- Ты что, гадать подрядилась? - неуверенно хихикнул Новосельнов.
   - Отгадывать.
   Ей стало вдруг жаль лысого незадачливого мужика и одновременно скучно, и она поняла всю бессмысленность пустой перебранки.
   - Идите, мужчина, - сказала безразлично и устало. - Желаю не скоро загреметь.
   Гришка тяжело поднялся и, стирая с круглого голого лица глупую ухмылку, побрел к своему столику.
   - Зачем ты? - спросила Клара Викторовна.
   - Нервы, - отмахнулась Марьяна. Снова ударили тарелки и залабал пианист.
   - За день на таких насмотришься. Уйду в аспирантуру. Пусть шестьсот восемьдесят. Буду какой-нибудь древней мурой заниматься. Римскими сервитутами. Какая разница? Я всегда любила учиться. Вчера эта девчонка была у нас, - не жнет, не сеет, никому сроков не паяет. Сидит себе английского классика почитывает. А всякую идейность - для нее мой влюбленный антропос сочиняет. Ему - не привыкать. Он эту муру целый день студиозам мурлычет, а вечером еще для журналов перекатывает. Ох, устала я, Кларка... Жуть.
   - Ты? - удивилась Шустова.
   - Я. Я самая. Вертись, крутись, поворачивайся. Вечно начеку. Думала, за Лешку выскочу, отдохну. Наоборот вышло. Чуть что - выдумывай новенькое. Сочиняй, как Шехерезада, - нехорошо усмехнулась она, вспомнив, как вчера в передней прилипала к мужу.
   - Устала. Хочется, знаешь, чтоб кто-нибудь поберег тебя. Поухаживал. Не так... - она кивнула на сидевшего с мужиками Гришку, - а знаешь, чтобы одеялом накрыл, чай с печеньем в кровать принес. Ох, сильной быть надоело.
   - А Леша?
   - Что Леша? Леша - павлин. Леше зеркало подавай. Во всю стену, на всю жизнь. Чтобы я вечно рот раскрывала от удивления: какой гениальный! Он: "а вот послушай, что этот пишет", а ты пожимай плечами и кривляйся: "фи, бездарь!" И главное, начеку, все время начеку. Вчера аспирантку отшила. Отшила, а самой жалко девку. Ну чего, глупышка, лезешь к такому оболтусу. Даже хотелось сказать: "Да бери его себе на здоровье. Радость великая!" Господи, нет больше мужчин на свете.
   - А Костя? - не вытерпела переводчица.
   - Не знаю. Я его в полку не видела. Может, там он и настоящий, а со мной - слюнтяй. Да нет... Я не про то. Это - все умеют. Тут ума большого не надо.
   - Надо, - твердо сказала переводчица.
   - Может, ты много об этом думаешь и потому. А может, щитовидка... Ты когда в больницу?..
   - Если решусь, на той неделе или через одну...
   - Я к тебе ездить буду, - сказала Марьяна, почувствовав, что разговор идет только о ней, а Кларка тоже человек и, возможно, ей еще хуже в ее одиночестве.
   - Не надо. Тебе ведь некогда, - отмахнулась Клара Викторовна.
   - Нет, буду. Ты не думай, что я злая. Я просто закрученная. Дома чёрт-те что, на работе - и говорить не стоит. Кругом - хамье. Подследственные - те про себя, а сослуживцы - в открытую хамы. И вот только и делаешь, что перехамствуешь их. Раньше, до Лешки, приставали сплошь. Ну, и не всегда выдерживала... А знаешь, в кабинете... тьфу, вспоминать противно. Теперь - вроде замужняя и должность большая, но все равно редкий мимо тихо пройдет...
   - Так что, ты потому на армию переключилась?
   Все-таки переводчицу больше интересовали отношения подруги и Ращупкина. Ведь подумать только - это происходило в ее комнате!
   - Кто про что, а ты все про это, - усмехнулась Марьяна. - Да ничего особенного. Обыкновенный пересып днем. Что ни говори, а все-таки приятно, если по тебе страдают. Взбадривает. Свободней с мужем себя чувствуешь...
