко только, что он такой врун.
   Потом вспомнился почему-то Арямов. Ну, этот если и не друг (как может быть другом Гриши такой большой человек?), то добрый знакомый. В самом деле, Федор Иванович держался с Гришей дружелюбно: при встрече, посмеиваясь, называл его кумом пожарным, а иногда спрашивал, взяв Гришу за плечо: "Как дела, мужичок?"
   А Дерябин? Разве это не друг?
   Вспомнив о Петре, Гриша скорей, чтобы успеть до звонка, побежал к нему в первый класс и отдал деньги.
   Дерябин обрадовался, подкинул, любуясь, двугривенные на ладони, но не забыл сказать:
   - Здесь только сорок копеек. За тобой еще двадцать.
   - Ладно.
   - Теперь играю только на Делюля, слышишь? Верное дело!
   - Слышу. Ладно.
   Нет, вышло совсем не ладно. Дерябин поставил ставку на Делюля - и ксендз вышел опять вторым. Что за притча! Дождавшись четверга - это был Делюлев день, - Дерябин упрямо поставил опять на него, и ксендз снова вышел вторым. Скоро и сорок копеек были проиграны.
   Все пропало, все спуталось: теперь Дерябин и не помнил уже толком, сколько он поставил за Гришу, а сколько за себя самого.
   А Гриша помнил только одно: из долгов ему теперь не вылезти. Он был должен Стрелецкому - там, наверное, уже наросло до рубля, - потом Дерябину и, наконец, Никаноркину.
   На уроке чистописания он сидел смутный, задумчивый.
   - Ты куда пером тычешь? - сердито прошептал Никаноркин.
   Гриша встрепенулся и посадил в тетрадь кляксу.
   - Ну вот! Держишь перо, как полено! - проворчал Никаноркин.
   - А тебе какое дело?
   - Да ты что ж, малец, не понимаешь: тебе теперь нужно на круглых пятерках учиться...
   Тут к их парте подошел учитель чистописания, и разговор оборвался.
   После урока Гриша спросил Никаноркина с обидой:
   - Это почему ж я должен на круглых пятерках учиться? И так уж ребята дразнят: зубрила-мученик!
   - Ты-то зубрила? Знаю, какой ты зубрила. Ты дома и учебников в руки не берешь...
   - Да тебе какое дело, спрашивается?
   - Отвечается: соседское. По-соседски помочь хотел.
   - А ты б себе помог. Сам только по чистописанию и получает пятерки, а по русскому - три с минусом.
   - Чумовой! Ты всегда был чумовой. Не понимаешь: раз у тебя нет денег расплатиться со Стрелецким, одно тебе спасенье - учиться отлично. Тогда и надзиратель ничего тебе не сделает. Стань первым учеником...
   - Это ты чумовой, а не я.
   - Стань первым учеником - и никто тебе тогда не страшен.
   - Сам знаешь: первым будет Персиц.
   - У него круглых пятерок нет.
   - Зато нет и троек, как у меня.
   - Чтоб не было троек - это от тебя зависит.
   - Отстань! Умник нашелся! Не умею я писать красиво.
   - Чистописание труды любит. Ты привык все на лету схватывать, а тут потрудиться надо.
   - Отстань!
   Но Никаноркин не отстал:
   - Приходи ко мне сегодня вечером.
   - Это с какой же радости?
   - Будем вместе заниматься.
   - Спасибо!
   - Ну, орехи будем щелкать. Согласен?
   - Откуда у тебя орехи?
   - Да уж найдем. Приходи, у меня отец в Ригу уехал.
   Слова о том, что отец Никаноркина уехал, заинтересовали Гришу больше, чем орехи. Тоже не сладко сидеть все вечера в квартире Белковой. Ему почему-то представился совсем пустой дом - отец-то Никаноркина уехал. В таком доме хоть на голове ходи! А может, и в самом деле орехи есть...
   К вечеру он пошел прогуляться, взяв, впрочем, с собой тетрадку для чистописания, и ноги как-то сами собой принесли его на улицу, где жил Никаноркин. Вечер был совсем синий, выпавший снег к тому времени лег уже прочно, дома стояли принарядившиеся, с пышными шапками на крышах.
   Гриша разыскивал Никаноркина по адресу, который тот записал красивыми буквами на бумажке.
   И неожиданно пришел к домику со знакомой вывеской - на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневая колбаса с синим шпигом; здесь проезжал он вместе с отцом и Шпаковским в августе месяце. Только лавочника с оловянным лицом не было у входа. Ну, это понятно: в холод оловяннолицый сидит в лавке.
   Гриша еще раз сверился с бумажкой: нет, дом был тот самый, ошибки нет!
   Он постоял в нерешительности: что ж, значит Никаноркин был сын купца? Он и не знал...
   Никаноркин о себе не рассказывал, а сам про Гришу все знал: и кто его отец и сколько Гриша должен Стрелецкому и Дерябину. Ну все на свете знал востроносый!
   Слегка даже осердясь после этих дум на приятеля, Гриша открыл дверь лавки и шагнул за порог.
   Большая лампа под жестяным абажуром горела среди обширного, как лабаз, помещения; на полу стояли какие-то тугие кули, ящики, открытая бочка, на полках - железные и стеклянные банки. Густо пахло мочалой, керосином, сельдями.
   Среди этого богатства и в самом деле сидел оловяннолицый, пил чай грелся.
   Гриша несколько секунд разглядывал лавочника. Нет, это не отец Никаноркина, тот ведь уехал в Ригу. Купец с таким же вниманием глядел на него, не отрывая, впрочем, от бороды окутанного паром блюдца.
   Тогда Гриша решил поклониться - с той учтивостью, с которой раскланивался обычно при встрече с педагогами.
   Лавочник благосклонно кивнул головой, хотел что-то сказать, но тут из-за мучного чувала вынырнул Никаноркин и, схватив Гришу за руку, повел его за собой. Идти надо было осторожно: под ноги попадались какие-то рогожи, неясно белела куча мела... Но вот Никаноркин благополучно привел своего гостя в комнату, единственным украшением которой были могучие фикусы, наглухо загородившие низенькое окно.