Следователь службы безопасности уехал по существу ни с чем, а Штимм неоднократно в мыслях своих возвращался к этому незапечатленному облику партизана, и каждый раз перед его глазами почему-то возникала контора сыроваренного завода и дерзкий взгляд молодого русского полицейского. "Это, конечно, чепуха, моя болезненная мнительность", - сказал Штимм и заставил себя больше не вспоминать о нападении партизан, едва не стоившем ему жизни.
   Во время пребывания в армейском госпитале Штимму было предложено продолжить лечение в глубоком тылу, но он поблагодарил и отказался. Его отказ был расценен как проявление патриотических чувств, хотя у лейтенанта на этот счет были свои соображения. "Здесь тоже трудно и опасно выкачивать продовольствие и фураж для армии, - думал Штимм, - но это все же не фронт и ненавистные окопы, над которыми как пчелы жужжат свинцовые пули и как коршуны вьются самолеты. Кто знает, куда меня пошлют после лечения. Назначат интендантом в какой-нибудь пехотный полк, а там тоже угодишь под огонь русской артиллерии или бомбежку. А кроме того, Люба, - продолжал размышлять Франц. - Я не могу и не хочу расставаться с ней. Да, да, я полюбил ее!"
   Весть о ранении Штимма была встречена Любой с двойственным чувством. Она не могла жалеть его так, как жалела бы любого из своих деревенских, окажись они ранеными. Вместе с тем ее личная судьба все больше переплеталась с судьбой немецкого лейтенанта. Люба была уже в положении. Ребенок рос, развивался где-то совсем рядом с ее сердцем и все чаще напоминал ей о своем существовании. Это вызывало у нее порой панический страх и, как она чувствовала, грозило ей новой страшной бедой. В то же время в ее сознании помимо ее воли все больше укоренялось малопонятное ей чувство материнства.
   Когда по настоятельной просьбе Штимма Любу привезли в госпиталь, она помрачнела и неожиданно почувствовала сильные боли в сердце. Сухопарая медицинская сестра-немка выдала ей белый халат и предложила следовать за ней. Озираясь по сторонам, Люба испуганно шла по широкому и длинному коридору. По одну сторону его виднелись палаты, набитые ранеными. Они размещались и в коридоре, на кроватях, сплошь установленных вдоль стен. Сестра, повернув в боковой коридорчик, вошла в просторную офицерскую палату.
   - Господин лейтенант Штимм! - громко произнесла она по-немецки. - К вам гостья.
   Люба еще не успела по-настоящему осмотреться, а Штимм, чисто выбритый, в пижаме и в стеганом атласном халате, уже оказался рядом с ней.
   - Здравствуй, дорогая! Я так благодарен, что ты пришла, я так хотел тебя видеть, - растроганно произнес он и без стеснения крепко обнял ее. И опять не то от страха, не то от растерянности Люба почувствовала, что цепенеет. Штимм поцеловал ее руку, потом лицо и пристально посмотрел ей в глаза.
   - Что с тобой? Ты нездорова?
   Любе хотелось сказать ему что-то дерзкое, но неожиданно для себя, коснувшись живота рукой, она прошептала:
   - У меня же ребенок, - и словно ища у него сочувствия и поддержки, уткнулась головой ему в плечо.
   Штимм нежно привлек Любу к себе, спокойно и твердо сказал:
   - Не волнуйся, милая. Это очень хорошо. Мне нужен сын или дочь, все равно. Ты знаешь, на войне бывает всякое и меня могут убить, но теперь у меня останется свое дитя.
   - А где же тебя так ранило? - спросила Люба.
   Этот вопрос внезапно пробудил в душе Штимма чувство тревоги. "Я жив, я здесь, в госпитале, - пронеслось в его сознании, - но я мог бы здесь и не быть, а лежать в неуютной русской земле".