   - Хороший левак..?
   - Ну, не так прямо... А в общем в святые мы не годимся. И ты, Клерхен, тоже...
   - Я на чужое не замахиваюсь, - обиделась переводчица.
   - Ну, ну... Сочтемся. Всем хочется казаться лучше. Только не удается.
   12
   Курчев пришел в себя лишь в воскресенье утром. Три дня температура, несмотря на уколы пенициллина, падала слабо, и он стонал, попеременно то матерясь, то плача "мама!", хотя мать потерял еще до войны.
   Голова болела, как после страшной пьянки, и, как после пьянки, комната не стояла на месте, кружилась, то вдруг суживалась и стены лезли к самым зрачкам, то наоборот куда-то уходили, вытягивались, и лейтенант снова бредил.
   - Опять замамкал, - ругался Секачёв, но и он жалел больного.
   Федька Павлов, как за маленьким, ходил за Борисом, менял ему на лбу мокрое полотенце, поил из большой оловянной солдатской ложки, но тот был настолько плох, что даже не благодарил товарища.
   - Как бы не перекувырнулся, - задумчиво сказал на второй вечер Морев, сидя с Федькой и Ванькой Секачёвым за преферансом. - Без четвертого играть придется.
   - Сука ты, - разозлился Федька и чуть не врезал Мореву по сонному красивому лицу.
   - От ангины не бывает, - рассудительно заметил Секачёв. - Отлежится.
   И Курчев отлеживался. В минуты просветления, когда температура ненадолго сползала, ему вдруг вспоминались кузен Алешка с разносом реферата, полный провал с аспирантурой, разговор с особистами и Ращупкиным, и тогда Борис сжимался под своим синим тонким одеялом и двумя шинелями своей и Федькиной - и чувствовал, что сейчас он защищен от всего мира только одной ангиной, и ему даже хотелось, чтоб температура никогда не падала. Девушка Инга вспоминалась редко, хотя он чувствовал, что она где-то рядом, засела в мозгу, но выходить не хочет, будто боится заразы. А ангина была страшной. Казалось, еще немного, нарывы кляпом заткнут горло и задохнешься. Надо было полоскать горло, но чуть Борис набирал в рот теплой соленой воды и закидывал голову, все вокруг начинало кружиться и он, слабея, валился на подушку.
   Пищи, слава Богу, не принимал, а мочиться его выводили на крыльцо летчик или Федька, когда вокруг в поселке было пустовато и давали нюхать одеколону, потому что несколько раз Курчев терял сознание.
   Так тянулось до воскресенья, когда днем температура вдруг слезла до тридцати шести и шести, захотелось жрать и разговаривать. Солнце обложило все окна, во всяком случае наледь на них блестела. Офицеры разъехались кто куда и в комнате никого, кроме Федьки, не было. Курчев поглядел на его худую птичью голову со взъерошенной шевелюрой и впервые за три дня улыбнулся:
   - Борща охота.
   Федька в незастегнутом кителе сидел за столом. Он оторвал голову от книги, поглядел на будильник (свои часы давно пропил) и, почесав затылок, вылез из-за стола.
   - Волхов, - крикнул в коридор. - Пошли кого-нибудь в камбуз. Пусть лазаретному принесут.
   - Ладно, - послышался голос Волхова и стук подкованных, грубых неофицерских сапог. По-видимому, парторг собирался идти запитываться.
   - Доставят, - сказал Федька, возвращаясь. - Смотри, здорово как! Хоть наизусть учи! - снова склонился над книгой (он читал "Воскресение" Толстого) и с удовольствием продекламировал цитату об армейской службе.
   - Что, раньше не знал? - охладил его восторг Курчев. - У нас в батарее все это переписывали.
   - И они разрешают такое?!
   - Толстого не запретишь.
