Два дня назад началась весна, и эти два дня я добирался до Булыгина жилья, вначале на поезде, а потом пешком по раскисшей весенней дороге.
   – Вон оно что, – сказал Булыга, завидев меня. – А я-то чувствую: из лесу русским духом пахнет, а ко мне гость из Москвы.
   – Или не рад?
   – И кошка сегодня целый день умывалась, и ножик на пол упал – так и есть, гость пожаловал.
   Пока я скидывал на крыльце рюкзак да вытирал шапкой вспотевший лоб, Булыга сходил в избу и вытащил на двор самовар.
   Скоро самовар запыхтел на проталинке, засиял старой медью.
   – Глухарь токует вовсю, – сказал Булыга.
   – Старый петух? – удивился я. – Неужто его не хлопнули?
   – Жив, – подтвердил Булыга.
   Этого петуха я видел не раз на боровом болоте Блюдечке, только на выстрел глухарь меня не подпускал: старый был, умный.
   – А где он токует-то? – спросил я.
   – На Блюдечке, где ж еще, – сказал Булыга. – Только завтра я сам пойду.
   – Хлопнуть хочешь?
   – А что? Или мы стрелять разучились?
   Быстро подступала весенняя ночь, полная самых внезапных и запутанных звуков. Трещали в близком лесу дрозды, протянул над елками вальдшнеп – до нас донеслось его цвирканье.
   Самовар чуть светился в сумерках, а в нижние его окошечки ссыпались раскаленные угольки.
   Совсем стемнело, и самовар поспел. Булыга подхватил его, поперхнулся дымом и, накрыв жерло самовара крышкой с помпончиком, потащил его в дом.
 
   По-прежнему что-то щелкало в ходиках и темно было в избе, но я проснулся.
   Была самая середина ночи. Под подушкой моей чирикал сверчок, а с лавки доносился Булыгин храп.
   – Пора вроде… – сказал я.
   – Э-эх! – вздохнул Булыга, закряхтел, просыпаясь.
   Мы выпили чуть теплого, с вечера, чая, надели сапоги, взяли ружья и вышли.
 
   Темно-темно еще было, совсем темно и холодно. Ни месяца, ни звездочек в небе, да и неба-то не видно – холод и туман. Из лесу струей бил резкий запах тающего снега, прелых листьев. И тихо было, совсем тихо.
   – Лови подсаднуху и валяй в салаш, – сказал Булыга. – А я пойду покамест глухаришку послушаю.
   – Взял бы меня, а?
   – Нету, – сказал он. – Нечего мне в лесу шуметь да кряхтеть. В салаш иди.
   – В салаш, в салаш!… – заворчал я.
   Но Булыга уже пропал в темноте. Треснула ветка, прошуршал снег – ушел Булыга к маленькому болоту Блюдечку, где глухариный ток.
 
   Подсадные утки жили у Булыги в сарае, в соломенном закутке. И как только я сунулся туда, заорали, оглашенные, стали носиться под ногами, хлопать крыльями.
   Я поймал подсадную, засунул ее в кошелку-плетенку и побежал краем леса к болоту, к шалашу. Утка тяжело переваливалась в садке, крякала под самым локтем, а под ногами на все лады пели-трещали лужицы, схваченные утренним льдом. По клюквенной тропке, вдоль неглубокой канавы, я бежал к Кузяевскому болоту.
 
