— Мы решили, так будет милосерднее всего тебе сообщить. Подобные вопросы лучше решать быстро.
   Ему как-то удалось выдавить:
   — Мы?
   — Ты должен передать мне перед уходом какие-то дела? — Ответа не последовало, поэтому Хилари открыла портфель и продолжила: — Взгляни: вот твое заявление о выходе на пенсию, я даже вписала туда адрес ближайшего отдела социального страхования. Они работают сегодня до половины четвертого, у тебя еще много времени. — Она протянула Алану лист бумаги, но тот не взял. Положив бумажку на подоконник, Хилари улыбнулась еще обворожительнее и покачала головой. — Варвары больше не у ворот, Алан. К сожалению, ворота ты не закрыл, поэтому мы просто забрели внутрь, а теперь еще и заняли лучшие места и ноги на стол задрали. И задержаться здесь мы намерены очень и очень надолго.
   Хилари щелкнула замком портфеля и направилась к двери.
   — Так. Теперь скажи, как мне отсюда дойти до твоего кабинета.

Сентябрь 1990

1
   Писать книгу о семействе Уиншоу я начал неожиданно для самого себя. История о том, как все это вышло, довольно запутанна, поэтому, думаю, может и подождать. Достаточно сказать, что, если бы не случайная встреча в поезде из Лондона в Шеффилд в июне 1982 года, я бы никогда не стал их официальным историком и моя жизнь свернула бы в совершенно другую колею. Если вдуматься — забавное подтверждение теорий, описанных мною в первом романе «Случайности случаются». Но сомневаюсь, что теперь кто-то припомнит эту книгу.
   Восьмидесятые годы были для меня не лучшим периодом. Вероятно, в самом начале я совершил ошибку, приняв предложение Уиншоу; вероятно, следовало продолжать роман с художественной прозой и дальше — в надежде, что когда-нибудь я смогу на это жить. В конце концов, моя вторая книга привлекла определенное внимание и меня настигло несколько разрозненных мгновений славы, — например, та неделя, когда обо мне написали в регулярной колонке одной из воскресных газет, обычно уделяющей внимание гораздо более знаменитым авторам. Колонка называлась «Мой первый рассказ». (Туда следовало дать какой-нибудь свой юношеский отрывок, а также детскую фотографию. Общий эффект: довольно мило. У меня до сих пор где-то хранится вырезка.) Однако с финансами по-прежнему было туго — широкие читательские круги упорствовали в стальном нежелании знакомиться с плодами моего воображения, поэтому для того, чтобы попытать удачи с Табитой Уиншоу и ее необычайно щедрым предложением, у меня имелись серьезные экономические причины.
   Условия были таковы. Судя по всему, в долгом уединении своих одиночных апартаментов «Клиники Капкан-Бассетта для буйных умалишенных» мисс Уиншоу — в то время семидесяти шести лет от роду и никак не более помешанной, нежели обычно, — пришло в несчастную смятенную голову, что настало самое время представить граду и миру историю всего ее достославного семейства. Перед лицом неумолимого противодействия родственников и пользуясь лишь собственными — далеко не скромными — ресурсами, она основала для этой цели доверительный фонд и прибегла к услугам «Павлин Пресс» — обдуманно управляемого частного издательства, специализировавшегося на публикации (за небольшое вознаграждение) военных мемуаров, семейных хроник и воспоминаний малозначительных общественных деятелей. Им и была доверена задача отыскать подходящего писателя с реальным опытом и проверенными способностями: пятизначный гонорар ежегодно выплачивался бы ему в течение всего периода изысканий и сочинения книги лишь на основании отчета о проделанной работе, — иными словами, «значительной части» рукописи, которую каждый год надлежало предоставлять издателям, а те пересылали бы ее для ознакомления Табите. В том, что касалось всего остального, похоже, никаких условий не выдвигалось — ни в смысле времени, ни в смысле денег. Табите требовалась самая лучшая, самая тщательная, самая честная и яркая хроника, которую только можно составить. Срок сдачи всего труда целиком не оговаривался.