   - А ты не того... от температуры? - пошевелил пальцем у своего виска... - Живых запрещают, а мертвого - тьфу, пустяков пара... Да, да, знаю, - толкнул ладонью по воздуху, будто отбивал возражения Бориса. Срывание масок... Читал. Грамотный. Только б все равно не печатал. Где маски срывает, оставлял, а это, - он ткнул в прочитанную цитату, заклеивал.
   - Тогда бы уж точно читали.
   - Да ну тебя, - засмеялся Федька. - Запретить можно. "Швейка" ведь запрещают.
   - Не запрещают, а просто не издавали давно. А старое издание не сохранилось.
   - Да ну тебя, - засмеялся Федька. - Ну, как с рефератом? Братан одобрил?
   - Уехал он, - помрачнел Борис.
   - Я поглядел, - кивнул Федька на курчевскую тумбочку, куда тот в среду переложил из чемодана папку с третьим экземпляром. - Там конца нет, но в общем понятно, куда гнешь. Пишешь толково, а в целом не годится. И потом, для аспирантуры не подойдет. Отвлеченно слишком. Цитат мало. Больше цитат надо. А то одного Толстого пихаешь. Толстой - что? Писатель, - с напускным презрением скривился Федька, словно минуту назад декламировал не из "Воскресения". - У тебя же не про литературу. А про серьезное надо либо так писать, чтоб на стипендию зачислили, либо уж во всю дуть и не в тумбочку прятать. А у тебя - ни туда, ни сюда. И туману напустил. Фурштадтский солдат. Обозник. То в воздух пуляешь из-за него, то бумагу изводишь.
   Курчев улыбнулся. Было приятно, что, оказывается, и в жизни поступает, как на бумаге. Он об этом как-то не думал.
   - Да нет, смешного мало, - тоже почему-то улыбнулся Федька. - Ведь я не спорю. Соображалка у тебя работает, только не оттуда начинаешь. Ну, какой дурак начнет отсчет от бездельника и на бездельнике все общество построит?!
   - Не о бездельнике речь.
   - Слабосильный все одно, что бездельник. А кто взял палку, тот и начальник. Сам знаешь...
   - И все-таки все валилось, когда слабосильный кончал вкалывать. Вон и их прошлый год из-за этого распустили, - махнул Борис рукой на окно, выходившее в сторону стройбата и бывшего лагеря.
   - Это не потому.
   - Нет, потому самому. Тебя еще не было - в прошлом ноябре, уже шкафы мои завезли, к монтажу подбирались, - и вдруг - бах! - шкафы назад потащили, лак-муар покарябали и стенку погнули. Оказывается - нате вам! грунтовые воды вышли. Представляешь, температура в бункере должна быть постоянной. На пол градуса в сторону - и уже режим ламп другой. А тут тебе воды в грунте. Ну, пригнали солдат с пневматическими молотками. Дыр-дыр весь бетон исковыряли. Потом через антенный выход воду выкачали. И надолго ли? А все потому, что заключенные строили.
   - Гражданские работают не лучше.
   - Все ж таки... Нет, все на распоследнем слабо-сильнике держится. Из-за него рабский строй пал.
   - И капитализм пришел?
   - Нет, капитализм не из-за него. Капитализм из-за лихости и жадности не отсталых, а самых первых, самых ловких и сильных. А в моем фурштадтнике какая лихость или сила? И жадничать ему не от чего...
   - Значит, капитализм начальство придумало?
   - Подпольное начальство. А вообще точных границ между капитализмом и средними веками (или как там - феодальным строем), по-моему, не было. Все это в учебниках насочиняли. А в жизни, как всегда, винегрет сплошной.
   - Это - согласен, - кивнул Федька. - Только не верю, что из-за последнего засранца все меняется. А то, что у нас лагеря разогнали - тут причина другая. Это политика. Кто-то кого-то подсидеть хочет.
   - Так ведь всё - политика.
   - Нет, тут счеты. Раз Берию съели, так и лагеря его туда же.
   - Лагеря потрясли раньше.
   - То уголовные. А теперь и политиков потихоньку отпускают. Это не из-за производства, хотя, согласен, зэки много не наработают. Только и на производстве груши околачивают...