   В темноте еще я был на месте. Высадил подсадную на воду и спрятался в шалаше под старой елкой, вышедшей из лесу к болоту.
   Стало светать, чуть-чуть, еле-еле. Низом потянул ветерок, как раз забрался под полушубок, в раструбы сапог, и скоро я так замерз, будто всю ночь проспал в весеннем лесу, без костра.
   Откуда-то близко, с березовой вырубки, потянулся в тишине таинственный шипящий звук, и резкий и плавный одновременно:
   «Чу-фффффф! Чу-ффффффышш…»
   Это заиграл первый тетерев. Даже не заиграл, а только попробовал, только показал: здесь, мол, я. Но уже отозвался ему другой – понесся с березовой вырубки весенний тетеревиный клич:
   «Чу-фффыышшш!…»
   И будто подхлестнули тетерева мою подсадную. До этого она все молчала и охорашивалась, плескалась в воде, а тут развернулась к лесу, подняла голову и так закричала, что у меня сердце оборвалось:
   «Кра-кра-кра-кра-кра-кра-кра!…»
   Как от удара рассыпалась ночная тишина – забурлили-забормотали тетерева-косачи, так забурлили, будто в их черных горлах собрались все весенние ручьи. Заблеяли воздушные барашки-бекасы, ныряя с одной волны ветра на другую, а на дальнем, недоступном болоте в серебряные и медные трубы переливчато заиграли-закурлыкали журавли. И с журавлиной песней выкатилось из туманной пелены солнце и еще прибавило звону. Огненная стрела просвистела в небе, рассекла его серое дно, и зашевелились-зашуршали болотные кочки, лопнула пленка льда в луже, крикнула выпь, а в бочаге, под самым шалашом, гулко бухнула щука.
   Бум!… – грохнуло невдалеке, там, на Блюдечке. И второй раз: бум-ммм!… И пошел этот звук вдоль всего леса, запутался в крайних ветвях, поднял в воздух стаю дроздов с макушки елки, и все другие звуки вдруг пропали, словно поперхнулись, но уже через секунду снова бушевали вовсю.
   И тут я услышал над головой:
   «Трр-трр-трр…»
   – Что такое? Что?…
   Но не успел я и сообразить, как в воду плюхнулся селезень! И замолчала сразу крякуха, а я медленно-медленно поднял ружье, которое стало жарким, и не видел уже ничего – только селезень покачивается на волне…
 
   Ахнул в ушах и отозвался вокруг мой выстрел, резко долбануло в щеку прикладом, дробь подняла фонтан вокруг селезня.
   Я выскочил из шалаша, и мне открылось все залитое весной небо, и болото, и селезень, распластанный на воде.
   Обалдевшая от выстрела крякуха снова заорала-запричитала, а в бочаге, у шалаша, снова бухнула хвостом щука…
   Я достал битого селезня, положил его в шалаш, а в глазах все стояло, как он качается, качается на волне…
 
   Когда откурлыкали журавли и в песне тетеревов поутихла ярость, тогда налетел второй селезень. Я услышал жужжание и свист его крыльев над шалашом. Он сделал круг над болотом и только на втором кругу отозвался крякухе. Так странно было слышать утиное кряканье сверху, с неба, что я не выдержал и встал в рост, развалив шалаш, и ударил влет.
   Селезень взмыл кверху и пошел выше, выше – эх! – в сторону Блюдечка, на Булыгу! Эх, промазал! Эх! Дурак, дурак!
   Я стал выправлять шалаш, а в двух шагах от меня снова ударила в бочаге щука – она была у самой поверхности, терлась боками о траву, выдавливала икру. Далеко же она забралась – больше километра отсюда до реки! По болотной-то канаве, против талой воды, и зашла она к лесу бросить икру…
   А подсадная все орала и орала, и глухо бубнили тетерева на березовой вырубке…
 
