В крайностях, думала Элен, откидываясь в кресле и обжигая себе веки дымком сигареты, в пограничных ситуациях, «до» и «после» соприкасаются и сходятся в одно. Юноша улыбался, когда она ему разъясняла этапы подготовки к операции, а потом сказал: «Спасибо, что пришли до нее» — и она сказала: «Мы всегда так делаем, кстати, это повод проверить пульс пациента и лучше с ним познакомиться» — и улыбнулась ответной улыбкой, вселявшей уверенность, чтобы пациент набрался терпения, а заодно проникся доверием и не чувствовал себя таким одиноким. Возможно, именно в этот миг, нащупывая у него пульс и глядя на хронометр, она вдруг поняла, что юноша похож на Хуана, но это означало, что крайности сошлись, и этот мужчина на койке, он вроде ребенка, нуждающегося в самом элементарном уходе, ждущего, что к нему придут с полотенцами и чистым бельем, и займутся им, и дадут ему немного бульона, да и потом, в два часа дня, в нем также было что-то детское, обнаженное и беззащитное — лежа на носилках, он, когда в его вену входила игла, едва повернул голову, чтобы сказать «до свиданья» и утонуть в забытьи, которое, по правилам, должно было длиться не более полутора часов.
   — У меня никогда не было такой куклы, — сказала Селия, зевая.
   Ну что ж, спать, малое забытье. Почистить зубы, взять коробочку с транквилизаторами, не всякий может сойти с ума, но всегда можно уснуть с помощью лабораторий фирмы «Сандос»; а может быть, до этого она успеет прийти в ту комнату, где ее ждут, потому что теперь она по винтовой лестнице с веревочными перилами спустилась обратно на улицу, — после бесконечного, тщетного хождения по номерам отеля, которые заканчивались лифтом, который тоже заканчивался чем-то, что Элен уже не могла вспомнить, но что каким-то образом опять приводило ее на улицу, и ей опять надо было идти по городу, с трудом неся пакет, становящийся все тяжелее.

 
   Таинственным образом анонимные невротики являлись в Институт Куртолда по средам в большем числе, чем в прочие дни недели, и вот именно тогда, когда тут, возможно, удалось бы продвинуться в каком-либо интересном направлении, прибыло извещение с таможни, призывавшее Марраста в эту самую среду заняться отправкой глыбы антрацита, которая никак не могла покинуть территорию Ее Величества. По возвращении из «Грешам-отеля», в эспрессо у Рональде, за спагетти и разноцветными кремами, шло обсуждение этого вопроса — вначале никто не соглашался заменить Марраста на диване в музейном зале номер два. Оказалось, что мой сосед обнаружил на набережной Виктории некий бар, где назначена совершенно безотлагательная встреча, и что Поланко в этот же день должен отправиться на поиски пружины, необходимой для его экспериментов. Вскоре стало ясно, что меньше всех заняты Калак и Николь — ну можно ли принимать всерьез обязательства Николь перед издателем энциклопедии или литературные опусы, которые Калак предназначал для окрестностей Рио-де-ла-Платы или других тамошних провинций? Беднягу Остина, который больше всех жаждал участвовать, сразу же отвергли, потому что он никак не мог понять проблему картины Тилли Кеттла, не говоря о том, что его свидетельство как бывшего анонимного невротика было бы искажено субъективностью и пристрастием. И, словно этого мало, Остин накануне признался своему учителю французского и Поланко, что он, как социалист, считает групповую деятельность по меньшей мере бесполезной, если не опасной; наряду со спряжением глагола jouir [62], выбранного по совету Поланко, Маррасту пришлось выслушать речь о воспитании масс и о борьбе против расизма. Еще сейчас, среди мелькающих вилок со спагетти, слышались более или менее явные отзвуки этой темы. Вы не имеете права тратить время таким образом / Посоли, иначе их есть невозможно / Но разве ты не понимаешь, что это тоже способ направить человечество на более здоровые пути? / Как я соскучился по парижскому хлебу, кабы кто знал / Здесь все поливают кетчупом / Очень странный ваш способ, скажу тебе напрямик / Чем более странный, тем он эффективней, че, люди, знаешь, не насекомые / Значит, для вас то, что происходит в Конго / Да нет же, Остин, мы вполне / И в Алабаме / Мы все в курсе, у Поланко