   История о том, как мне предложили эту работу, как я уже сказал, — долгая и запутанная; всему свой черед. Но едва подобное предложение поступило, я почти не сомневался, стоит ли его принимать. Перспектива регулярного дохода была чересчур соблазнительна сама по себе; к тому же, сказать по правде, я не слишком торопился начать новый роман. Поэтому расклад мне показался идеальным. Я купил квартиру в Баттерси (недвижимость в те дни была дешевле) и рьяно приступил к работе. Вдохновленный новизной предприятия, я написал первые две трети книги за пару лет, глубоко окунувшись в древнюю историю семейства Уиншоу и закрепив на бумаге все, что удалось обнаружить, с абсолютной беспристрастностью. Ибо мне с самого начала стало вполне очевидно, что я, в сущности, имею дело с семейством преступников, чье состояние и престиж покоятся на фундаменте всевозможных афер, надувательства, подлогов, краж, мошенничества, грабежей, воровства, трюкачества, подделок, шулерства, шашлей-машлей, разоров, мародерства, прикарманивания, захватов имущества и растрат. Не то чтобы деятельность семейства Уиншоу была откровенно преступна или признавалась таковой в приличном обществе, нет: насколько мне удалось установить, в истории семейства был всего один осужденный преступник. (Я имею в виду, разумеется, прадядю Мэттью Джошуа Уиншоу, всемирно знаменитого и самого блистательного карманника и взломщика своего времени: наиболее выдающимся его достижением, о котором, наверное, нет нужды вам напоминать, был дерзкий визит в сельское поместье соперничающего семейства — Кенуэев из Бриттериджа; записавшись в группу из семнадцати туристов, в сопровождении гида, ему удалось — совершенно незамеченным — похитить напольные часы Людовика XV стоимостью несколько десятков тысяч фунтов.) Каждый пенс состояния Уиншоу — начиная с семнадцатого столетия, когда Александр Уиншоу решил заняться процветавшей тогда работорговлей и оттяпал себе довольно прибыльный кусок, — можно сказать, так или иначе был заработан бесстыдной эксплуатацией более слабых. Поэтому мне казалось, что слово «преступники» достаточно уместно, а я сам занимаюсь полезным делом, привлекая к этим фактам внимание общественности, при этом щепетильно не выходя за рамки данного мне поручения.
   Однако где-то в середине 80-х годов я осознал, что проект полностью утратил для меня свое очарование. В то время скончался отец. С родителями я уже много лет не поддерживал близких отношений, но дни моего детства — спокойного, счастливого и безоблачного — натянули между нами нити симпатии и нежности, а потому физическая разлука казалась несущественной. Отцу был всего шестьдесят один год, и потеря эта сильно на меня повлияла. Несколько месяцев я провел в Центральных графствах, где изо всех сил утешал мать, а вернувшись в Лондон к семейству Уиншоу, испытал несомненное отвращение.
   В последующие два или три года я совершенно не занимался книгой, но природа моих изысканий значительно переменилась ранее. Я уже достиг финальных глав, где следовало отметить достижения тех членов семейства, которым выпало жить среди нас, именно здесь я столкнулся с весьма серьезным противодействием не только собственной совести, но и самих Уиншоу. Некоторые из них, как ни печально признавать, проявляли необычайную робость, отвечая на мои вопросы, и даже едва ли подобающую им скромность, когда я приглашал обсудить тонкости их блистательных карьер. Таким образом, выработался некий стереотип наших встреч: рандеву прерывались взрывами того, что можно охарактеризовать лишь словом «невежливость». Томас Уиншоу вышвырнул меня на улицу, когда я попросил поточнее описать его отношение к инциденту с компанией «Вестлэнд Геликоптерс» — инциденту, который в 1986 году привел к отставке двух министров. Генри Уиншоу сделал попытку метнуть мою рукопись в камин клуба «Сердце родины», когда обнаружил, что в ней указывается на малозначительные расхождения между той социалистической программой, на основании которой он пришел к власти, и его последующей ролью (в которой, вероятно, его главным образом и помнят) видного глашатая крайне правых сил, а превыше всего прочего — одной из ключевых фигур заговора по развалу Национальной системы здравоохранения. Порой я спрашивал себя (и по сию пору не знаю ответа), впрямь ли случайно на меня напали однажды поздно вечером на улице. Это произошло всего через двое суток после нашей встречи с Марком Уиншоу, в ходе которой я пытался выманить у него — вероятно, слишком настойчиво — дополнительную информацию о его должности «координатора по сбыту» импортно-экспортной компании «Авангард», а также об истинных причинах его частых поездок на Ближний Восток, совпадавших по времени с самыми кровопролитными эпизодами ирано-иракской войны.
