Борису показалось, что особист слегка пьян, и ему даже стало жаль этого одинокого в полку человека. Комнатенка его была не то чтобы грязная, но еще какая-то безнадежно запущенная, будто никто из солдат не хотел здесь убирать, а если и убирали (в армии согласия-то не требуется!), то, кое-как смахнув пыль, пулей вылетали отсюда. Стол, тумбочка, табурет, стул, койка, застеленная суконным одеялом - все было тут самое обыкновенное, чисто армейское, и все-таки комнатенка походила не на дежурку, а скорее напоминала офицерскую гауптвахту. Будто Зубихин
   был арестован и ему сюда втихаря доставляли спиртное.
   - Да, война, - вздохнул капитан. - Ты ведь не нюхал?
   - Не нюхал, - согласился Курчев. Ему не терпелось выскочить из этой тусклой камеры.
   - Да не сиди как на гвоздях, - поморщился Зубихин. - Я говорю, мы воевали, а чего получилось? Я вон сколько в окопах мерз! С третьего дня на фронте. А чего вышло? Капитан только. А Ращупкин с бабами воевал, а скоро папаху нацепит.
   - Сейчас весна, - сказал Борис.
   - Ничего - дадут и в солнцепек носить будет. Ему сейчас куда больше светит, чем на войне. А мне на фронте, Курчев, лучше было. Не веришь?
   - Нет, почему...
   - Мне хорошо было. По мне бы - век не кончалась!..
   "Ну да, - подумал Борис. - Небось, землянку тебе оборудовали и резался с утра до ночи в карты, с перерывами на допросы. Все мечтали, чтоб быстрей немцев разбить и по домам, а ты - нет."
   - А песню "Играй, мой баян" пели? - вдруг спросил Зубихина.
   - Какую? - вздрогнул тот, будто проснулся. - Причем это?
   - Да нет, просто так вспомнил, - сказал Борис, уже жалея, что задал идиотский вопрос. - Просто там слова "О доме родном, о времени том, когда мы вернемся домой...".
   - Не знаю, я не поющий, - перекатывая желваки, скривился капитан. - На войне все понятно было. Кто хорошо воюет, а кто сачкует. А теперь разбери-пойми. Ращупкин козырем ходит, а офицер он дерьмовый. Больше насчет баб. А ты, дурак, ключи ему даешь.
   "Знает или на пушку берет? - покраснел Борис. - Неужели Ишков тоже постукивает?"
   - Ну, чего краснеешь? Хлипкий ты, Курчев. Все насквозь в тебе видно. Даже говорить с тобой неинтересно. Ну, что у него за баба?
   - Не знаю. Я ее не видел.
   - Ладно. Ты мне это брось... "Нет, Сережка не стучит, - обрадовался за Ращупкина. - Стучал бы - чего было спрашивать?"
   - Я ее в глаза не видел. Ращупкин довез меня до квартиры и все...
   - Ладно, - повторил Зубихин.
   "Наверно, кто-то видел, как я грузился с матрасом на бетонке, - решил Курчев. - А Ишков тут ни при чем."
   - Ну, что ж. Везунец ты, лейтенант. На гражданке только не влопайся.
   - С чего мне?
   - Да вроде не с чего: пистолета в воздух пулять не будет. А ведь Ращупкина ты тоже не любишь?
   - Он мне не баба, - нахмурился Борис, соображая, не догадался ли ко всему Зубихин, что у них с командиром полка общая женщина.
   Но тот вдруг брезгливо поморщился и, не поднимаясь с койки, протянул руку лейтенанту:
   - Ладно, бывай! - И Борис, сколько возможно не спеша, вылетел из этой тусклой, похожей на тюремную камеру, комнатенки.
   8
   В поезде Инга письма лейтенанту так и не написала, а по приезде первые дни ушли на утешение родителей. Врать было мучительно, а Татьяна Федоровна без конца допытывалась, как все было. Отец молчал, но Инга чувствовала, как напряженно вбирает он каждое ее слово, и она отчаянно, даже взвинчивая себя, почти непрерывно рыдала, уповая на одни слезы.
   Она знала, что виновата по крайней мере в трех вещах: не застала тетку в живых, не вызвала отца и мать и схоронила покойную в крематории. Но крематорий и невызов родителей были последним желанием Вавы. И Полина всегда бы это подтвердила, и даже Бороздыка (при всей своей радостности) не посмел бы этого отрицать. А то, что она не поспела к теткиной смерти - это был несчастный случай.