   При выписке из госпиталя Штимму был предоставлен отпуск. И хотя продолжительность его исчислялась всего десятью днями, он мог бы успеть побывать дома, проведать близких друзей, провести целую неделю в тихой семейной обстановке. Он знал, что старый отец, советник коммерции, и мать ждут не дождутся встречи с ним. В своих письмах они как бы между прочим частенько сообщали ему то об одной, то о другой знакомой девушке из их круга. После госпиталя он поехал бы повидаться со своими заботливыми стариками, если бы... Если бы, разумеется, не Люба, которая с каждым днем становилась для него все роднее и ближе.
   Сослуживцы радостно встретили возвратившегося из госпиталя Штимма. Они с ужасом вспоминали все, что с ним произошло, и в один голос твердили о счастливой звезде господина лейтенанта, которая помогла ему спастись от гибели. По такому случаю в квартире Штимма была назначена пирушка. Основная забота по ее подготовке легла на плечи старика Отто. Пришлось потрудиться и Любе. При ее участии был подготовлен стол для гостей, но когда они явились, она, сославшись на нездоровье, ушла в свою комнату. Штимм заметил в глазах товарищей по службе искорки сожаления.
   Державшийся особняком оберштурмфюрер Ганс Фишер, дымя толстой сигарой, спросил Штимма, улучив удобный момент:
   - Слушай, дружище, скажи откровенно, ты надолго связался с этой красоткой?
   - До гроба, до последнего вздоха, - с серьезным лицом ответил Штимм.
   - Нет, кроме шуток?
   - А разве это плохо, Ганс?
   - Плохо? Откуда я знаю? Но ты, по-моему, чертовски смел.
   - А почему я должен быть трусом?
   - Ну, а если вся эта твоя затея дойдет до моего шефа? Хоть ты и принадлежишь к вермахту и у тебя связи в Берлине, мой генерал может испортить тебе карьеру.
   - За что? - искренне удивился Штимм.
   - За то, что ты предпочел русскую немке. Потом, возможно, твоя красотка подослана к нам партизанами. Русские это могут делать.
   - Вот уж об этом я никогда не думал!
   - А следовало бы подумать, - пыхтя сигарой, высокомерно заметил Фишер.
   - Чепуха все это, Ганс, - отмахиваясь от его ядовитого дыма, сказал Штимм. - Ты прекрасно знаешь - в своем кругу мы можем говорить об этом откровенно, - что наши солдаты убивают здесь многих людей, иногда вешают русских и даже сжигают их в своих жилищах, и никто из нас не боится, что кто-то накажет нас за это. И разве на фоне этого любовь к русской девушке может считаться преступлением? Наказывать за любовь - это что-то не очень укладывается в моей голове.
   - Смотри, Франц, твое дело, я тебя предостерег, чисто по-дружески, многозначительно произнес Фишер.
   Рядом кто-то щелкнул каблуками.
   - Господа офицеры, общество чувствует себя без вас как корабль без руля и без ветрил, - высокопарно произнес штабс-фельдфебель Капп, полный, рыхлый человек.
   - Тогда прошу всех к столу, - сказал Штимм и первый прошел к своему месту. За ним последовали гости. И скоро тема любви к русской девушке была позабыта, утонула в вине.
   Пили все, много, дружно, за великую Германию, за фюрера, за его непревзойденное полководческое искусство и невиданные в истории блистательные победы. Пили за успехи германского оружия на юге России, за всемирную победу рейха. Потом в едином порыве все поднялись и громко запели:
   - Германия, Германия превыше всего...
   Особенно ликовал штабс-фельдфебель Капп, старый член национал-социалистической партии. Он с особым восхищением говорил о пророческом даре фюрера и, как всегда, был категоричен в своих заключениях.
   - Господа офицеры, дорогие коллеги, - с пафосом говорил он, - я считаю, что Кавказ уже наш. Нынче-завтра над Казбеком и Эльбрусом взовьется наше немеркнущее знамя. Без Кавказа Россия как разъяренная тигрица с перебитыми задними ногами. Конечно, она будет еще некоторое время рычать, но укусить уже не сможет. С завоеванием Кавказа германскому солдату откроется дорога и в Индию. Итак - ура! За нашу победу. Зиг хайль! - подняв рюмку, воскликнул он.