   К обеду я вернулся в избушку. Булыга был уже там. Я наколол щепок, стал раздувать самовар.
   А солнце было уже высоко, от его света и от усталости слипались глаза. Только прикроешь их – видишь ослепительно рябую болотную воду, и на ней качается селезень…
   – Ну как? – спросил я.
   – А никак, – ответил Булыга. – Пустой.
   – А что ж глухарь?
   – А ничего, – сказал Булыга. – Ну, садимся самовар пить.
   Мы пили чай, позванивали ложками, отдувались утомленно.
   – Глухарей в этих местах всех перебили, – говорил Булыга. – Один остался.
   Так устали глаза, что я и чай пил с закрытыми и видел: рябая болотная вода, а на ней качается селезень…
   – Пошел я к нему, – рассказывал Булыга про глухаря, – а он и поет, и поет, ни черта не слышит. А кому поет? Ведь глухарки нету ни одной. А он и поет-то, и поет…
   – По кому ж ты стрелял? – спросил я.
   – По нему, по кому же еще.
   – Или промазал?
   – Нет, – ответил Булыга. – Маленько в сторону взял. Ладно, хоть душу отвел.
   – Спугнул?
   – Нет, и после выстрелов все поет. Совсем очумел от весны.
   Я снова прикрыл глаза и видел, как один из другого возникают красные и оранжевые круги, а за ними качается на воде весенний селезень… и качается, и качается на воде.