   Но все-таки, пока все трое несколько успокоились, прошло дня четыре, и Инга не собралась написать Курчеву. Она помнила, что ему 9-го апреля исполняется двадцать шесть лет и очень хотела, чтобы именно 9-го он получил от нее то обещанное ею послание. Но в эти первые дни в Кисловодске не было никакой возможности думать о лейтенанте.
   Наконец родители хотя бы внешне успокоились, вновь стали ходить на ванны и пить воду, и Инга, проволынив еще несколько дней, села и написала:
   "Борис!"
   "Нет, Боренька!" - продумав минут десять, решилась вывести своим угловатым, чуть наискось, почерком. Но тут же, как с горы сорвавшись, начала быстро писать, ничего не зачеркивая:
   "Боренька! Так мне легче к тебе обращаться. Я, когда несла чемодан, увидела знакомое и противное, правда чинённое, пальто, которое несло в правой руке твою машинку, и мне стало так горько. Зачем ты ему отдал? Я вырвать хотела. Но он сказал, что ты его обидел и он даже не собирается ее возвращать. Зачем, Боренька?!
   Боря, я не знаю, как с тобой разговаривать. У меня все так сошлось, но счастлива я от этого не стала. Лучше бы я встретила тебя на два месяца раньше или еще лучше, если бы я тебя еще не встречала, а вот, через четыре дня, вернувшись (у нас билеты на седьмое), увидела бы впервые тебя. Вот тогда бы мне было хорошо и я бы в лепешку расшиблась, чтобы тебе тоже не было горько. Боря, не сдавай ком. билет. Продлись. Очень тебя прошу. Ну, просто советую. Знаю, никакого у меня нет права на такие просьбы. Ну, пусть так. Просто чужая женщина, которой ты не знаешь, но для которой ты... ну, существуешь... очень тебя просит: не сдавай билет.
   Тебя возьмут на любую кафедру. Хочешь, натаскаю тебя в английском, если ты, как говорил, в немецком ни бум-бум. Но у тебя, кажется, есть знакомая, которая здорово знает немецкий. Тебе каждый поможет. Все равно, что ты ни сделаешь, ты останешься чистым и мужественным человеком. Я в тебя верю, Боря.
   Слышишь, Боренька?! Я, наверно, тронулась от всего - от смерти тетки, от тебя, от того, что была с тобой, а потом была не с тобой, и теперь вот ни с кем.
   Всего этого не надо писать! Прости. Но я врать не люблю и почти не умею, и вот написала, чтобы ты все знал. Но ты и так знаешь. Еще раз прости. Начинаю заговариваться.
   Вот написала и стало скучно и как-то пусто.
   Да, совсем забыла, хотя все время думала об этом. Я пошлю письмо так, чтобы оно пришло точно в твой день, когда тебе исполнится двадцать шесть. Поздравляю тебя, Боренька, Боря, Борька.
   Ты мне позвони, когда получишь письмо. Но, наверно, я все равно не выдержу и прибегу постучаться в твою дверь. Уехал твой товарищ? А тебя демобилизовали совсем?
   Инга."
   - Шапку продашь? - спросил Секачёв, когда Борис вернулся от особиста.
   - Бери так. Ремень нужен кому? - он поднял валявшуюся на кроватной сетке портупею.
   - А китель? - пошутил Федька.
   - Деньги некуда сунуть, а то бы отдал.
   - Утонешь в нем, - зевнул Морев, с сомнением глядя на щуплого Павлова. - Да и кителек того, обтруханный... И вообще, сыпь отсюда, историк. Надоел.
   - Ладно, - помрачнел Борис, понимая, что прощания не получается, и, проведя ладонью по лысине Секачёва и по вихрам Федьки, вышел из финского домика.
   Было тепло, даже жарковато и, пролезая между досками забора, Борис подумал, что стоит вернуться и отдать ребятам китель, переложив деньги в карманы бриджей. Но боясь, что не будет дороги, он нырнул в балку, потом вылез на пустой бетонке и за шлагбаумом поймал ЗИС-151, который, медленно ползя по шоссе, довез его за два часа до конечной станции метро.
   Гришка, расставив свою раскладушку, читал Теккерея.
   - Чистый хитрованец. Картина Репина "Не ждали", - улыбнулся Борису, глядя на его обеспогоненную шинель и серые запыленные сапоги.
   - Да нет. Я брился, - провел Курчев по вполне еще гладкой щеке.