   Вошел посыльный с горкой оловянной посуды.
   - Вам тоже, товарищ младший лейтенант, - обратился он к Федьке, ставя миски на стол. - Буфетчица в город уехала.
   - Ладно, погуляй пока, - сказал Павлов. Ему не хотелось прерывать интересный разговор, но Курчев уже, приподнявшись, взял со стола миску с остывающим картофельным супом и стал жадно хлебать.
   - Открытка вам, товарищ лейтенант, - вдруг вспомнил посыльный. Не хотелось на мороз, и еще он надеялся стрельнуть у офицеров хорошего курева.
   Махорка осточертела, а на папиросы денег не хватало. Солдаты ждали марта, когда кончатся вычеты за заем и хоть на два месяца вздохнешь и подымишь по-человечески.
   Он протянул Курчеву Ингину праздничную открытку с женщиной в косынке и большой восьмеркой.
   Борис опустил миску на пол, схватил открытку, прочел раз, второй, третий - и в минуту выучил наизусть.
   - Хорошее? - спросил Федька, лениво ворочая ложкой.
   - Да нет, так... - засмеялся Курчев и снова поглядел в открытку. Второе сам съешь, - кивнул посыльному. - Больше не хочу.
   У него действительно пропал аппетит и он толкнул по полу миску с недоеденным супом. Посыльный, не заставляя себя просить дважды, присел на Гришкину пустую койку, достал из левого сапога наколотую инициалами ложку и стал быстро работать перловую кашу с мясом. Порция, наложенная поваром для офицеров, была побольше и мясо в ней попадалось чаще. Посыльный это сразу заметил и от солдатской обиды каша показалась ему жутко аппетитной.
   - Папиросы есть? - спросил Курчев Федьку, отрываясь от праздничной открытки. - Дай ему.
   Федька отодвинул свою миску с почти нетронутым супом, достал смятую пачку "Прибоя" и, щелкнув по ней, пустил по столу. Посыльный вытащил две папиросы, оставив последнюю, сломанную.
   - Здравствуйте, товарищи! - раздался голос откуда-то с потолка. Курчев остался лежать. Федька поднялся в наброшенном на плечи кителе, а посыльный вскочил и замер с кашей в руке.
   - Вольно, - брезгливо сказал Ращупкин. - Приятного аппетита.
   - Пшел, - прошипел Федька. Посыльный поднял с пола курчевскую миску и, схватив свою с кашей, юркнул в дверь.
   - Четвертый день не ест, - мотнул Федька головой в сторону Курчева. Так чтоб не пропадало...
   - Ладно, - усмехнулся Ращупкин, садясь к печке. - Если б только это. А то у вас хлев, а в хлеву - свинство и панибратство. Сходят фурункулы?
   - Не торопятся, - улыбнулся Федька и с миской каши вышел на кухню. При подполковнике ложка в рот не шла.
   - Очухались, Курчев? - усмехнулся комполка.
   Борис не ответил и только под шинелями пожал плечами. Он не знал, к чему относится вопрос - к ангине или стрельбе в небо.
   - Везет вам, а то бы взводным походили, - снова неизвестно чему улыбнулся Ращупкин.
   Курчев опять сжался под шинелями и открытка упала на пол. Он вытянул руку, пошарил по полу, нашел открытку и засунул под подушку.
   - Выкрутились, - повторил Ращупкин. Он видел, что лейтенанту не по себе и что воровской жест с открыткой тоже что-то означает. Ему жаль было офицера, но как часто уже случалось, слова не слушались подполковника и он говорил вовсе не то, что собирался, и обижал людей, с которыми хотел быть добрым и внимательным.
   13
   Сегодня, в воскресенье, подполковник особенно томился, потому что заняться было нечем. Почти весь личный состав под командой четырех офицеров и замполита Колпикова отпущен был в райцентр на просмотр кинофильма. Сидеть дома с женой было тошно. Главный инженер наверняка бабится со своей красавицей-супругой, да и без дела и без зову вваливаться в чужой дом неловко. Пить на другой день после субботней пьянки не хотелось. Да и пить было не с кем. Идти к докторше в отсутствие мужа тоже нехорошо.