БЕЛОЗУБКА

   В первый раз она появилась вечером. Подбежала чуть ли не к самому костру, схватила хариусовый хвостик, который валялся на земле, и утащила под гнилое бревно.
   Я сразу понял, что это не простая мышь. Куда меньше полевки. Темней. И главное – нос! Лопаточкой, как у крота.
   Скоро она вернулась, стала шмыгать у меня под ногами, собирать рыбьи косточки и, только когда я сердито топнул, спряталась.
   «Хоть и не простая, а все-таки мышь, – думал я. – Пусть знает свое место».
   А место ее было под гнилым кедровым бревном. Туда тащила она добычу, оттуда вылезала и на другой день.
   Да, это была не простая мышь! И главное – нос! Лопаточкой! Таким носом только землю рыть.
   А землероек, слыхал я, знатоки различают по зубам. У одних землероек зубы бурые, у других – белые. Так их и называют: бурозубки и белозубки. Кем была эта мышка, я не знал и заглядывать ей в рот не торопился. Но почему-то хотелось, чтобы она была белозубкой.
   Так я и назвал ее Белозубкой – наугад.
   Белозубка стала появляться у костра каждый день и, как я ни топал, собирала хвосты-плавнички. Съесть все это она никак не могла, значит, делала на зиму запасы, а под гнилым кедровым бревном были у нее тайные погреба.
   К осени начались в тайге дожди, и я стал ужинать в избушке.
   Как-то сидел у стола, пил чагу с сухарями. Вдруг что-то зашуршало, и на стол выскочила Белозубка, схватила самый большой сухарь. Тут же я щелкнул ее пальцем в бок.
   «Пи-пи-пи!» – закричала Белозубка.
   Прижав к груди сухарь, она потащила его на край стола, скинула на пол, а сама легко сбежала вниз по стене, к которой был приколочен стол. Очутившись на полу, она подхватила сухарь и потащила к порогу. Как видно, в погребах ее, под гнилым кедровым бревном, было еще много места.
   Я торопливо съел все сухари, запил это дело чагой.
   Белозубка вернулась и снова забралась на стол.
   Я шевелился, кряхтел и кашлял, стараясь напугать ее, но она не обращала внимания, бегала вокруг пустого стакана, разыскивая сухари. Я просто не знал, что делать. Не драться же с ней. Взял да и накрыл ее стаканом.
   Белозубка ткнулась носом в стекло, поднялась на задние лапы, а передними стукнула в граненую стенку.
   «Посидишь немного, – думал я. – Надо тебя проучить, а то совсем потеряла совесть».
   Оставив Белозубку в заточении, я вышел из избушки поглядеть, не перестал ли дождь.
   Дождь не переставал. Мелкий и холодный, сеялся он сквозь еловые ветки, туманом окутывал верхушки пихт. Я старался разглядеть вершину горы Мартай – нет ли там снега? – но гора была закрыта низкими жидкими облаками.
   Я продрог и, вернувшись в избушку, хотел налить себе чаги погорячей, как вдруг увидел на столе вторую Белозубку.
   Первая сидела под стеклянным колпаком, а вторая бродила по столу.
   Эта вторая была крупнее первой и вела себя грубо, бесцеремонно. Прошлась по моим рисункам, пнула плечом спичечную коробку. По манерам это была уже не Белозубка, а какой-то суровый дядя Белозуб. И лопаточка его казалась уже лопатой, на которой росли строгие короткие усы.
   Дядя Белозуб обошел стакан, где сидела Белозубка, сунул нос под граненый край, стараясь его приподнять. Ничего не получилось. Тогда дядя ударил в стекло носом. Стакан чуть отодвинулся.
   Дядя Белозуб отступил назад, чтоб разогнаться и протаранить стакан, но тут я взял второй стакан да и накрыл дядю.
   Это его потрясло. Он никак не предполагал, что с ним может случиться то же, что с Белозубкой. Растеряв свою гордость, он сжался в комочек и чуть не заплакал.
   Надо сказать, я и сам растерялся. Передо мной на столе кверху дном стояли два стакана, в которых сидели Белозубка и Белозуб. Сам я сидел на лавке, держа в руке третий стакан, треснутый.
   Неожиданно почувствовал я всю глупость своего положения: один в таежной избушке, в сотне километров от людей, сидел я у стола и накрывал землероек стаканами. Отчего-то стало обидно за себя, за свою судьбу. Захотелось что-то сделать, что-то изменить. Но что я мог сделать? Мог только выйти поглядеть, не перестал ли дождь, хотя и так слышал, что он не перестал, все так же шуршал по крыше.