   Чем больше я знакомился с этими мерзкими и лживыми карьеристами Уиншоу, тем меньше они мне нравились и тем труднее становилось сохранять тон официального историка. И чем скуднее были наглядные и убедительные факты, тем чаще приходилось пускать в ход воображение: наращивать мясо на события, хилые скелеты которых мне удалось раскопать; высказывать предположения о психологических мотивах того или иного поступка и даже сочинять целые диалоги. (Да, сочинять: я не стану избегать слова, даже если последние пять лет избегаю самого действия, им обозначаемого.) Так из презрения к этим людям возродилась моя творческая личность, а возрождение это повлекло за собой смену всей перспективы, угла зрения, — смену, необратимую для моей работы. Начинал я как путешественник и первооткрыватель — с упорной и бесстрашной экспедиции в самые темные уголки и тайные глубины семейной истории. И, как вскоре отчетливо понял, покоя мне не будет и путешествие мое не завершится, покуда я не отыщу ответа на главный вопрос: действительно ли Табита Уиншоу безумна, или же есть хоть толика истины в ее убежденности, что Лоренс неким хитроумным и непонятным образом виновен в смерти брата?
   Неудивительно, что семейство отказывалось предоставить мне хоть какие-то сведения и по этому вопросу. В начале 1987 года мне повезло: Мортимер и Ребекка согласились встретиться со мной в одном из отелей Белгрейвии. Пожалуй, именно они оказались самыми доступными и полезными из всех Уиншоу, несмотря на серьезное нездоровье Ребекки: ведь это им я обязан теми крохами информации, которыми располагаю о торжестве в честь пятидесятилетия Мортимера. Лоренс скончался за пару лет до нашей встречи, и теперь, как с ужасом и предсказывала некогда Ребекка, они оказались полноправными владельцами Уиншоу-Тауэрс, хотя и старались проводить в поместье как можно меньше времени. Как бы то ни было, через несколько месяцев после нашей встречи Ребекка тоже преставилась, а окончательно сломленный Мортимер вернулся доживать свой век в родовое гнездо, которое всегда и всем сердцем ненавидел.
   Изыскания мои стали еще более отрывочными и бессвязными, пока однажды не прекратились вовсе. Я забыл точную дату, но случилось это в тот день, когда меня приехала навестить мама. Она прибыла однажды вечером, мы поужинали в китайском ресторанчике в Баттерси, и в тот же вечер она вернулась домой. После этого я ни с кем не разговаривал и прожил затворником два, а то и три года.
* * *
   Субботним утром я вновь взялся за рукопись. Как я и подозревал, в ней царил полный бардак. Некоторые фрагменты читались как роман, другие — как хроники, а на последних страницах прорывалась такая враждебность к членам семейства Уиншоу, что даже читать было неприятно. Самое плохое, что у книги не было настоящего конца: повествование просто обрывалось на мучительно дразнящей ноте. Когда я под вечер той жаркой и душной субботы поднялся из-за стола, препятствия, стоявшие между мной и успешным завершением работы, по крайней мере обрели некую четкость и ясность. Следовало раз и навсегда решить, считать мне эту вещь документальной или художественной; только после этого я смогу с новыми силами погрузиться в тайну безумия Табиты.
   Утром в понедельник я предпринял три решительных шага:
   — сделал две копии рукописи и одну отправил редактору, который когда-то занимался публикацией моих романов;
   — другую копию отправил в «Павлин Пресс» — в надежде, что она либо обеспечит мне очередную выплату гонорара (который я не получал уже три года), либо приведет Табиту в такой ужас, что наша договоренность будет расторгнута, а я полностью освобожусь от взятых обязательств;
   — в колонках личных объявлений всех ведущих газет поместил следующий текст:
   ТРЕБУЕТСЯ ИНФОРМАЦИЯ. Писатель, составляющий официальные хроники Уиншоу из Йоркшира, ищет информацию по всем аспектам семейной истории. В частности, хотел бы встретиться со всеми (свидетелями, бывшей прислугой, заинтересованными сторонами и т. д.), кто может пролить свет на события 16 сентября 1961 г. и связанные с ними происшествия.