прямая телефонная связь с пастором Кингом / А то, что на Кубе / О, Кубу мы знаем преотлично, и, во всяком случае, мы им не продадим флотилию автобусов, а то они потопят их вместе с судном, и крышка / Вы комедианты, вот вы кто / Очень возможно, милый лютнист, но ты-то что делал до того, как познакомился с комедиантами? / Я, ну в самом деле / Нет, не в самом деле, а в твоем клубе параноиков, скажи нам спасибо / Я по крайней мере сознавал, что эти проблемы есть / Ясно, и при этом спал как ангелочек / Скажи Джованни, пусть принесет вина, у тебя же произношение как в Сан-Сеполькро [63] /. А теперь признайся, что на ваш клуб тебе начхать и тебе, напротив, хочется делать что-то полезное и увлекательное / Да, я согласен, что вы открыли передо мной другие горизонты / (издевательский хохот) / Но это не оправдывает вас как личностей / Скажи Джованни, пусть принесет флан [64] погуще, чтобы заткнул ему глотку / Да пусть себе треплется, а я покамест постараюсь уговорить Калака, чтобы он сегодня подежурил / Хорошо, я пойду, если кто-нибудь пойдет со мной, а то мне будет неуютно одному на этом лохматом диване / Я же сказал тебе, пойдет Николь / А, тогда я согласен / Вы себе никогда и вообразить не сможете, как трудно найти в Лондоне пружину / Ну вот, теперь этот пошел трепаться / Я-то говорю о предмете, сугубо научном / То про человечество, теперь про науку — и это вы называете обедом / Все дело в том, что вы бурдак / А вы финтихлюпик / Гляди, как ест Николь, вот настоящая француженка, она никогда не поймет, что спагетти основное блюдо в обеде / Но в Италии их никогда не подают как основное блюдо / Ты права, малышка, только я этому господину говорил про Буэнос-Айрес / А при чем тут Буэнос-Айрес? Спагетти, кажется, блюдо итальянское / Буэнос-Айрес тоже / Вот как / Пора бы тебе уже знать / Но если Буэнос-Айрес итальянский город, не понимаю, почему там спагетти основное блюдо / Потому основное, что мы едим его с большим количеством жира, и это очень питательно, да еще добавляем к нему тушеное мясо, такое, что пальчики оближешь / Все меня спрашивают, зачем мне эта пружина, но я не могу так сразу объяснить / Насколько я знаю, никто у тебя ничего не спрашивал / Мне же пришлось бы начать с того времени, когда я познакомился с моей толстухой на танцах в Виль-д’Авре / Ну, теперь он надолго, это будут семь томов Казановы / И она почти сразу согласилась взглянуть на потолок моей скромной комнатенки / Он готов все выложить, лишь бы мы узнали о его победах / Я вам сотру вашего «дурака», и оглянуться не успеете / И единственное, что он получил от толстухи, — это работенка в садоводческой школе старика Пертёйля с нищенской зарплатой / Да, платят мало, зато у меня есть моя толстуха, и какой пруд, кругом в камышах / Джованни, четыре кофе, четыре / Че, пять, Остин уже пьет кофе, мама разрешила / Allez au diable [65] / Нет, сынок, так не говорят, я научу тебя другим выражениям на французском наречии Бельвиля [66], чтобы ты сразу клал любого на лопатки. Разумеется, по краткости и изяществу ничто не сравнится с ta gueule [67], это отметим номер один. Et ta soeur [68] — тоже недурно, тут есть неоспоримая прелесть всякого упоминания о родне / Thank you [69], господин учитель / N’a pas de quoi, mon pote [70].
   В итоге пойти в музей согласились Николь и Калак, а Марраст должен был к ним присоединиться, как только глыбе антрацита будет обеспечена зеленая улица. Мой сосед расплатился, произвел деление и неумолимо собрал с каждого его долю, объявив, что чаевые за его счет. Музей был почти пуст, и, глядя, как немногие посетители, почти не задерживаясь во втором зале, проходили, как и следовало ожидать, к Гогену и Мане, Калаку стало смешно, что Марраст так тревожился насчет наблюдения; но когда Николь и он уселись на диване и прошло несколько минут, внимание Калака привлек тот факт, что в зале было целых три смотрителя, глядевших как-то слишком настороженно, хотя у картин этого зала никто не останавливался. Сидеть на диване было вполне удобно, только вот курить запрещалось, и Николь, как обычно, была грустная, рассеянная. В какую-то минуту, хоть и зная все, Калак спросил, почему она такая.