   Тем временем из щели у порога высунулась новая лопаточка. Прежде чем вылезти наружу, третья землеройка внимательно все обнюхала. Как сыщик, который старается напасть на след, изучила она пол у порога, напала на след и отправилась к столу. Она не слишком торопилась, обдумывая каждый шаг.
   И пока она шла, пока взбиралась по бревенчатой стене на стол, я вдруг понял, что там, под Гнилым Кедровым Бревном, сидит мышиный король Землерой. Это он посылает своих подчиненных спасать Белозубку. Дядя Белозуб, грубый солдат, должен был действовать силой, хвостатый Сыщик – хитростью.
   Как только Сыщик явился на столе, Белозубка и Белозуб насторожились, ожидая, что он будет делать.
   Он обошел перевернутые стаканы, обнюхал и третий, треснутый, стал разглядывать мою руку, лежащую на столе.
   Тут я понял, что он меня почти не видит. Глазки его привыкли к подземной темноте, и видел он только то, что было прямо перед его носом. А перед его носом была моя рука, и некоторое время Сыщик раздумывал, что это такое.
   Я пошевелил пальцем. Сыщик вздрогнул, отпрыгнул в сторону и спрятался за спичечной коробкой. Посидел, съежившись, подумал, быстро прокатился по столу, спустился на пол и шмыгнул в щель.
   «Ваше величество! – докладывал, наверно, он королю Землерою. – Там за столом сидит какой-то тип и накрывает наших ребят стаканами».
   «Стаканами? – удивился, наверно, Землерой. – В таежной избушке стаканы? Откуда такая роскошь?»
   «У прохожих геологов выменял».
   «И много у него еще стаканов?»
   «Еще один, треснутый. Но есть под нарами трехлитровая банка, в которую влезет целый полк наших солдат».
   Дождь к вечеру все-таки немного поредел. Кое-где над тайгой, над вершиной горы Мартай наметились просветы, похожие на ледяные окна. Очевидно, там, на Мартае, дождь превращался в снег.
   Я надел высокие сапоги, взял топор и пошел поискать сушину на дрова. Хотел было отпустить пленников, но потом решил подержать их еще немного, поучить уму-разуму.
   В стороне от избушки нашел я сухую пихту и, пока рубил ее, думал о пленниках, оставшихся на столе. Меня немного мучила совесть. Я думал, что бы я сам стал делать, если б меня посадили под стеклянный колпак.
   «Ваше величество, он ушел, – докладывали в это время лазутчики королю Землерою. – Сушину рубит и долго еще провозится. Ведь надо ее срубить, потом ветки обрубить, потом к избушке притащить».
   «Надо действовать, а то будет поздно», – предлагал хвостатый Сыщик.
   «Валяйте», – согласился король.
   Когда я вернулся в избушку, оба стакана были перевернуты, а третий, треснутый, валялся на полу и был уже не треснутый, а вдребезги разбитый.
   На улице стемнело. Я затопил печку, заварил чаги. Свечу зажигать не стал – огонь из печки освещал избушку. Огненные блики плясали на бревенчатых стенах, на полу. С треском вылетала иногда из печки искра, и я глядел, как медленно гаснет она.
   «Залез с ногами на нары и чагу пьет», – докладывали лазутчики Землерою.
   «А что это такое – чага?» – спросил король.
   «Это – древесный гриб. Растет на березе, прямо на стволе. Его сушат, крошат и вместо чая заваривают. Полезно для желудка», – пояснил королевский лекарь – Кухарь, который стоял у трона, искусно вырезанного из кедровой коры.
   Сам Землерой сидел на троне. На шее у него висело ожерелье из светящихся гнилушек. Тут же был и дядя Белозуб, который возмущенно раздувал щеки.
   «Меня, старого служаку, посадить в стакан! Я ему этого никогда не прощу! Сегодня же ночью укушу за пятку».
   «Ладно тебе, – говорила Белозубка. – Что было – то прошло. Давайте лучше выпьем кваса и будем танцевать. Ведь сегодня наша последняя ночь!»
   «Хорошая идея! – хлопнул в ладоши король. – Эй, квасовары, кваса!»
   Толстенькие квасовары прикатили бочонок, и главный Квасовар, в передничке, на котором написано было: «Будь здоров», вышиб из бочки пробку.
   Пенный квас брызнул во все стороны, и тут же объявились музыканты. Они дудели в трубы, сделанные из рыбьих косточек, тренькали на еловых шишках. Самым смешным был Балалаечник. Он хлестал по струнам собственным хвостом.
   Дядя Белозуб выпил пять кружек кваса и пустился в пляс, да хвост ему мешал. Старый солдат спотыкался и падал. Король хохотал. Белозубка улыбалась, только Сыщик строго принюхивался к окружающим.
   «Пускай Белозубка споет!» – крикнул король.
   Притащили гитару. Белозубка вспрыгнула на бочку и ударила по струнам:
 
