Но вот, к сожалению, ни гитлеровцам истязать, ни нам отбирать у Дмитра неопасные в его ослабевших руках орудия смерти было уже совсем нетрудно. Парень таял прямо на глазах, он уже совсем ослабел, силы окончательно покидали его. Последние несколько дней он еще кое-как передвигал ноги. С работы мы уже почти волокли его, а то и просто несли, взяв под руки.
   Наконец, наступил и этот роковой вечер.
   Не дойдя до порога коровника, Дмитро пошатнулся, цепляясь руками за стену, упал на землю и подняться сам уже не мог.
   Когда его перенесли в "салон смерти", парень впервые с того времени, как умер Сашко, заговорил с нами.
   - Больше я уже не поднимусь, - немного запинаясь, отдыхая после каждых двух-трех слов, тихо сказал он. - Пусть себе как хот-ят... сохраните тетра-ди и... передайте... лучше всего передайте Яринке... А если что... Да в-вы и сами все... знаете...
   Мы утешали себя тем, что случилось это уже в лагере, что пришлось упасть ему не на дороге, не на глазах у эсэсовцев, и что впереди еще целая долгая ночь и надежда на отдых.
   Но, к сожалению, ранним утром придут эсэсовцы.
   А Дмитро поступит так, как сказал. Он даже не попытается подняться. И они будут "поднимать" его палками, вытащат во двор или добьют на месте...
   Еще одна, не первая, а уже кто знает какая, невыносимо долгая и вместе с тем молниеносно короткая, гнетущая ночь. Не первая и наверное же не последняя ночь, течение которой остановить мы не можем, точно так же, как не можем остановить того, что принесет страшный рассвет... А так хотелось иметь хоть какую-то надежду!
   И мы все-таки надеялись, хотя и знали, хорошо знали, что надеяться не на что и спасения ждать теперь не о г кого.
   Утром забили в железный рельс, подняли галдеж охранники. Защелкали нагайки, и громко залаяли овчарки.
   Пришли эсэсовцы, выстроили нас вдоль ограды коровника и продержали так около часа. Затем появился в сопровождении пса и неизменного переводчика сам Пашке. А Дмитро так и не поднялся, он лежал в "салоне" на истертой в труху соломе. Пашке появился неспроста. Он хочет собственной персоной засвидетельствовать или, вернее, утвердить смерть непокорного художника. Значит, и смерть Дмитру уготована не такая, как всем, если уж за это берется сам Пашке...
   Пашке обвел нас всех долгим, неторопливым взглядом, закурил сигаретку, щелкнул себя резиновой палкой по блестящему голенищу и что-то буркнул, кивнув переводчику.
   - Комендант лагеря, гауптшарфюрер войск СС господин Иоганн Рудольф Пашке приказывает... - Переводчик сделал паузу, передохнул и, повысив голос, закончил: - Военнопленному номер восемьдесят семь на работу не выходить. Военнопленному номер восемьдесят семь выйти из колонны и остаться в лагере!
   Военнопленный номер восемьдесят семь из колонны не вышел. Военнопленный номер восемьдесят семь лежал в "салоне смерти"... Это был Дмитро, это его номер.
   Отсутствие номера восемьдесят седьмого в колонне Пашке явно не встревожило. Пашке, как видно, все знал.
   Почему же не "поднимал", как всех других, не убивал сразу? Что еще мог придумать Пашке?
   Зачем Дмитра оставили в лагере?!
   11
   Зачем Дмитра оставили в лагере, мы узнали не скоро.
   Не знал ничего об этом и сам Дмитро.
   Никто его уже не трогал, не бил, не ругал, никуда не гнал. И никто ничего не говорил. Пленного номер восемьдесят семь оставили в покое, будто все забыли даже о его существовании.
   В первый день мы еще ждали чего-то особенно коварного. Пытался поначалу угадать свое будущее и сам Дмитро. Но скоро выбросил все это из головы и просто отлеживался, отдыхая ночью на истертой соломе "салона смерти", а днем, когда пригревало апрельское солнце, сидя на потеплевшей, утоптанной нашими ногами земле, под стеной коровника.
   Наши палачи теперь его совсем не замечали. Он почему-то их уже не интересовал и не раздражал. Хотя сказать - не замечали - не совсем точно. Можно сказать, что о нем начали даже беспокоиться. Три раза в день выдавали ему увеличенную порцию баланды и каких-то эрзац-концентратов. А как-то навестил его даже немецкий санитар из конвойной команды. Он слегка пнул парня носком ботинка под бок, потом опасливо оглянулся по сторонам и, словно извиняясь, сунул ему за пазуху целую пачку сигарет. Бормоча что-то себе под нос, называя кого-то там свиньями и животными, санитар пощупал у Дмитра живот и заглянул в рот.