   Изводя себя самоанализом, подполковник с утра заперся в служебном кабинете, вытащил лист бумаги, разделил продольной чертой надвое и стал писать: справа - достоинства Марьяны, слева - недостатки.
   Константин Романович не жалел ни себя, ни лихой прокурорши, старался быть сколько возможно циничным, но ничего толкового из этого не вышло. Только расстраивал себя. Голова разболелась.
   Зазвонил телефон. Он ответил жене:
   - Да, Маша. Занят. Погоди.
   Но писать дальше не стал и сжег бумагу над пепельницей. Расплеваться с Марьяной было не просто, особенно в воскресенье. Но душа болела и хотелось с кем-нибудь поделиться, если не болью, то хоть общими соображениями по поводу несчастной любви и ее печальных последствий. Единственным годным для такого разговора человеческим существом в полку была врачиха, и Ращупкин, надеясь, что она у заболевшего техника, побрел к курчевскому домику, решив, что если врачихи у Курчева нет, все равно посидит у больного и потолкует о женщинах. Курчев знает эту гражданскую публику. Все-таки кончил институт и потом у него какие-то родственники в ученом и чиновном мире. То, что Курчев даже в некотором родстве с Марьяной, Ращупкин предположить не мог.
   Сидя у слабо нагретой печки, он глядел на сжавшегося больного, хотел сказать: "Брось, парень. Мне самому хреново", но вместо этого спросил:
   - Ну, как? Осознали, Курчев? Курчев по-прежнему молчал.
   - Ладно, не мучайтесь. Лечат хоть вас хорошо? Ирина Леонидовна заходит?
   - Да, - кивнул Борис. - Хорошая женщина.
   - Очень, - обрадовался Ращупкин.
   - Разрешите, товарищ подполковник, - влез в дверь Федька и, не ожидая ответа, прошел мимо Ращупкина, сел за стол и открыл своего Толстого.
   - Что там у вас начеркано? - спросил комполка.
   Он взял грязно-серый, похожий на учебник том огоньковского издания и стал читать вслух там, где стояли четыре чернильных восклицательных знака:
   "Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, то есть отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над людьми, а с другой - рабскую покорность высшим себя начальникам".
   Он прочел абзац четко, без всякого выражения, как штабной циркуляр, и отложив книгу, уставился на Федьку.
   - Так. Понятно. И что вы хотите доказать?
   - Ничего, - ответил Федька, снова беря книгу в руки.
   - Это о царской армии, - твердо, словно исключал возможность всяческой насмешки, сказал Ращупкин.
   - Так точно, товарищ подполковник, - кивнул Федька.
   - А вы себе чёрт-те чего вбили в башку. Намеки, понимаете ли... И нечего библиотечную книгу портить. Солдаты могут прочесть.
   - Это моя, - сказал Курчев.
   - Что ж, и вы демонстрируете любовь к армии?
   - К царской, - усмехнулся Борис. - Я купил у букиниста. Там и не такое подчеркнуто.
   - Стереть надо было, - сам чувствуя, что мелет глупости, выдохнул Ращупкин.
   - Сотрите, младший лейтенант, - в тон подполковнику сказал Борис.
   - Слушаюсь, - отчеканил Федька и перевернул страницу.
   - У вас не соскучишься, - усмехнулся Ращупкин.
   - Стараемся, - сказал Борис.
   Он уже отлежал все бока. Хотелось сесть, а в перспективе и выйти на двор, но при подполковнике было неловко, а тот неизвестно зачем сидел у печки: то ли учить собирался, то ли, как когда-то, до Дня Пехоты, хотел покалякать по душам.
   - Беззаботно живете, - вздохнул подполковник. Интересно было, чем живут эти никудышные офицеры - один с чирьями на шее, другой с ангиной в горле и чёрте-те чем за пазухой.