Я ничего от вас не скрою,
Я все вам честно расскажу:
Всю жизнь я носом землю рою
И в этом счастье нахожу.
Свое я сердце вам открою:
Я всех готова полюбить,
Но тот мне дорог, кто со мною
Желает носом землю рыть.
 
   «Мы желаем! Мы желаем!» – закричали кавалеры.
   «Пошли в избушку! – крикнул кто-то. – Там теплей и места больше!»
   И вот на полу у горящей печки в огненных бликах появились Землерой и Белозубка, Сыщик, лекарь и квасовары. Дядя Белозуб сам идти не мог, и его принесли на руках. Он тут же заполз в валенок и заснул.
   Над печкой у меня вялились на веревочке хариусы. Один хариусок свалился на пол, и землеройки принялись водить вокруг него хоровод. Я достал из рюкзака последние сухари, раскрошил их и подбросил к порогу. Это добавило нового веселья. Хрустя сухарями, Землерой запел новую песню, и все подхватили:
 
Да здравствует мышиный дом,
Который под Гнилым Бревном.
Мы от зари и до зари
Грызем в том доме сухари!
 
   Всю ночь веселились у меня в избушке король Землерой, Белозубка и все остальные. Только к утру они немного успокоились, сели полукругом у печки и смотрели на огонь.
   «Вот и кончилась наша последняя ночь», – сказала Белозубка.
   «Спокойной ночи, – сказал Землерой. – Прощайте до весны».
   Землерой, Белозубка, музыканты исчезли в щели под порогом. Дядю Белозуба, который так и не проснулся, вытащили из валенка и унесли под Гнилое Бревно. Только Сыщик оставался в избушке. Он обнюхал все внимательно.
   Рано утром я вышел из избушки и увидел, что дождь давно перестал, а всюду – на земле, на деревьях, на крыше – лежит первый снег. Гнилое Кедровое Бревно так было завалено снегом, что трудно было разобрать – бревно это или медведь дремлет под снегом.
   Я собрал свои вещи, уложил их в рюкзак и по заснеженной тропе стал подыматься на вершину Мартая. Мне пора уже было возвращаться домой, в город.
   К обеду добрался я до вершины, оглянулся и долго искал избушку, которая спряталась в заснеженной тайге.

У КРИВОЙ СОСНЫ

   Высокая и узловатая, покрытая медной чешуей, много лет стояла над торфяными болотами Кривая сосна. Осенью ли, весной – в любое время года казались болота мрачными, унылыми, только Кривая сосна радовала глаз.
   С севера была она строга, суховата. Она подставляла северу голый ствол и не прикрывалась ветками от ветров.
   С востока ясно было, что сосна действительно кривая. Красный ствол туго загнулся вправо. За ним метнулись ветки, но тут же поворотили назад, напряглись и с трудом, цепляясь за облака, выправили ствол, вернули его на прежнюю дорогу.
   С юга не было видно кривизны. Широкая хвойная шапка нависла над болотом. Вырос будто бы на торфу великий и темный гриб.
   А с запада кривизна казалась горбом, уродством. С запада походила сосна на гигантский коловорот, нацеленный в небо.
   В сухой год в июле над сосною прошла гроза. Торфяная туча навалилась на болота пухлым ржаным животом. Она ревела и тряслась, как студень. От ударов грома осыпалась голубика.
   Прямая молния угодила в сосну, спиралью обошла ствол, пропахала кору до древесины и нырнула в торф. От этой молнии за год высохла сосна, но долго еще стояла над болотами, сухая, посеребренная. Осенний ветер – листобой ухватил ее за макушку, поднажал в горб да и вывернул с корнем. Рыхлый торф не удержал корней.
 
   Года через два после того я охотился на торфу.
   Была ранняя весна, и утка летела плохо. В болотах млел еще желтый кислый лед, но на берегах уже появилась из-под снега прошлогодняя трава и груды торфа.
   Частым осинником вышел я на поляну, где лежала Кривая сосна. За зиму на нее намело снегу. Корень-выворотень весь зарос им и стоял торчком среди осинника, как белый горбатый бык. В осиннике снег таял медленней, чем на открытом месте, – всюду видны были светлые пятна, а на них зимние заячьи следы.
   Вспрыгнув на ствол, я заглянул по ту сторону поваленного дерева. Здесь снега было еще больше – целый сугроб, и на снегу, притаившись, лежал большой серый зверь.
   Рысь!
   В глазах поплыли красные пятна, я стал сдергивать с плеча ружье, но зверь не шевелился. Постояв с минутку, я осторожно слез на землю, шагнул вперед.
   Вытянув длинные голенастые ноги, запрокинув голову, на снегу передо мной лежал лосенок. Он был серый, как нелинявший заяц, – темная спина цвета осиновых сережек, а на животе мех светлый, облачный. Глаза его были закрыты. Рядом лежало несколько обглоданных осиновых веток.
   Я подошел и не знаю зачем дотронулся до него сапогом. Нога ударилась, как об пень, – он давно уже окоченел. На боку заметно было белесое розовое пятно – след огнестрельной раны.
   Дело было ясное. Кто-то стрелял в лосенка и ранил его. Стрелял браконьер, дурак. Он знал: лосей бить запрещено. Выстрелив, он напугался того, что сделал, убежал домой.
   Измученный болью в боку, лосенок не один еще день бродил по лесу и пришел сюда, в осинник у Кривой сосны. Здесь он прилег на снег и лежал, защищенный корнем-выворотнем от ветра.
   Закурив, я закинул за спину ружье и хотел осмотреть его рану, но замер на месте.
   В десяти шагах, в ольховых кустах, приподняв лишь голову от земли, лежала лосиха. Она лежала неподвижно и тяжело, внимательно глядела на меня.
 