   — Ты, наверное, и сам понимаешь, — сказала Николь. — Что тут рассказывать, просто все идет очень плохо, и мы не знаем, что делать. Хуже того, мы очень хорошо знаем, что должен делать каждый из нас, и не делаем этого.
   — Что ж, значит, надежда? Эта шлюха в зеленом?
   — Ах, я уже давно ни на что не надеюсь. Но Map на свой лад надеется, и тут моя вина. Я остаюсь с ним, мы смотрим друг на друга, мы спим вместе, и вот он каждый день все ждет чего-то большего.
   Из лифта вышли четыре человека, напоминавшие повадкой быков на арене, они озирались, ничего не видя, сосредоточенно составляли план осмотра: вначале стена слева с примитивистами, затем натюрморты на противоположной стене — и вдруг обнаружили явную тенденцию пройти вереницей во второй зал, где они безошибочно устремились к портрету доктора Лайсонса, Д. Г. П., Д. М.
   — Как пить дать это невротики, — сказал Калак. — Они друг друга не знают, но мы, словно око господне, сразу отличаем званых от избранных. Мамочка моя, кидаются на этот гермодактилус ну прямо как мошкара, тучей.
   — Уйти должна была бы я, — сказала Николь. — Но только уйти по-настоящему, не оставляя следов. Тогда он бы исцелился. Как видишь, план превосходный, но осуществить его куда труднее, чем пережить то, что теперь с нами происходит и что можно назвать чистейшим безумием.
   — Верно, дорогая, ты изрекла бессмертную истину. А вот подходят еще двое, обрати внимание, прямо видно, как у них усики шевелятся, по выражению одной моей родственницы из Вилья-Элисы. А в той кучке, что сейчас выходит из лифта, по меньшей мере трое — невротики. Видишь ли, Николь, если ты перестала его любить — ты только пойми меня правильно, когда я говорю «любить», я не имею в виду питать нежность или быть к нему доброй и прочие приятные заменители, высшее достижение нашей цивилизации, — если ты перестала его любить, тогда я не понимаю, почему у тебя не хватает духа уйти.
   — Да, конечно, — сказала Николь. — Это ведь так легко, правда?
   — Не говори чепухи. Я очень хорошо понимаю, сколько сложностей.
   — Вот если бы и мне прислали письмо, — сказала Николь. — Анонимное письмо с советом, например сделать то-то и не делать того-то. Смотри, как они разглядывают эту картинку и как всполошились смотрители. Каждый знает точно, что ему делать, потому что все получили анонимки, кто-то извне их толкает, без всяких объяснений.
   — Без объяснений? — переспросил Калак. — Ох, будь они прокляты, почему тут нельзя курить. А ты никогда не задумывалась, почему Марраст напрасно теряет время на то, что ты изволила назвать чистейшим безумием? Прошло уже два месяца с лишним, как он должен был начать работу над заказанной статуей. И вот, пожалуйста, он еще и нас заставляет терять день на этом диване, похожем на лохматого пса.
   Николь ничего не ответила, и у Калака создалось впечатление, что она отказывается думать, что она все глубже уходит в угрюмое молчание.
   — Был бы я моложе лет на пятнадцать да имей чуть поболе фунтов стерлингов, я бы увез тебя в Хельсинки или куда-нибудь еще, — внезапно сказал Калак. — Просто так, совершенно по-дружески, ясное дело, только чтобы дать тебе тут дополнительный толчок, которого, по-твоему, тебе не хватает. Нет, ты не смейся, я вполне серьезно. Хочешь, отправимся в путешествие вместе или я провожу тебя на поезд и передам пачку карамелек через окно? О дуреха, да не смотри на меня так. Я тут не в счет, я, так сказать, готов играть вспомогательную роль, как если бы ты была персонажем одной из моих книг, а я бы тебя любил и хотел бы тебе помочь.
   — Ты отлично знаешь, — сказала Николь так тихо, что Калак с трудом расслышал, — что на какой бы поезд я теперь ни села, он повезет меня в Вену, а я туда не хочу.
   — А, понял. Ну и ну, никакой слаженности действий. Погляди вон на ту толстуху, она притащила нечто вроде инкунабулы, чтобы изучать растение, — наверно, это и есть та самая любительница ботаники, о которой говорил мой сосед. Эге, теперь, кажется, что-то начинается, глянь, как нервничают смотрители, бедняги не знают, что делать. Весь зал пуст, и только эти типы толпятся вокруг дурацкого растения, нет, это невероятно. Ты сказала — в Вену? Раз уж ты почтила меня своим доверием, признаюсь — я спрашиваю тебя, знаешь ли ты, что Хуан переживает примерно то же самое?