   О Павлове Ращупкин не слишком тревожился. Это тип конченный, вот-вот сопьется, и самое простое - сплавить его куда-нибудь подальше. Но обидно, что вот живет на твоей территории сопляк, которому чхать на тебя. Пьет сам по себе, играет в карты сам по себе и умри завтра Константин Романович этот тип даже не почешется. Для него Ращупкин не батя, как принято называть командира части, никакой не пример и не указ. Вот сейчас уткнул морду в книгу, словно не он, Ращупкин, а Лев Толстой для него начальство. Правда, сегодня выходной. Но возьми даже не армию, а просто общежитие, студенческое хотя бы, и то, когда приходит в гости директор или декан, книгу откладывать надо. А этот младший лейтенант сидел и читал, и даже не демонстративно (если бы так, спесь сбить - дело нетрудное!), а словно подполковника в комнате не было. Ращупкин еле сдерживался, чтобы не накричать на нахала и не поднять по стойке "смирно". Но не затем сюда пришел. Сейчас он был не только подполковником: ему еще хотелось узнать, как писал все тот же язвительный старик Толстой, - чем люди живы? Даже вот такие, как этот с чирьями, из которого армия не сделала человека (и уж, верно, не сделает!) и в котором осталась та собачья "гражданка", которую как ни ругай, все равно выскочит в тебе самом, - то тоской по московской юристке, то еще чем-то вроде воспоминания о директорской двери, за которой шли чудные разговоры. И хотя в известный год юный Костя Ращупкин проник за ту дверь даже не гостем, а самым полномочным хозяином, тайна ушла из комнаты вместе с ее прежними обитателями, и разговоры на стенке не записались.
   Вот так же будет с этими двумя. Курчев удерет из полка сам. А младшего лейтенанта - пусть только чирьи заживут - придется при помощи начальника отдела кадров подполковника Затирухина сплавить во ВНОС (войска наблюдения, обнаружения и связи) или куда-нибудь еще, как несоответствующего занимаемой должности.
   И все равно Константин Романович чувствовал, что каким образом он ни избавится от этих офицеров, тайна их, их особая сущность, так отличающая их от остальных офицеров полка, уйдет вместе с ними, и подполковник Ращупкин так и останется с нерешенной загадкой. А все неясное, недоследованное угнетало и мучило.
   Константин Романович не любил наказывать подчиненных, а тем более издеваться над ними. Ему важно было не подчинение нижестоящих, а лишь сама возможность их подчинения, которую он никогда бы в личных корыстных целях не использовал. Но точно так же, как он не любил унижать подчиненных, он не терпел в них независимости. Свобода - это пожалуйста! В рамках устава ты свободен. Сорок минут личного времени у солдата - всегда его. Восемь часов сна - тоже. Обмундирование, питание - все должно быть, как положено. И офицер тоже свободен, когда не занят. Офицер осознанно и необходимо свободен. А эти двое еще чего-то лишнего желают себе ухватить, - и вот сейчас один прячет под подушку любовную открытку, а другой демонстративно уткнулся в роман беспартийного писателя.
   Но и сам он, Ращупкин, при своем росте 192 сантиметра тоже не очень умещался в короткой формуле необходимости, а также на двух с половиной страничках (с 27-й по середку 29-й) Устава Внутренней Службы (глава 3-я "Обязанности должностных лиц", параграфы 64-66). Ему еще многого хотелось сверх; сверх Устава и сверх жены, сверх штатного расписания и сверх мечты об Академии генштаба. Он чувствовал, что в свои 32 года еще не заматерел, не обрюзг и, кроме ясных и необходимых материальных недостатков, ему еще нужно что-то непознаваемое, голубое, вроде стихов или философии, что-то не очень уважаемое, даже скорей презираемое в военных кругах. Но оно необходимо ему, Константину Романовичу, чтобы не чувствовать себя ниже штатских, особенно тех острословов, вроде Крапивникова, Бороздыки и мужа Марьяны Сеничкина.