   Выходило так, что кого-то интересовало даже здоровье Дмитра!
   Мы хоть и радовались неожиданной передышке, но все время были настороже... Дмитро относился ко всему этому с холодным безразличием. Но все же неожиданный отдых, весеннее тепло, кое-какая еда и молодой организм взяли свое. На третий день этого отдыха Дмитро снова потянулся к своим карандашам и тетради. Парень уже поднимался и прогуливался под стеной коровника, всей грудью вдыхая ароматы просыпающейся земли, которые неслись из-за реки мощными волнами на лагерь.
   В тот же день ему, кроме баланды, дали еще миску настоящей картофельной немецкой "зупы", заправленной маргарином, и кусочек черного непропеченного солдатского хлеба. Разрешили снова принимать передачи, хотя носить их, собственно, было некому. Ярпнка почему-то больше так и не появлялась возле лагеря.
   Двадцать пятого апреля (мы навсегда запомнили этот день), в семь часов вечера, как раз тогда, когда нас пригнали из карьера, Дмитра вызвал к себе сам гауптшарфюрср Пашке.
   Этому вызову, как мы узнали уже значительно позже, предшествовали определенные значительные события.
   В мире кипела самая страшная из всех войн, которые когда-либо знало человечество. И уже перед всем миром абсолютно ясно определилось то, что гитлеровский блицкриг провалился окончательно и бесповоротно. К весне сорок второго года дело шло уже не о блицкриге, а хотя бы о каком-то частичном продолжении наступления. Стало понятным, что настоящая война, в сущности говоря, только теперь завязывается, что конца ей еще не видно, и, судя по тем потерям, которыми Гитлер платил за свое временное продвижение на восток, немецкий солдат понемногу стал задумываться над тем, чем и как закончится война и кому же, в конце концов, может угрожать пусть и не молниеносный, а все же бесславный конец.
   Зимний разгром гитлеровцев под Москвой, ожесточенные бон в Белоруссии, на Украине и в районе Ростова нанесли ощутимый удар немецкой экономике, "немецкому духу" и уничтожили веру в непобедимость немецкой армии.
   Гитлер с маниакальным упрямством лихорадочно готовил новое наступление на Кавказ и Волгу, что требовало окончательной ликвидации наших крымских группировок и взятия Севастопольской крепости, которая возвышалась по существу уже в тылу гитлеровских армий.
   Надо было наступать любой ценой. А колоссальные потери осенне-зимней кампании уже тогда остро ощущались: давала о себе знать нехватка резервов, свежих пополнений для армии и рабочих рук для промышленности.
   Гитлер выходил из себя, вылавливая для пополнения потерь в армии буквально все живое в стране, а тем временем в концлагерях, дорожных отделах и различных тыловых военизированных организациях на тепленьких местах сидели здорозые, откормленные и выхоленные на легких европейских блицкригах различные эсэсовские гауптшарфюреры и просто рядовые "фюреры".
   Мог ли в таком сложном положении не обратить внимания на это самый главный фюрер?
   И мог ли не учесть этого и не позаботиться о своей шкуре верный слуга самого главного фюрера гауптшарфюрер Пашке? Не мог... Потому что сама жизнь подсказывала, требовала каких-то мер для сохранения собственной драгоценной арийской шкуры. Ведь мало того, что фюреру крайне необходимо было сейчас свежее пушечное мясо вообще, это касалось теперь непосредственно и персонально его, преданного своему фюреру до последней капли крови, Иоганна Рудольфа Пашке...
   Кто-то из верноподданных самого Пашке, кто-то из ближайшего его окружения начал настырно подкапываться под гауптшарфюрера. В различные инстанции стали поступать анонимные письма, или, проще говоря, доносы, о том, что гауптшарфюрер Пашке вконец разленился, проворовался, забыл присягу, бога и своего фюрера и так уже распустился и обнаглел, что, связавшись с какими-то сомнительными туземными элементами, приказывает рисовать с себя портреты. Словно он не обычный слуга боготворимого фюрера, а бог знает какая персона! Уже раза два за последнее время деятельностью Пашке с какой-то подозрительной загадочностью интересовался сам гебитс-комиссар, намекая на какие-то "гуманистические" выходки коменданта и какие-то его "художества".
   Напуганный Пашке бросился к другу и соседу, начальнику районного жандармского поста Гессе. И тот по-дружески рассказал ему об этих анонимных письмах.
   Неизвестный аноним писал чуть ли не ежедневно в инстанции, намекая, что за различными "художествами", которые завелись в лагере, скрываются какие-то коммунистические козни. Гессе сказал также, что кое-что из этих анонимок будто стало известным уже и самому бригаденфюреру войск СС Брумбаху.
   Одним словом, для Иоганна Рудольфа Пашке запахло фронтом.