   Когда выпили, Штимм сказал:
   - И все-таки пока не возьмем Москву и Ленинград, Россия все еще не будет нашей.
   - Я полагаю, господин лейтенант, что эти центральные русские города сами склонят свои головы перед фюрером... А что им делать? В этом уже никто не сомневается, - сказал штабс-фельдфебель.
   - А я пью за дипломатический талант фюрера, - отчетливо произнес Ганс Фишер.
   - Вот как! Любопытно! - восхитился Штимм.
   - Что же тут любопытного? Мы все здесь свои и можем говорить откровенно. Вспомни, Франц, как здорово наш фюрер провел Даладье и Чемберлена. Чехословакия после этого, словно на десерт, была преподнесена нашему великому рейху.
   - Ганс, ты чертовски гениален! - с легкой иронией проговорил Штимм и похлопал оберштурмфюрера по плечу.
   Фишер вновь самодовольно запыхтел сигарой.
   - По-моему, и дуче оказался не в лучшем положении...
   - Мы и его одурачили, - сказал Штимм.
   - Именно это я и хотел подчеркнуть, - заметил уже захмелевший Фишер.
   - Однако, господа, дуче наш союзник... - осмелился вставить слово унтер-офицер Грау, до сих пор хранивший молчание.
   Ганс усмехнулся.
   - Наш фюрер, исходя из высших интересов нации, надел на дуче хомут... Фюрер великий дипломат, утверждаю я и никому не позволю оспаривать эту истину, и особенно вам, Грау... Зарубите себе на носу, Грау, что мы впрягли макаронников в нашу упряжку и им из нее не выпрячься.
   Фишер пыхнул клубом сигарного дыма и восхищенно продолжал:
   - Или вот, стоило нашей элите пустить кое-кому пыль в глаза и в результате - колоссальный успех. Должен признаться, что меня восхищает поразительный факт из дипломатической практики фюрера и его опорной гвардии.
   - Ганс, я тебе завидую, - сказал Штимм. - Чем черт не шутит, когда бог спит: может быть, после войны тебя переведут на дипломатическую службу!
   - Не исключено, не исключено... Итак, это было перед самым началом восточного похода, - польщенный общим вниманием, значительно промолвил Фишер. - У меня в Берлине был тогда приятель, служивший в ведомстве имперского министра доктора Гебельса и имевший доступ к кое-какой информации...
   - Оберштурмфюрер, вы, надеюсь, не будете разглашать государственную тайну? - взволнованно пролепетал Грау.
   - Молчите, Грау, это все, что требуется от вас... Берлин походил тогда на военный лагерь. По ночам не умолкал гул танков, самоходных орудий. Все это было приведено в движение, но куда направлялись войска, понять было трудно, и никто точно не знал, что происходит. По городу ползли самые невероятные слухи. Мой приятель из ведомства доктора Гебельса доверительно говорил: "Готовимся к прыжку через Ламанш". И вот в один из дней такой суматохи в "Фелькишер беобахтер" появилось короткое сообщение о начале предстоящей операции "Морской лев".
   - Операции по захвату Британских островов? - спросил Штимм.
   - Да, мой милый Франц, да... Но не успели подписчики получить этот номер газеты, как были объявлены чрезвычайные меры по его изъятию.
   - И вы, оберштурмфюрер, читали эту газету? - жмурясь, как от солнца, почти шепотом произнес Капп.
   - Разумеется, - с гордостью ответил Фишер. - Если бы не читал, то и не рассказывал бы.
   - Что же дальше? - поинтересовался Штимм.
   - Случай с газетой был расценен так, что кто-то из наших высокопоставленных руководителей допустил разглашение важнейшей государственной тайны. По городу распространились слухи о том, что фюрер был потрясен подобным "предательством" и что между фюрером и министром пропаганды доктором Гебельсом произошел невообразимый скандал, который должен был завершиться отстранением Гебельса от всех государственных дел. Кое-кто клюнул на эту шумиху, и это сбило русских с толку, усыпило их бдительность и крепко помогло нам в первые же дни в разгроме их армий.