   Да, он хотел власти. Но не простой субординационной, какая принята в армии, а власти сложной, где подчинение, не только и не столько физическое, сколько духовное, основано на высшем сложнейшем интеллекте. Поэтому-то Ращупкину нравилось, глядя на портрет Сталина, о котором он еще год назад ничего не мог сказать сверх того, что говорили другие, отпустить в присутствии некоторых офицеров несколько неопределенных замечаний, свидетельствующих о независимости суждений, а также о том, что командиру столь особого и особенного полка есть еще много чего сказать, но покамест он воздерживается, и не из страха, а оттого, что другие офицеры не подготовлены и не поймут.
   14
   - Да, беззаботность... Слишком беззаботно живете, - повторил Константин Романович. - А женщина у вас, Павлов, есть?
   Федька вздрогнул и злобно полоснул глазами Курчева: не протрепался ли тот про сестру. Но Курчев, поймав Федькин взгляд, сам ответил.
   - Они ему остолбенели, товарищ подполковник.
   - Так не бывает, - довольный, что разговор все-таки вышел на нужную линию, благодушно улыбнулся Ращупкин. - Женщины надоесть не могут.
   - Как взяться! - вставил Курчев.
   - Излишествовали, что ли? - снова уставился командир полка на Федьку, пытаясь оторвать от книги.
   - По-всякому, - ответил Федька, толком не зная, как говорить с Ращупкиным, и одновременно не желая, чтобы за него отвечал Курчев.
   - Ну и напрасно, - не удержался от поучений подполковник. - Женщина великая сила.
   - В колхозе? - работая под наивного, переспросил Федька.
   - И в армии тоже, - не давал себя сбить Ращупкин. - Женщина, даже если она не участвует в работе, по-вашему, по-бывшему химическому, Павлов, в реакции, то все равно ускоряет ее, как катализатор. Стимулирует, короче.
   - Да, их только пусти, - присвистнул Федька.
   - И ускорят и без чего-то оставят.
   - Без часов, например? - подмигнул Ращупкин, который, конечно, слышал, что Федька обменял свою новую ручную "Победу" у краснофлотца-ларечника на шесть поллитров, то есть отдал за треть цены.
   - Что часы? Часы - фигня, - даже не обиделся Федька. - Последней свободы жалко.
   - Чего, чего? Свободы? А какая у вас, разрешите спросить, Павлов, свобода? И на кой чёрт она вам? Что вы с ней делать собираетесь?
   - А ничего, - промычал Павлов. - Свобода как раз на то, чтобы ничего не делать.
   - Оригинальный взгляд. Новое в философии. Что до марксизма, то тут им и не пахнет. Но, по-моему, Курчев, в этом и здравого смысла нет.
   - Нет, почему же, - поднялся на локтях Борис.
   - Свобода - это свобода, товарищ подполковник. Это, знаете, как девственность. Либо она есть, либо ее нету. А если есть, то можешь вполне свободно ничего не делать. Вот я как понимаю.
   - Это анархизм какой-то и вообще чёрт знает что!.. - Ращупкин хотел разозлиться, но тут же осадил себя и ухватился за конец курчевской фразы. Лучше бы уж вместо своей копеечной философии девок портили...
   - А мы жениться не любим, товарищ подполковник, - бодро усмехнулся Борис.
   - Можно и не жениться. Вон Залетаев буфетчицу подцепил, а не женится.
   - Ну, это еще смотря как выпутается... - зевнул Федька. - А потом - в Зинке портить нечего.
   - Нехорошо говорите, Павлов, - помрачнел Ращупкин. - Не по-офицерски и вообще не по-мужски. Каша у вас в голове порядочная. Посмотрим, что скажет старший по званию, - повернулся к Борису.
   - А ничего, товарищ подполковник. Женитьба, сами знаете, шаг серьезный. А жениться сюда, в полк, вообще гроб с музыкой. Солдаты здешних женщин глазами обгладывают. Если меня не демобилизнете, холостым подохну.
   - Холостым и взводным, - поправил Ращупкин.
   - Ну и что! Переведу, то есть сублимирую половой потенциал в политико-моральный. Ать-два, левой, левой!..
   - Не частить! - вставил Федька.