   ТОЛЬКО СЕРЬЕЗНЫМ РЕСПОНДЕНТАМ — просьба обращаться к м-ру М. Оуэну ч/з «Павлин Пресс», Лондон, Провиденс-стрит, 116, особняк «Тщеславие».
   Вот и все, что я мог сделать. Но всплеск энергии так или иначе оказался лишь временным, и последующие несколько дней я провел развалившись перед телевизором: иногда смотрел, как Кеннет Коннор в ужасе улепетывает от прекрасной Ширли Итон, а иногда переключался на новости. Я близко познакомился с лицом Саддама Хусейна и начал понимать, почему в последнее время он так знаменит; узнал, как он объявил о намерении включить Кувейт в состав своей страны, утверждая, что, в соответствии с историческим прецедентом, Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака»; как Кувейт воззвал к ООН и попросил о военной помощи, которую ему и пообещали американский президент мистер Буш и его друг, британский премьер-министр миссис Тэтчер. Я посмотрел материалы о британских и американских заложниках, или «гостях», задержанных в отелях Ирака и Кувейта. Видел множество повторов той сцены, когда Саддам Хусейн демонстрировал «гостей» перед телекамерами и обхватывал руками стойкого ребенка, которого от этого прикосновения передергивало.
   Два-три раза ко мне заходила Фиона. Мы пили прохладительные напитки и разговаривали, но что-то во мне, видимо, ее настораживало, и она рано отправлялась на боковую. Мне же говорила, что ей трудно засыпать.
   Иногда, лежа без сна в душной темноте, я слышал за стеной ее сухой раздраженный кашель. Стены у нас в доме не очень толстые.
2
   Поначалу я не слишком надеялся, что моя стратегия принесет плоды. Но через две недели неожиданно позвонили оба издателя и назначили мне встречу в один день: «Павлин Пресс» ближе к вечеру, а утром — более престижная фирма, которая ранее имела честь считать меня одним из самых своих многообещающих молодых авторов. (Впрочем, это было давно.) Довольно маленькое, но уважаемое издательство, что большую часть века вело свои дела из особняка на георгианской террасе Кэмдена. В последние годы издательство поглотил американский конгломерат, и оно переехало на седьмой этаж высотного здания около Виктории. Около половины персонала пережило это потрясение, и среди них — редактор художественной прозы, сорокалетний выпускник Оксфорда Патрик Миллз. Мы договорились встретиться с ним незадолго до ланча, примерно в половине двенадцатого.
   Поездка обещала быть не слишком сложной. Сначала предстояло дойти до станции метро, а это означало прогулку через парк, по мосту Альберта, мимо домов-крепостей сверхбогатеев на Шейн-уок, по Ройял-Хоспитал-роуд и на Слоун-сквер. Остановился я лишь однажды — купить шоколадку («Марафон» и «Твикс», если память не изменяет). Стояло еще одно неистово жаркое утро, и никак не удавалось избежать пелены жирного черного смога, который извергали зады автомобилей, грузовиков, фургонов и автобусов; смог тяжело висел в воздухе, и приходилось чуть ли не задерживать дыхание, пересекая оживленные перекрестки. Но едва я добрался до станции и стал спускаться на эскалаторе, едва впереди открылась платформа, сразу стало ясно: битком. В движении произошел какой-то сбой, и поезда не было, наверное, минут пятнадцать. Хотя станция «Слоун-сквер» не особо глубокая, от непрерывного движения эскалатора я почувствовал себя Орфеем, спускающимся в преисподнюю в окружении толпы бледных и печальных людей, а солнечный свет, только-только оставшийся позади, уже казался мне далеким и смутным воспоминанием.