   - Да, вот что значит величайший ум! - восторженно пропел Капп.
   - Во имя достижения мирового господства все средства хороши, распалившись, продолжал Фишер. - Треугольник Берлин - Токио - Рим - это тоже дипломатия. Наши союзники - япошки отважно дерутся на Дальнем Востоке. Янки терпят поражения одно за другим. Скоро мы и до них доберемся. Зажирели они на мировых хлебах. Надо сбить с них спесь. "Это наш непримиримый враг "номер один" - окрестил их фюрер. И эти пророческие слова останутся для нас программой действий до тех пор, пока не будут американские плутократы разгромлены. Я прошу, друзья, поднять бокал за разгром Америки. Ура! - покачиваясь от опьянения, крикнул оберштурмфюрер.
   Штабс-фельдфебель и унтер-офицер, как будто они только и мечтали об этой долгожданной минуте, трижды прокричали "ура", за разгром Америки, за мировое господство!
   Выпив за мировое господство, фельдфебель однако неожиданно загрустил.
   - А я, видимо, все же мелкий человечек, плохой политик, многого еще не понимаю, - неожиданно вдруг для всех признался он.
   - Не хмурься, не плачь, ты будешь великим человеком. Тебе открыты все дороги во весь мир, - утешил его Франц.
   - Все не ясно.
   - Что же именно? - спросил Франц.
   - Например, бесконечность вселенной. Как я ни пытался представить ее, ничего не пойму. Убей меня, не могу охватить ее своим сознанием.
   - А к чему она тебе, эта бесконечность? Плюнь ты на нее! Разве нам сейчас до нее. Дело идет теперь о будущем нации, о ее величии, ее мировом господстве, а ты тут со своей вселенной, - упрекнул его Грау.
   - Да ты, видно, Курт, переложил через край, - заметил Штимм. - У тебя в голове, как у меня в желудке.
   - Ничего у меня не перемешалось, - возразил Курт Капп и отбросил назад пятерней спустившиеся на глаза длинные русые волосы.
   - А тогда что же тебе непонятно? - с раздражением спросил Ганс Фишер и недовольно сморщил раскрасневшееся лицо. Курт молчал и что-то обдумывал, а Ганс упрямо смотрел на него и щурил глаза. Его заостренный нос, казалось, еще больше оттянулся и удлинился.
   - А что такое мировое господство?
   - Оберштурмфюрер! - подал голос и захмелевший Грау. - Имею честь просить... изложите ему, точнее говоря - растолкуйте, что такое есть мировое господство, как его должен понимать рядовой, патриотически мыслящий немец...
   - Браво, Грау!.. Однако прошу внимания, - сказал Фишер и налил себе светлого мозельского вина. - С учетом поправки баловня судьбы... прошу прощения - господина инспектора и хозяина этого дома, моего друга доктора Франца Штимма... мировое господство означает то, что всеми богатствами земли будем распоряжаться мы, немцы, в интересах германской нации. Леса, поля, реки, моря и люди тоже будут принадлежать нам. Мы будем определять судьбы народов. К нам рекой потечет золото, драгоценности. Чего же здесь вам непонятно, Капп? Воля каждого немца будет законом для каждого не немца. Все, кто будут нам противиться, не будут покоряться, подлежат уничтожению. Это очистит мир от всего, что его разлагает. Просвещение и культура будут только для немцев. Остальным она будет только мешать. Меньше в мире будет забот и хлопот. Не нужно будет тратить бумагу на книги, строить школы, театры. Страна наша будет сияющей звездой в мире. Вспомните историю: мир всегда состоял из господ и рабов. Так будет и впредь. Что касается вас, дорогой друг, то вы за ваши услуги... э-э, я хотел сказать, службу, получите чин оберштурмфюрера. Не дурно, а? Ну, а лейтенант Штимм, благодаря своим влиятельным родственникам в Берлине, очень скоро станет губернатором Цейлона, Крыма или Мадагаскара... Ты заведешь себе роскошный гарем, Франц! У тебя будут сто красавиц-рабынь, а свою русскую девочку ты подаришь будущему эсэс-оберштурмфюреру Грау, не правда ли? Итак, за Франца Штимма и его губернаторство!