   - Баба твоя тут была. Чемодан свой искала. Все перерыла и, понимаешь, нашла. Вот что значит следователь! Ты чего это его в свой чемодан притырил?
   - Да так...
   - Знаю. Ращупкина боялся. Чудное дело. Я глянул в окно, вижу на той стороне Сережка Ишков у своей "Победы" колдует. А потом эта фря улицу переходит, а подполковник у нее из рук чемоданчик и под руку в "Победу". Живет она с ним?
   - Не знаю, - отмахнулся Борис и кинулся к гардеробу. Полевой сумки не было.
   - Погоди, не пыхти. Записку на, - протянул Гришка сложенный вчетверо листок.
   "Боря, - прочел лейтенант, - нам нужно поговорить. Василий Митрофанович тяжело болен и нельзя пользоваться слабостью нездорового человека. Кроме того, мы покупаем дом на Оке и там у тебя будет свой угол. А пока верни, Боря, если хочешь считать себя честным и порядочным человеком. 10.04.54 Твоя О.В."
   - А теперь бери, - отпер Новосельнов свой саквояж и вытащил оттуда потертую офицерскую сумку. - Три тыщи и какое-то письмо.
   - Надо было отдать. Я с самого начала знал, что это деньги гиблые, вздохнул Курчев, понимая, что супротив не попрешь, и тетка даже купит дом, только бы не выбрасывать трех тысяч на ветер.
   - Ну и дурак, - покачал головой Гришка. - Я с такой еще бы три лишних слупил. Разоралась тут и давай права качать. Пальто расстегнула, в нос мне свои ленточки тычет. Не там повесила.
   - Ладно, кончай. Надолго приехал? Ему не хотелось читать письмо при госте.
   - Что? Мешаю? - зевнул Гришка.
   - Да нет. Я просто так, - сказал Борис, сбрасывая сапоги, китель, бриджи, - всю эту слинявшую, изрядно потасканную жалкую форму - и влезая в теперь уже не новый венгерский костюм.
   - Ты куда это?
   - На шахматы, - сказал неожиданно для себя, хотя минуту назад и не думал о матче. "Там, - решил, - и прочту."
   - А я, может, не вернусь. У Игната заночую. О тебе спросить?
   - Спроси.
   - Ты что, еще не надумал?
   - Нет.
   - Ну, штрейкбрехер!.. Вернее, этот, не штрейкбрехер, а как это называется? Слово забыл. Ну тот, кто злостно филонит.
   - Саботажник.
   - Он самый. Самый ты заядлый и вредный саботажник. Не скажу, что злой. По отдельности, может, ты людей и уважаешь. Но вместе их не перевариваешь. За каждого, а против всех. Вот кто ты. Гроб тебе, Борька!
   Борис, не отвечая, с сомнением оглядывал воротник голубой в полоску рубашки и в конце концов бросил ее в нижний ящик шкафа.
   - Ты что, женишься? - с подозрением хмыкнул Новосельнов.
   - Да нет. Просто первый день свободы. Ему хотелось чувствовать себя как можно уверенней, когда распечатает письмо.
   - Ключ получше притырь, - бросил уходя.
   - Ладно. Я еще не скоро. Поваляюсь пока... - вздохнул Новосельнов, которому не хотелось идти к Игнату-абрикосочнику.
   9
   В эту субботу Ботвинник творил чудеса. Отступать чемпиону было некуда. Три партии подряд он продул и теперь отставал от Смыслова на очко.
   Зал жужжал, мигалка "СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ" уже не гасла, и все вокруг понимали, что сегодня непременно что-то случится. Игралась двенадцатая партия и, если Смыслов устоит, то все: Ботвиннику крышка, потому что в следующих двенадцати встречах чемпион не выдержит. Все-таки он старше претендента на целых десять лет.
   Невольно оглядев соседей, Борис достал из пиджака письмо и медленно и осторожно, будто в нем была денежная доверенность или смертный приговор, провел ногтем по краю конверта.
   Инга вернулась в Москву в пятницу вечером и с радостью увидела, что в квартире не осталось никаких следов доцента. В пепельницах не было окурков, пол был подметен.
   - Спасибо, - подмигнула в коридоре Полине.
   - Заскочи попозже, - шепнула та и через час, когда родители легли, сама внесла в Ингину комнату холст.
   - Куда мне? - вспыхнула Инга.