   …Perqtie leves populos simulacraque functa sepulchro… [15]
   Четыре минуты спустя прибыл поезд Районной линии, и каждый дюйм каждого вагона оказался забит потными, сгорбленными, сплюснутыми телами. Я даже не пытался втиснуться, однако в столпотворении яростно толкавшихся людей мне удалось приблизиться к краю платформы и подготовиться к прибытию следующего поезда. Через пару минут он появился — на сей раз по Кольцевой линии, но такой же переполненный, как и предыдущий. Когда двери открылись и сквозь подкарауливавшую этот момент людскую стену смогли пробиться несколько краснолицых пассажиров, меня буквально внесли в вагон. Я сделал первый глоток вонючего, затхлого воздуха; уже по вкусу можно было определить, что он побывал в легких каждого пассажира этого вагона не менее сотни раз. За мной втиснулось еще несколько человек, и меня зажало между молодым тощим клерком в однобортном костюме и с нездоровым цветом лица и стеклянной перегородкой, отделявшей нас от сидячих мест. Обычно я предпочитаю плющить нос о перегородку, но теперь, попробовав совершить этот маневр, выяснил, что как раз на уровне лица на стекле приходится огромная склизкая размазанная клякса — отложения сала и пота затылков прежних пассажиров. Другого выхода не было — пришлось развернуться и глаза в глаза смотреть на этого корпоративного юриста, брокера или кем он там еще мог быть. Нас еще ближе притиснуло друг к другу, когда двери закрылись — с третьей или четвертой попытки, поскольку тем, чьи половины тел оставались на платформе, пришлось вклиниться к нам, — и с того момента его землистая прыщавая кожа чуть ли не елозила по моей физиономии, а жаркий воздух мы выдыхали друг другу прямо в глотки. Поезд дернулся и поехал, и половина стоявших пассажиров качнулась, теряя равновесие, включая какого-то строителя, опиравшегося на мое левое плечо. На человеке этом не было ничего, кроме бледно-голубой жилетки, он извинился, что пришлось опереться мне на голову, и потянулся к свисавшей с потолка вагона ременной петле. Оказалось, что я тычусь носом прямо в его потную рыжеватую подмышку. Как можно незаметнее я зажал пальцами ноздри и принялся дышать ртом, то и дело утешая себя: ничего, ничего, я еду только до «Виктории», одну остановку, вот и все, через пару минут все это закончится. Но поезд вдруг начал тормозить, а потом и вовсе намертво остановился в непроглядной черноте тоннеля; я прикинул, что проехали мы всего триста или четыреста ярдов. Атмосфера в вагоне мгновенно сгустилась. Простояли мы, наверное, не больше минуты-полутора, но срок этот показался вечностью, и, когда поезд пополз дальше, у всех на лицах нарисовалось облегчение. Однако радовались мы недолго. Через несколько секунд снова пришли в действие тормоза, и на этот раз поезд дернулся решительно, жутко и бесповоротно. Все моментально стихло, если не считать шипения в чьем-то плейере где-то в глубине вагона — оно стало громче, когда пассажир снял наушники, чтобы слышать объявления. Практически сразу воздух невыносимо раскалился и склеился. Я чувствовал, как у меня в кармане текут несъеденные шоколадки. Мы тревожно посматривали друг на друга — некоторые воздевали в отчаянии брови, некоторые досадливо ахали или матерились себе под нос; все, у кого с собой были газеты или деловые бумаги, принялись ими обмахиваться. Я попытался найти светлую сторону. Если мне суждено лишиться чувств — а такое исключать нельзя, — упасть и получить травму у меня не будет никакой возможности, поскольку падать некуда. Сходным же образом не удастся погибнуть от гипотермии. Правда, чары подмышки моего соседа через пару часов могут подействовать, но, с другой стороны, быть может, как зрелый сыр, при более близком знакомстве она окажется не так уж плоха. Я оглядел своих попутчиков: интересно, у кого первого поедет крыша? Имелось несколько вероятных кандидатов: хрупкий и ссохшийся старичок, слабо цеплявшийся за столб; пухловатая тетка, зачем-то напялившая толстый шерстяной джемпер — она уже побагровела лицом; и высокий, астматического вида парняга с серьгой и «Ролексом»: парняга периодически булькал ингалятором. Я перенес вес тела на другую ногу, закрыл глаза и медленно принялся считать до ста. По ходу дела отметил, что уровень шума в вагоне ощутимо повысился: люди заговорили друг с другом, тетка в шерстяном джемпере стонала себе под нос: «Ох боже. Ох боже. Ох боже. Ох боже». И тут