   Капп и Грау охотно поддержали тост и выпили.
   - Нет, мне такого губернаторства не надо, - вдруг помрачнев, сказал Штимм. - Мы еще не можем укротить Россию. Все крестьяне этой страны взялись за оружие, наточили на нас ножи. Это же могут сделать и другие народы. Как же тогда быть? Мы расплескаем свою кровь по миру, обескровим себя. А дальше можем зачахнуть. Я сомневаюсь, Ганс, удержимся ли мы на мировой вершине? Да и карабкаться до нее еще не так уж мало. Почувствовав, что вино ударило ему в голову, Штимм встал из-за стола и, слегка раскачиваясь, вышел на середину комнаты. - А если говорить откровенно, то ты, Фишер, веришь в эту вершину, а я... не верю. Я честный немецкий офицер, я готов умереть за величие нации, за честь и доблесть нашего оружия, но я не верю в твою вершину...
   Все удивленно уставились на Штимма, не зная, как выпутаться из создавшегося щекотливого положения.
   - Господин инспектор, вы, кажется, выпили немного лишнего, - скромно заметил унтер-офицер Грау, - вы несколько возбуждены и говорите...
   - Я говорю то, что думаю, - перебил его Штимм. - Оберштурмфюрер Фишер, могу я говорить в кругу друзей то, что думаю?
   - Конечно, можешь, - пьяно усмехнулся Фишер. - Однако глупости все-таки лучше не говорить. А вообще, черт побери, какая муха тебя укусила, Франц? Оскорбился за свою несовершеннолетнюю любовницу? Что с тобой случилось?
   - Ничего не случилось. Просто мне стала противна вся эта трескотня, твое высокомерие и... твои непомерные амбиции!
   - Что ты сказал? - бледнея, произнес Фишер.
   - Господа, господа, мы действительно много выпили... Грау, проводи господина лейтенанта в другую комнату... Оберштурмфюрер, умоляю вас! метался по комнате тучный Капп.
   - Если бы ты был мне не друг, я бы... - мрачно выкрикнул Фишер, схватив свою фуражку с изображением черепа на черном околыше, направился, сильно шатаясь, к выходу и хлопнул дверью.
   Глава пятнадцатая
   Литровая бутыль мутной самогонки стояла на середине стола.
   - Господи, помоги переплыть, вон какая она глубокая и страшная, сказал полицай Степан Шумов и, взяв бутыль в руки, разлил самогон по стаканам.
   - А куда нам торопиться, мы не спеша, - пробормотал его напарник Цыганюк. - Выпьем пока по одной трудовой, а там будет видно.
   - Поехали, - скомандовал Яков Буробин.
   Они чокнулись, выпили, крякнули, понюхали корочки черного хлеба и принялись с хрустом жевать сохранившийся еще с прошлой осени шпик.
   - А где же кума? - спохватился Буробин и, посмотрев на Цыганюка, предложил ему: - Давай поди покличь ее, без бабы и вино - не вино.
   Цыганюк вышел во двор, и через минуту супруги вошли в дом. Наталья гордой походкой прошла к столу и лукаво глянула на старосту. Тот с невозмутимым видом принялся вновь разливать по стаканам самогон.
   Степан усмехнулся:
   - Господи, господи, видишь ли ты через тучи, что творится на твоей обетованной земле?
   - Ты, Степан, не балагурь над богом, а то ведь он тебя и накажет, строго заметил староста.
   - А я у него в списках не значусь, поскольку в небесной канцелярии не был.
   - Ты на что это намекаешь?
   - Ни на что не намекаю. Я только говорю, что родился без божьего позволения и в числе рабов господа бога нигде не прописан.
   - Ну, то-то, смотри у меня, а то я тебе язычок-то дверью прищемлю.
   - Не обижайся, Яков Ефимович, на него, - сказала Наталья. - Как вешний путь - не дорога, так и пьяная болтовня - не речь. Степан всегда по простоте душевной чего-нибудь лишнее взболтнет.