   В деревне Стрюково охотников мало. Мужчинам хватает колхозной работы, и в лес бегают двое-трое. Настоящий охотник тут один – государственный лесник Булыга.
   Я нашел его около дома, в саду. Поднявшись на лестницу-стремянку, он обрезал яблоню кривым ножом.
   – Слышь, – крикнул я, – лосенка нашел! Мертвого.
   – Где?
   – У Кривой сосны.
   Булыга слез на землю, достал сигарету «Памир», присел на корточки, привалясь спиной к стволу яблони. Он закурил и сразу окутался дымом. Его морщинистое лицо и вся большая голова походили сейчас на хмурую деревенскую баньку, которую топят по-черному: изо всех щелей валит дым.
   – На боку рана, – объяснил я. – Кто-то стрелял. А мать лежит рядом, ждет, что он встанет.
   – Лоси у меня на учете, – сказал Булыга. – Надо глядеть – акт составлять. Пошли – покажешь.
   Весь день стояла пасмурная погода, но часам к пяти похолодало, облака частью ушли с неба, стало очень светло. Поля и перелески просматривались насквозь, и чуть ли не за километр заметна была пара тетеревов, сидящих на березке.
   Я шел следом за Булыгой туда, к Кривой сосне, и думал: «Кто же это мог стрельнуть в лосенка? Зачем?»
   Неподалеку уже от сосны, в осиннике, Булыга остановился.
   – Слушай, – сказал вдруг он, – если это ты его стукнул, честно скажи.
   Глянув мимо меня, он отвернулся.
   Все так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосенок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушел. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
   Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошел к лосенку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
   С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была ее голова с насупленной губой. Ноги у нее дрожали.
   – Экое буйло, – сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. – Сгас твой парень, сгас…
   Вздернув губу, лосиха прикусила осиновую веточку, сгрызла с нее кору.
   – А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты. А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
   Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосенку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
 
   Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
   А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Теплое сдобное облако, плывущее над землей, было утыкано жаворонками, как изюмом.
   Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы!
   – Эй, хозяин! – заорал с улицы Шурка Сараев. – Дома, что ли?
   Прогремев дверью, Шурка вошел в дом, прислонил к стене ружье, а сам присел на порог.
   – Иди в комнату.
   – Дак сапоги грязные.
   – Скинь.
   В белых вязаных носках Шурка прошел в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
   – Рассказывай, Шурка, как дело было, – сказал Булыга.
   Голос его звучал спокойно, но в нем слышалась будущая гроза, и Шурка забеспокоился:
   – Како?
   – Тако! – передразнил Булыга, торопливо отхлебывая чай. – Ну-ка, подай ружье!
   – Како? – снова не понял Шурка.
   – Твое! – рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. – Подай сей момент!
   Шурка вскочил с дивана и за дуло выволок ружье из прихожей. Оно зацепилось за порог и не протаскивалось в комнату, упиралось.
   – Ты не ори, – сказал Шурка, подавая ружье и не понимая еще, в чем дело. – Разберись вначале, потом ори.
   – Мы уж во всем разобрались, – угрожающе сказал Булыга. – Все замерили. Знаем, чье это дело.
   Шурка напряженно присел на диван, голубой петух выглядывал из-за его плеча.
   Булыга переломил ружье и понюхал ствол, а затем стал вроде бы исследовать ружье Шуркино изнутри.