погас свет. Мы оказались в полной тьме. В нескольких футах от меня вскрикнула какая-то женщина, вновь раздались восклицания и жалобы. Ощущение жуткое — ты не только полностью скован в движениях, но и видеть ничего не можешь, хотя я, по крайней мере, был вознагражден тем, что больше не нужно разглядывать угри этого хлыща. Однако теперь вокруг разливался страх — все больше и больше, хотя раньше вагон был полон только скукой и дискомфортом. В воздухе повисло отчаяние, и, пока оно не оказалось заразным, я решил сыграть, насколько это возможно, отход и удалиться в уединенность собственного разума. Для начала попробовал сказать себе, что все могло быть и хуже, однако таких сценариев нашлось на удивление немного: ну разве что по вагону мечется крыса или какой-нибудь уличный музыкант вдруг выхватывает гитару и, чтобы нас подбодрить, затягивает «Представь себе» [16]. Нет-нет, нужно постараться. И я попытался соорудить себе эротическую фантазию, основанную на допущении, что тело, к которому я прижат, принадлежит не прыщавому брокеру, а Кэтлин Тернер [17], на ней тоненькая, почти прозрачная шелковая блузка и невероятно короткая, невероятно узенькая мини-юбка. Я представил себе упругие и обильные формы ее грудей и ягодиц, представил искорку тайного невольного желания в ее глазах… вот она бессознательно трется о меня своими бедрами… и, к собственному ужасу, тут же ощутил эрекцию. Все тело мое запаниковало и напряглось — я постарался отстраниться от бизнесмена, промежность которого фактически пришла в непосредственное соприкосновение с моей. Но ничего не получилось. Вообще-то, если я не слишком сильно ошибся, теперь у него тоже встал. Это означало, что либо он пробует на мне тот же самый трюк, либо я подаю какие-то неправильные сигналы и у меня скоро возникнут очень серьезные неприятности.
   В этот момент, слава богу, свет мигнул и зажегся, по вагону пронесся приглушенный вопль радости. Захрипели и ожили динамики: мы услышали типичный голос начальника станции лондонской подземки, который лаконично и врастяжечку сообщил, ничуть не извиняясь за задержку, что «возникли технические трудности» и неисправность будет устранена по возможности быстро. Объяснение не самое удовлетворительное, но мы хотя бы больше не чувствовали себя настолько покинутыми и безнадежно одинокими. При условии, что никому не придет в голову увлекать нас молитвами или веселить бодрыми песнопениями, я наверняка смогу продержаться еще несколько минут. А парень с ингалятором между тем выглядел все хуже и хуже. «Извините, — сказал он и задышал чаще и неистовее, — мне кажется, я больше не выдержу», и какой-то мужчина рядом принялся успокаивающе что-то ворковать ему, но я уже ощущал невысказанную ненависть остальных пассажиров при мысли, что сейчас им придется иметь дело с чьим-то обмороком, припадком или чем-нибудь похуже. Но в то же время я уловил и кое-что еще, кое-что совершенно другое: сильный, тошнотворный мясной запах — он крепчал, перекрывая устоявшиеся ароматы пота и тел. Источник его быстро стал очевиден. Тощий брокер со мной рядом приоткрыл на щелочку свой дипломат и извлек оттуда бумажный пакет с логотипом хорошо известной сети быстрого питания. Я в изумлении наблюдал за его действиями и думал: он этого не сделает, он не может так поступить, — но увы. Просто хрюкнув в порядке извинения: «Иначе остынет», он раззявил пасть, впихнул в нее огромный кус этого влажного, чуть теплого чизбургера и принялся жадно чавкать. Причмокивал он так, словно хлестал одной мокрой рыбиной о другую, а из уголка его рта сползала тонкая струйка майонеза. О том, чтобы отвернуться или закрыть уши руками, не было и речи, и я отлично видел каждое волоконце салата, каждый хрящ, что застревали у него между зубов, отлично слышал, как хлюпает о его нёбо каждый липкий комок прожеванного сыра и раскисшего хлеба, который следовало счищать пытливым кончиком языка. После этого все как-то затуманилось, в вагоне потемнело, пол дрогнул у меня под ногами, и я расслышал чей-то голос: «Осторожно, он падает!» Последняя промелькнувшая мысль была такой: бедняга, неудивительно, с его-то астмой… А потом — ничего, ни единого воспоминания, что было дальше, лишь чернота и пустота, растянувшиеся даже не знаю на сколько.
* * *
   — Ты неважно выглядишь, — сказал Патрик, как только мы сели.
   — Да просто в последнее время редко бываю на воздухе. Забыл, как снаружи.