   - А мне? - удивилась Полина. - Принес. Передать просил. Не выбросишь. Хотя, как подруге скажу, гадость. И не похожа совсем. Он что, дорогой?
   - Не знаю, - потупилась Инга, соображая, надо или не надо звонить благодарить доцента, и что сказать завтра утром родителям.
   - Разнюхались? - спросила Полина.
   - Да, к жене вернулся.
   На другой день, в субботу, она в библиотеку не
   пошла и ждала, позвонит ли лейтенант. Но телефон молчал. Холст, не решаясь показать родителям, она задвинула в коридоре за сундук.
   День тащился еле-еле. Мать и отец, ничего ей не сказав, ушли из дому. Инга поняла, что они отправились в крематорий, наверно, договариваться о нише в стене.
   Наконец, в шестом часу в пустой квартире зазвенело раз-другой-третий и казалось, звонки ударили в оконные стекла, стало весело, необыкновенно светло, будто это звонил не телефон, а само солнце. Инга кинулась к аппарату и услышала приятно-невыносимый тембр Бороздыки:
   - Извините, это я. Вы были правы. Я поступил, как идиот. Незачем было возить. Я переходил озеро, и она бултыхнулась в полынью.
   "Врет", - подумала Инга.
   Бороздыка действительно врал, потому что ни по какому озерному льду не ходил, а напившись со смотрительницей краевого музея, подарил ей утром от широты души и на память о славно проведенной ночи курчевскую пишущую машинку, за что тем же утром, по возвращении в гостиницу, он был изрядно поколочен своей нареченной Заремой Бороздыка (в брачном свидетельстве Бороздыко, потому что работница загса была не слишком грамотной, а молодожены впопыхах ошибки не обнаружили).
   Впрочем, с того гостиничного скандала прошла уже неделя. Зарема утихомирилась, почти поверив в историю с озерным льдом, и теперь Игорь Александрович, хотя и ныл в телефонную трубку, но вполне уверенно отрабатывал версию о пропаже машинки.
   - Это подло, - бросила Инга трубку, несколько смутив Бороздыку, который после короткого романа с музейным работником, несмотря на избиение в гостиничном номере, был горд и самоуверен.
   - Подло, - повторила Инга, достала пальто, в котором ездила на Кавказ, и выбежала в переулок.
   - Подлость и гадство, и я сама не лучше, - шептала, приближаясь к Переяславке, но одновременно чувствовала, что при незадаче с пишущей "малявкой" ей проще прибежать к лейтенанту. Хотя вряд ли он обрадуется, что Бороздыка утопил машинку в озере или где-нибудь еще.
   - Ушел, - сказал ей тот самый ленинградский неприятный беззубый и лысый приятель Курчева, с неохотой поднимаясь с неизвестной Инге раскладушки. В руках у него был первый том ее Теккерея.
   - А скоро вернется? - улыбнулась Инга.
   Все-таки было приятней встретить в этой комнате облезлого мужчину, чем какую-нибудь незнакомую женщину.
   - Вроде на шахматы пошел. Нарядился и пошел. От радости, говорит, что демобилизовали. А вас что-то давно не было... - вдруг осклабился лысый мужчина, и Инга догадалась, что он все знает.
   - Я уезжала.
   - Я передам, что заходили. Обрадуется, - подмигнул Гришка.
   И вот, достав у перекупщика за полтора червонца семирублевый билет, Инга поднялась на самый верхний ярус концертного зала и среди пестрых, жужжащих, забивших все места и проходы шахматных любителей пыталась найти одного. Но сверху они все были так похожи - и лысые, и блондины, и брюнеты - что отличить их не было возможности. Посреди партера, сбоку слева, сидело несколько военных, но даже сверху они были чересчур тучны и потом звезды у них на погонах казались крупнее, чем положено лейтенанту.
   "Нарядился и пошел", - вдруг вспомнила Инга и поняла, что Курчев должен быть в штатском, а в штатском она его ни разу не видела, и потом его вообще может здесь не быть, раз он нарядился. Мужчины на матче были в основном вида потрепанного, а о женщинах и говорить не стоило: все они были либо очкасты, либо настолько невыразительны, что посетительницы научных залов по сравнению с ними казались манекенщицами из иностранных журналов мод.
   Вообще же мужчины, мальчишки и старики здесь на балконе вели себя чересчур нервно, будто сидели на трибуне стадиона. Ругани, правда, не было, но неодобрительных возгласов - хоть отбавляй. Костили и Смыслова, и выигрывавшего эту партию Ботвинника, и Инга не слишком прислушиваясь, вся уйдя в зрение и поиск лейтенанта, нет-нет вздрагивала, представляя, каково здесь было Ваве. Впрочем, Вава сидела, кажется, внизу.