   Яков чуть приметно улыбнулся в усы и предложил тост за здоровье хозяйки. Опять все чокнулись, выпили до дна и принялись с хрустом и чавканьем есть.
   - Крепка, зараза, - сумрачно заметил Цыганюк.
   - Что и говорить, хороша и жгеть, аж как перец! - восхитился Степан.
   - Выпьем еще по одной и, пожалуй, с ног полетим долой, - с усмешкой процедил сквозь зубы Буробин.
   - Нет, на одной мы не остановимся, - с пьяным упрямством возразил Степан. - Ты же знаешь, какая у нас с ним работенка, - указывая взглядом на Цыганюка, продолжал Степан. - Все леса кишать партизанами, только и оглядывайся по сторонам, а то в один миг окажешься с праотцами на том свете. Да и удружил же ты мне работенку, Яков Ефимович. Век тебя, благодетеля, не забуду. И если бы ты не был моим сердечным другом - я тебя вот сейчас бы взял бы и удушил, - растопырив пальцы и нацеливаясь ими на Буробина, возбужденно, зло, хрипло заключил Степан.
   - Ну, ну, тише, ты что, сдурел, что ли? Черт болотный! Выпивать выпивай, но ума не пропивай, - с опаской пробурчал Буробин.
   - Мирон мой тоже что-то по ночам стал дергаться, - сказала Наталья.
   - Да замолчите вы, дьяволы! - с неожиданной злобой оборвал вдруг своих собутыльников Цыганюк.
   - Мы же гуляем, а не на панихиде, - круто повернулся в его сторону Степан. - Зачем же нам молчать? Мы даже споем. Шумел ка...мы...ш, де...е...ревья гнулись, а ноч...ка те...е...мная, - затянул было он, но так как голоса у него не было, то скоро осекся. - Нет, в певцы я не гожусь. Я лучше буду пить, чем петь.
   Наполнив стакан, он громко закричал:
   - Все! За новый, значит, нонешний порядок выпьем, други хорошие! За нашего несравненного опекуна и наставника, Якова Ефимовича, ура!
   - За Якова Ефимовича я выпью тоже, - сказала Наталья.
   - И я тоже, - внезапно поддержал ее Цыганюк, и компания снова звякнула стаканами.
   Степан выпил и, подбежав к старосте, обвил его руками за волосатую шею.
   - Солнышко наше, отец родной, защитник наш наземный, вот кто ты для нас, пропали бы мы без тебя, как мухи. Трудно тебе, я знаю, но большому кораблю большое и плаванье, - умильно тараторил Степан и поцеловал старосту в щеку.
   Буробин тоже как будто расчувствовался. Он вытащил из кармана свой большущий клетчатый платок, трубно высморкался, а потом сквозь хитрую улыбочку, спрятанную под усами, ответил:
   - Ох, и сукин же ты сын, Степка, и умный и вместе с тем подлец, все понимаешь! А ведь кое-кто думает, что мне так уж и легко нести свою ношу... Черта с два! И главное - за что? Я ведь не какой-нибудь купец богатый, не отпрыск белой кости. Я мужик. Думой моей была и есть земля. Я сросся с ней с детства. Тоскую о своей полоске с этакой плотной, в человеческий рост рожью. Бывало, глянешь на нее - сердце так и забьется. Если бы можно было - так бы и обласкал ее всю на своей груди. Руки чешутся, а почесать-то обо что? Немцы обещали дать наделы, а их все нет да нет. Вот ведь что получается. Ну, а куда ж податься-то? Советскую власть ненавижу. Спросишь - за что? За то, что подрезали меня, под самый корешок подрезали.
   - Вижу, Яков Ефимович, горько тебе. Но бог терпел и нам терпеть велел. Придет время, и ты получишь свой надел, - с притворным сочувствием произнес Степан и, уставившись сощуренными глазами на старосту, продолжал: - Помнишь, как в сказке говорилось: "Подождите, детки, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток".