   — Да, знаю, как же мне не знать, — сказала Николь. — Я-то не могу себе представить, что его кто-то не любит.
   — И все же это так, крошка, и если поезд, о котором ты сказала, пришел бы по назначению с тобою на борту, ты бы нашла, что Хуан в свою очередь тоже мечтает вскочить в поезд, направляющийся в Париж, но не делает этого по той же причине, по какой вы, сударыня, не едете в Вену, и так далее. Играть в уголки, знаешь, очень занятно в восемь лет, но позже это может довести до отчаяния, вот так мы и живем. Обрати внимание на того смотрителя, самого тощего, у него, видно, есть приказ записывать точные приметы наиболее подозрительных, бедняга уже исписал две тетрадки — я точно помню, что в прошлый раз у него была тетрадка с обложкой другого цвета, разве что они каждый день меняют цвета, как делали ацтеки. Хочешь, расскажу тебе про ацтеков?
   — Я не буду плакать, — сказала Николь, сжимая мне руку повыше локтя. — Не глупи, и не надо мне рассказывать про ацтеков.
   — О, это тема, в которой я знаток, хотя, конечно, там про Вену ничего не будет. А насчет того, что ты не станешь плакать, спрячь сейчас же свой платок и не будь дурочкой. Бог мой, — только подумать, что Марраста, можно сказать, воспитали Поланко и я и что мы лишали себя почти всех радостей жизни ради этого кретина! И для этого покинул я свою родину? Толпы эссеистов и критиков осыпают меня горькими упреками, а я тут вожусь с этими недотепами. Да, Остин прав, вам надо записаться в партию, в любую партию, но главное, в партию, приносить, черт побери, какую-то пользу, эх вы, кучка мандаринов.
   Он был в таком бешенстве и в то же время так явно старался меня развеселить, что я высморкалась, спрятала платок, и попросила у него прощения, и поблагодарила за карамельки, которые он мне передаст в окно, и сказала, что больше всего люблю мятные. Нам обоим было чуточку стыдно, и мы смотрели друг на друга, беззащитные, как всякий цивилизованный человек, когда он не может закурить сигарету и укрыться за привычными жестами, за завесой дыма. Ну словно голые сидели мы на этом диване, на который с завистью взирали невротики из разных углов зала.
   — Не знаю, что я буду делать, — сказала я. — Для окружающих, как всегда, все ясно. Но потом приходит Map, и, понимаешь, каждый день — это повторение вчерашнего дня, да, ты прав, шлюха в зеленом платье.
   — От него тебе нечего ждать, — сказал Калак. — Он ничего не сделает, чтобы решить вашу проблему. Разве что, думая, что ничего не делает, он…
   Тут я взглянул на смотрителя, который, кое-как примостясь, писал в своей тетрадке; я остановился на середине фразы, потому что не мог ее продолжить, и странным образом, мы оба остановились — смотритель перестал писать, а я говорить — и в одно и то же мгновение мы издали посмотрели друг на друга с досадливым и озабоченным видом людей, не знающих, как продолжать, и, однако, подозревающих, что в продолжении-то самая суть, как в финале снов, вмиг забываемых, когда именно в нем-то и должен быть ключ, ответ на все. «Разве что, думая, что ничего не делает, он…» Мне очень хотелось знать, что там пишет смотритель и на каком месте какой фразы он тоже остановился. Но в конце-то концов, на кой черт мне улаживать проблемы этой женщины? Было очень легко сказать ей, что лично я в этом деле в счет не иду, что я помог бы ей исключительно по-дружески, потому что Марраст для Поланко и для меня был как бы сыном, а следовательно, она — любимой дочуркой, но я был более чем уверен, что, когда я это сказал, в тот миг, когда я сказал: «Я тут не иду в счет», я высказал — невольно или даже с умыслом, но от всей души — то, что Николь прекрасно знала и что было глупо, и неизбежно, и не ново, и так грустно, словом, что я ее люблю чуть побольше, чем милую дочурку, и мне было бы вовсе не легко увозить ее в Хельсинки только в качестве доброго дядюшки, желающего развлечь свою заскучавшую племянницу.
   — Да, он ничего не сделает, — сказала Николь. — Вот видишь, что же тогда…
   — Сейчас здесь начнется славная заварушка, — сказал Калак, — в воздухе чувствуется, смотрители явно чего-то ждут, я еще не видел их такими настороженными. Вот эти трое, которые только что пришли, похожи на законченных невротиков, а всего их тут девять, хотя в одном или двух я не очень уверен. В общем, дочурка, мне вас всех сердечно жаль.