   Гул в зале рос, и уже в партере некоторые невыдержанные зрители поднимались на своих местах. На них шикали, и какой-то грубоватый мужчина подходил к краю сцены и просил соблюдать тишину.
   Под большой демонстрационной доской слева и справа чернели цифры "29". Потом Ботвинник что-то двинул на своем маленьком столике и тут же под огромной доской появилась слева цифра "30", а посередине доски исчезла черная пешка и ее место заняла белая. И тут же черный конь, который пасся где-то в углу, прыгнул в центр и под доской справа тоже появилась цифра "30".
   - Ура! - закричали на галерке. - Ботинку конец.
   - Бей Ботинка! - раздалось внизу.
   - Кранты! Кранты! Спекся, - слышалось со всех сторон.
   Почти весь зал поднялся и зааплодировал. Но тут Ботвинник неожиданно двинул пешку на черного короля.
   "Шах", - машинально подумала Инга.
   В зале опять зашумели, многие кинулись к дверям, и Инге удалось пройти к краю балкона, откуда лучше были видны кресла. Там по-прежнему было скученно, добрая половина зрителей не сидела, а уже стояла, и вдруг Инга своими слегка дальнозоркими глазами поймала в шестом ряду человека, который не глядел на доску, а держал в руках листки бумаги (не шахматный бюллетень, а именно небольшие листки!) и, хотя она никогда не смотрела на лейтенанта с такой высоты, она догадалась, что это Курчев.
   С балкона его голова не то чтобы сияла гладью лысины, но плешь все-таки намечалась, и в первую минуту Инге было неловко, словно она подглядывала за ним и узнала о нем что-то нехорошее.
   Но вот Смыслов забрал ладьей пешку Ботвинника, и Ботвинник под страшный вопль зала сунул ферзя на последнюю линию и прогнал черного короля, а лейтенант в шестом ряду по-прежнему не отрывался от письма (которое, наверно, уже читал в десятый, если не в сотый раз), и Инге сейчас больше всего на свете хотелось узнать, о чем он думает, уткнувшись в ее письмо.
   - Проиграл, - мрачно сказал стоявший рядом светловолосый парень, сочувствовавший, очевидно, Смыслову. На доске слон белых напал сразу на три фигуры претендента.
   Балкон быстро очищался. Все спешили вниз. Инга тоже спустилась в фойе партера и прошла к боковому входу.
   - Всё. Конец, - крикнули из открывшихся дверей и, просунув голову в зал, Инга увидала Курчева. Он больше не читал письма, а глядел на доску. Лицо у него из-за очков и штатского пиджака казалось незнакомым. К тому же он все время морщился - то ли жалел Смыслова, то ли у него болели зубы.
   Уже толпа валила из зала в фойе, а Инга все ждала, не повернет ли лейтенант голову. Ее толкали, а она ждала. Но вот Курчев снова стал читать письмо. Медленно - так Инге казалось - прочел одну страничку, перевернул, стал читать вторую, а в зале хлопали и на сцене Ботвинник со Смысловым снова стали, уже быстрей, чем раньше, передвигать фигуры. Но на демонстрационной доске ничего не передвигалось, а только чернело на белой картонке "Черные сдались".
   Ну, что же он?! - чуть не рыдала Инга, потому что между ней и сидящим в кресле лейтенантом уже никого не было. Зал поредел, и если бы Борис поднял голову, он бы сразу ее увидел.
   "Подойти?" - решалась она. Но последние десять метров до кресла Курчева пройти было труднее, чем от ее дома до его дома и от его дома сюда в зал.
   И тут он поднял голову, вздрогнул, сорвал с глаз очки и близоруко посмотрел на Ингу.
   Он ни о чем не думал. Просто вспомнил, как три года назад, весной в Запорожье стояла теплынь, грело солнце и солдаты играли в волейбол. И вдруг приехала из полка врачиха и всей отдельной батарее вкатила страшные противочумные прививки, от которых температура сразу вскакивала на 39° или даже на 40°.