   - А мы с Натальей... мечтаем о промысле. Обжигать... Кирпич за кирпичиком... обжигать, - с хмельной хрипотцой прерывисто проговорил Цыганюк. - Надо приобщаться к этому... к новому порядку. Чтобы не зазря...
   - Об кирпичики-то можно и обжечься, воин... И черт знает, чего вас тянет туда? Лучше забудем все и осушим самогон. Смотри, сколько еще здесь целебной водицы! Не оставлять же ее до завтра, а то еще, не приведи господь, прокиснет, - указывая на синеватую бутыль с мутно-желтоватой жидкостью, заявил Степан.
   - Вы сколько хотите, столько и пейте, а я больше не могу. Так ведь можно и до чертиков допиться, - запротестовала Наталья и, поднявшись из-за стола, неровной походкой вышла на кухню.
   Прошел час, другой. Цыганюк вдруг заскрежетал зубами и обессиленно склонил голову.
   - Молокосос, вздумал с кем тягаться! - криво усмехнулся Степан и посоветовал старосте выпроводить Цыганюка поскорее на чистый воздух.
   Наталья неуверенно заголосила:
   - Батюшка ты мой, да что ж это такое с ним?
   - Когда перепьешь, и не такое случится, - успокоил ее Яков. И, подхватив вместе со Степаном под руки своего собутыльника, выволокли его во двор и уложили на сено. Цыганюк захрипел. Степан отряхнул руки.
   - Десять часов теперь будет дрыхнуть, как убитый. Кол на голове теши - не услышит. По себе знаю. В сене есть какой-то здоровый дух: букет моей бабушки. Дышишь им, и за это время весь винный угар до последней капли вытянет. Проспится, и опять будет похож на человека. А сейчас свинья свиньей. По себе знаю, вот чтоб мне провалиться на месте. Ох, и зла же эта домокурная сивуха!
   - Ослабел он что-то у меня в последнее время, - призналась Наталья.
   - Жалеешь его, - сказал Степан. - Поневоле хоть в этом позавидуешь твоему Мирону. А моя жена не любит меня, говорит - хоть бы ты сдох, идол проклятый! А я разве проклятый? Просто обыкновенный. Ничего, я стерплю все. Выдержу любую пружину, а твой слабоват и справился-то с одной только корчагой. - Степан указал на пустую бутыль и добавил: - А мы с Яковом Ефимовичем сейчас откупорим вторую и рванем еще по стакану.
   - Нет, я больше не могу, - сказал Буробин. - У меня и так в голове полный ералаш, не пойму, что к чему. - Потом, взглянув на Наталью, смиренно проговорил: - Я, пожалуй, пойду, отдохну чуток.
   Наталья засеменила перед старостой и, придерживая его слегка за руку, предложила:
   - Вот сюда, Яков Ефимович, пожалуйста, на диван, прилягте сюда...
   Степан поморщился, схватился за стакан и, опорожнив его, потряс головой, как при ознобе. Затем сунул в рот кусок сала и, чавкая, уткнулся головой в стол.
   - Степан, что с тобой-то? - обеспокоенно спросила его Наталья и, не дождавшись ответа, сказала: - Иди, Степа, я и тебе приготовлю постель, поспи немного.
   Степан опять не отозвался.
   - Не тревожь его, пусть поспит так, сидя. Это лучше, - крикнул Яков.
   Голова у Степана гудела. Веселые и страшные видения тянулись нескончаемой чередой, а до ушей долетел назойливый умильный голос Натальи:
   - Заступник ты наш, Яков Ефимович. Если бы не ты - давно бы я осталась без моего Миронушки. Ты уж охраняй его. Странный он стал какой-то! Ни с того ни с сего вдруг ночью задрожит, испугается, стонет во сне. Я думаю, уж не сходить ли мне к бабке-знахарке?
   - Не страмись, обойдется и так, без бабки, - приглушенно прогудел голос Якова Буробина.
   Степан снова встряхнул головой и как будто удивился чему-то, словно ему что-то примерещилось, а потом невнятно забормотал себе под нос:
   - Пойду-ка и я к Марфушке Зерновой. Поди, пустит, каково ей одной, да еще при таком горе!