   То была фраза, которую каждый из нас часто повторял, говоря о других, и которая произносилась довольно спокойно, но Николь она ранила, как удар хлыстом по лицу. Ей опять захотелось быть одной, сидеть взаперти в отеле, она почувствовала себя вроде замаранной в глазах Калака, который уже и не рад был, что это сказал.
   — Знаешь, я даже не заслуживаю, чтобы меня жалели.
   — О, не обращай внимания на мои слова.
   — И даже того, чтобы ты увозил меня в Хельсинки или в Дубровник.
   — Правду сказать, у меня нет ни малейшего намерения, — сказал Калак.
   — Тем лучше, — сказала Николь, улыбаясь и снова вытаскивая платочек.
   Привязать к мачте себя из страха перед музыкой, оставаться с Маррастом и чувствовать себя замаранной, и все равно привязывать себя к мачте из страха перед ненужной свободой, которая неизбежно предстанет в виде запертой двери в Вене или, сколько разрешает благовоспитанность, вежливо-холодного объяснения и удивленно приподнятых бровей, да, Хуан нежно на нее посмотрит и поцелует в щеку, поведет ее ужинать, в театр, будет рассеян и любезен, но полон другой, и, если вдруг легкомыслие в нем взыграет, если, целуя в щеку, он соскользнет к губам, если потом его руки нащупают плечи Николь и прижмут ее чуть крепче, ей все это будет как подаяние надежде-нищенке, как возмездие той шлюхе в зеленом платье, по выражению Калака, который вдруг встал и ошалело уставился на трех смотрителей, почтительно окруживших господина без правой руки, однако двигавшего одной левой за обе, указуя на портрет доктора Лайсонса, который осаждали пять-шесть анонимных невротиков.
   — Что я тебе говорил, — прошептал Калак, опять усаживаясь, — вот и начинается, посмотри на этого безрукого, как он хлопочет.
   — Это директор, — сказала Николь. — Его зовут Гарольд Гарольдсон.
   — А я-то думал, что такие имена встречаются только у Борхеса, еще пример того, что природа подражает искусству. Да вот и он, его-то нам недоставало. Ты, братец, пришел вовремя, тютелька в тютельку, безрукий этот, слышь, что твой Вишну со всеми его щупальцами.
   Марраст еще не успел поцеловать Николь и разобраться в ситуации, как три смотрителя подошли к картине Тилли Кеттла и с надлежащей, однако минимальной, вежливостью, оттеснили удивленных невротиков, затем двое из них сняли картину со стены, тогда как третий наблюдал за этой операцией и удерживал невротиков на дистанции, пока портрет доктора Лайсонса не исчез в глубине коридора, где кто-то с поразившей Калака синхронностью открыл дверцу, до тех пор не заметную за всеми этими бронзовыми штуками и консолями, так что вся операция была завершена с той же четкостью, с какой началась. Единственной стратегической ошибкой, как сразу же выяснилось, было то, что Гарольд Гарольдсон остался в зале, вмиг толстуха ботаничка вместе с двумя подругами и еще несколькими невротиками, которые внезапно в этот скорбный час как бы признали друг друга и решили покончить с присущей им прежде анонимностью, устремились к нему, требуя объяснений случившегося и указывая на то, что никто не стал бы трудиться, ходить в музей, чтобы у него чуть ли не из-под носа утаскивали картину, на которую он смотрит. На то есть причины, господа / Объясните их, сэр / Причины административного порядка, а также эстетического / Но почему именно эту картину, а не другую? / Потому что мы намерены повесить ее в более освещенном месте / На прежнем месте она прекрасно смотрелась / Это ваше мнение / Но это же правда, и все эти господа со мной согласятся / Hear, hear [71] / В таком случае я вам советую написать жалобу / Которую вы бросите в корзину / Это не в моих правилах, миссис / Что до ваших правил, сэр, мы только что видели весьма поучительный их образец / Разрешите вам ответить, что ваше мнение не лишит меня спокойного сна / И ты, брат, не вмешиваешься? Сам, можно сказать, заварил эту кашу, а теперь в кусты / Да, тут ничего не скажешь, куманек, это превзошло все мои ожидания. Пошли отсюда поскорее, пока нас не зацапали, мы таки дождались своего звездного часа. Николь, кисонька, ты без плаща, а ведь на дворе дождь.