   В то время газеты были полны всяких баек о бактериологической войне в Корее. Хьюлету Джонсону показывали мешки, сброшенные с американских "летающих крепостей", будто бы полные чумных козявок, и тут, в Запорожье, командование, давя на бдительность, устроило в субботу прививки, чтобы солдаты за выходной отлежались, а с понедельника опять справляли службу. Приближалось время лагерей, как считалось, самая страдная и ответственная пора.
   Но, как всегда, командование не учло всего (а возможно, учло, но не придало значения подобной мелочи). Дело в том, что солдаты могут хоть весь год валять ваньку, но они не позволят себе (даже при температуре 39° и 40°) пропустить ни завтрака, ни ужина, не говоря уже об обеде. Суточный наряд в ту субботу стоял шаляй-валяй, дневальным разрешили сидеть у своих тумбочек, но рабочим по кухне не было никакого снисхождения.
   И без противочумных уколов кухонный наряд в этом не приспособленном под казарму здании был тяжел: печки дымили, котлы пригорали, мойки не было, миски мылись в тазу, - и еще была куча неприятных обязанностей, за которыми рабочий по кухне вряд ли успевал поспать больше получаса. А тут еще противочумная порция под лопатку и страшный жар в теле.
   Курчев всегда с содроганием вспоминал эту субботу. Безнадежное чувство стыда и страха охватило его еще на волейбольной площадке, когда, подавая мяч, он услышал крик "Уколы!", и достиг до высшей точки через два часа, когда полуживой от прививки младший сержант Зайцев построил в казарме пятерых таких же полудохлых солдат и, корчась от боли, топтался перед строем неполного отделения.
   Злобясь от того, что другие сержанты сумели защитить перед старшиной своих людей, а он не смог и, как всегда, самое неприятное доставалось ему, вернее его подчиненным, маленький, щупленький, похожий на пацаненка, сержантик, подрагивая ножкой и вертя куриным хохолком, растягивал злобное удовольствие.
   - В кухонный наряд пойдет... - вроде бы размышлял вслух, и глазки его загорались потноватым блеском даже не вора, а шестерки, который пробует свою силу на слабосильном фраеришке.
   - Кья-во бы та, его самое, послать... - тянул душу из солдат Зайцев и, как ни страшно было сейчас с такой температурой висеть вниз головой в котлах, выскребая нагар от каши и грязный жир от борща, но стоять в строю во власти этого полудурка и тоскливо надеяться: вдруг пронесет! - было еще невыносимей.
   Курчев посмотрел на стоявших рядом ребят и понял, что каждый молится про себя: - Пронеси, Господи, пронеси, воля Твоя, пронеси...
   Больше ничего их лица не выражали. А сучонок Зайцев, подрыгивая ножкой, выкобенивался и ковылял вдоль строя под их молящими глазами.
   И тогда Курчев не выдержал.
   - Да не тяни ты, сука, а то как въеду... - сказал громко и вышел прямо на опешившего сержанта. - Я пойду.
   - Но-но, - вскрикнул не успевший позабавиться Зайцев. - Хочешь губы? Так оформлю!
   - А ты не тяни, а то вытяну, - повторил Курчев, и младший сержант, вспомнив, как в первом своем кухонном наряде Борис чуть не огрел топором старослужащего, любившего поизмываться над молодыми солдатами повара-ефрейтора, тут же сник и назначил в пару с Борисом солдата Барышева, тихого и мирного парня, охотно и одинаково плохо работающего любую работу.
   В ту субботу Барышев дважды плескал водой в лицо Курчева, потому что от лежания в котле вниз головой, кровь ударяла в виски, и Борису казалось, что он проваливается в черную яму. Но сутки прошли, правда, как в тяжелом бреду, но прошли, а тоскливое безнадежное чувство ожидания в строю перед вспрыгивающим чванливым сержантом, запомнилось навсегда.
   И сейчас, глядя на стройную аспирантку, которая ничем не была схожа с маленьким, похожим на злобную облезлую дворнягу Зайцевым, Курчев все-таки вновь испытал этот унижающий, тоскливый, тягостный страх обреченности - и, боясь и не желая объяснений, оправданий, выяснений - всех этих длинных, ненужных, мелочных, выматывающих душу и съедающих нервы разговоров, подавляя в себе отчаянную жажду бегства, как тогда, из строя, вышел сейчас из своего ряда и быстро пошел по проходу.
   И хотя он знал, что у него впереди ничего веселого, и что они здорово измучат друг друга, а все-таки прошел поредевшее уже пространство зала и, ни секунды не медля, обнял женщину в пустых, распахнутых настежь дверях.
   1969-1971 гг.