   Но в пабе не было дождя, и они зашли выпить портвейна, после того как Калак, выйдя из музея, откланялся с видом человека, который сыт по горло. Теплый портвейн так чудесно сочетался с сигаретой и с этим уголком в облезлых панелях красного дерева, где Марраст после такого финала его забавы никак не мог успокоиться и все требовал подробностей, пока Николь, улыбаясь, не повторила их несколько раз кряду и под конец погладила его по лицу, чтобы отогнать тревоги, и тогда Марраст попросил еще портвейна и сказал ей, что глыба антрацита завтра отправится в Кале на борту «Рок-энд-Ролл» с капитаном Сином О’Брейди. Глыбу он успел хорошо осмотреть, пока таможенники лазили по ней туда-сюда, разумеется с помощью лесенки, им все не верилось, что в ней не упрятан плутоний или скелет какого-нибудь гигантозавра. А что скажет муниципалитет Аркейля, получив накладные м-ра Уитлоу, это другой вопрос, но от него их отделяют несколько дней, а покамест вторая рюмка портвейна так приятно согревает горло.
   — Да, кстати, мой сосед получил письмо от Селии, что она приедет сюда, что-то в этом роде он сказал мне, когда мы выходили из эспрессо. Все это не имеет значения, и глыба антрацита тоже, просто я сообщаю тебе, чтобы с этим покончить. Сняли картину! — восклицал Марраст все с большим восхищением. — Невероятно! Лично сам Гарольд Гарольдсон! О чудо!
   Николь забавляла эта восторженная манера говорить о вполне обычных вещах, но прошло еще немало времени, пока Марраст угомонился и до него стало доходить, что видимый и доступный этап операции закончился и что с этого дня невротики станут еще более анонимными, чем когда-либо, за исключением одного-единственного, Остина.
   — В каком-то виде все будет продолжаться, — сказала Николь, — только мы этого уже не увидим.
   Марраст, закуривая очередную сигарету, взглянул на нее. Медленно сдвинув с места рюмку с портвейном, он посмотрел на еле заметный влажный кружок на столе, ничтожный след чего-то минувшего, что кельнер сотрет равнодушной рукой.
   — Кое-что все же можно предугадать, первые концентрические круги. Портрет доктора Лайсонса перевесят на другое место или, скорее всего, оставят в запасниках музея до менее бурных времен. Мы вернемся в Париж, Гарольд Гарольдсон постепенно забудет об этом служебном кошмаре, и Скотланд-Ярд, если им стало что-то известно об этом деле, сдаст в архив едва начатую папку.
   — Гоген и Мане снова станут хозяевами положения. В зале номер два опять будет только один смотритель.
   Да, но это было не все, не могло быть все. Марраст чувствовал, что от него что-то ускользает, столь же близкое, как Николь, которая тоже ускользала, все это было ничуть не похоже на предвидение возможных вариантов. Игра, затеянная из отвращения к жизни и тоски, нарушила порядок, в причинную цепь вмешалась причуда, чтобы вызвать резкий поворот, и значит, посланные по почте две строчки могут взбудоражить мир, ну, скажем, не мир, а мирок; Остин, Гарольд Гарольдсон и, возможно, полиция, два десятка анонимных невротиков и два дополнительных смотрителя были на время выбиты из своих орбит, чтобы встретиться, перемешаться, спорить, сталкиваться, и из всего этого возникла сила, сумевшая снять со стены исторически ценную картину и породить следствия, которых ему уже не увидеть из мастерской в Аркейле, где он будет сражаться с глыбой антрацита. Рука Николь в его правой, потной, беспокойной, руке казалась еще меньше, чем обычно. Левой он нарисовал над нежными бровями Николь воображаемые и еще более нежные брови и улыбнулся ей.
   — Если бы можно было, — сказал он. — Если бы все же можно было, дорогая.
   — Что «можно было», Map?
   — Не знаю. Снимать картины со стен, рисовать другие брови, ну, в общем, такое.
   — Не грусти, Map, — сказала Николь. — Я привыкну к тем бровям, которые ты мне сейчас нарисовал, дай только время.
   — А каталог, представляешь? — сказал Марраст, как бы не слушая. — В следующем издании придется им убрать упоминание о картине за номером восемь и заменить ее другой. И сразу тысячи каталогов во всех библиотеках мира изменятся, они будут те же и, однако, станут другими, чем были, потому что уже не будут сообщать правду о картине номер восемь.