   А на фронт преданный своему фюреру до последней капли крови Пашке идти не хотел. Считал, что его кровь может послужить фюреру с такой же безграничной преданностью и в тылу.
   А опасность все приближалась и приближалась.
   И наконец нависла вполне реальной угрозой над самой головой гауптшарфюрера. До него дошли абсолютно верные сведения, что "сам" бригаденфюрер войск СС Брумбах, уполномоченный самого фюрера, разъезжает по восточным территориям и переворачивает ближние и глубокие тылы вверх дном, высвобождая для великой Германии и фюрера свежие резервы. Он уже совсем близко.
   Брумбах приближается, он уже разъезжает в своей бронированной танкетке по той магистрали, на которой размещен концлагерь. По той самой магистрали, на которой работают его - Пашке - пленные.
   Он, Брумбах, лютый, как тигр, и жалит, как оса. Не случалось, говорят, на его пути еще ни одного коменданта, ни одного крайсландвирта или начальника жандармского поста, которому бы встреча с бригаденфюрером прошла безнаказанно. Одни ему не угодили тем, что мало умертвили за зиму пленных, другие, наоборот, тем, что много уничтожили рабочей силы без надлежащей пользы для фюрера и великой Германии. Если в каком-то районе обнаруживались признаки подпольной или партизанской деятельности, генерал хаял подчиненных за то, что допустили до такого. Если же подобных явлений не замечалось, бранил за то, что партизан или подпольщиков не сумели выявить. Больше всего доставалось всем за неудовлетворительное, крайне плохое строительство дороги-военной магистрали, которую немцы гордо называли "Р - К", то есть "Петербург - Крым".
   Это была одна из важнейших артерий коммуникаций и снабжения армий, которые нацеливались на Ссвастополь и Волгу. И доходили слухи, что Брумбах собственноручно расстрелял уже двух начальников участков организации "Тодт" за развал дорожного строительства. А уж сколько погнал с постов на передовую комендантов, крайсландвиртов, жандармов - просто ужас!
   Для Пашке неутешительными были не только эти слухи, но и сами дела, от которых могла зависеть его судьба.
   Работа на строительстве дороги подвигалась крайне неудовлетворительно. Колхозники из окрестных сел, несмотря на самые крутые меры, работу на дороге саботировали.
   Пленные работали по старому правилу: что убьешь - то и найдешь. Почти за весь апрель удалось только расчистить место для карьера да исправить несколько мостиков.
   А на самой магистрали еще не замощено ни одного свежего метра дороги. Да к тому же еще и эти разговоры о его, Пашке, "художествах"!
   Одним словом, можно было ожидать не только фронта, но и чего-то более страшного.
   А Иоганн Рудольф Пашке совсем не хотел идти на фронт. Ему хорошо было служить своему фюреру и здесь, в концлагере. И он, извиваясь вьюном, цеплялся за каждый повод, за любую зацепку, лишь бы только спастись или хотя бы отдалить на неопределенное время эту перспективу.
   Желая сразу замести следы своих "художеств", он чуть было не отдал приказ немедленно пристрелить Дмитра. Но спохватился и, помозговав ночь, решил, что, учитывая слухи или доносы о "художествах", лучше выбить клин клином. Может, именно и надо спасаться тем, от чего заболел?
   По-своему, по-эсэсовски, Пашке, бесспорно, был незаурядным психологом. Чувствовал и знал, что спасти его может только что-то совершенно неожиданное, какое-то "чудо"! На строительстве дороги, до того неопределенного часа, когда его внезапно застигнет Брумбах, такого чуда, разумеется, не произойдет. Значит, нечего его и ждать там. Чем же тогда еще можно удивить бригаденфюрера, которого, кажется, вообще ничем удивить нельзя? Брумбаха можно только ошеломить или напугать.
   Ошеломить же или напугать генерала можно только одним- перспективой потери доверия у фюрера и...
   Вот почему гауптшарфюрср Иоганн Рудольф Пашке решительно отбросил мысль о расстреле Дмитра. Он оставил парня в лагере и приказал поддержать, подкормить, подлечить его. И никому даже пальцем к нему не прикасаться. А сам тем временем отбыл на весьма серьезное совещание со своими ближайшими друзьями - крайслаидвиртом и жандармским начальством, которым точно так же угрожала опасность.
   На этом совещании были окончательно намечены меры против нежелательного, но вместе с тем неизбежного визита бригаденфюрера СС Брумбаха и выработан детальный план спасения собственных арийско-эсэсовских голов.
   Идею плана предложил Иоганн Рудольф Пашке.
   План этот - план спасения эсэсовцев - целиком и полностью зависел от воли и желаний советского художника-комсомольца, пленного красноармейца Дмитра...
   Хотя, как известно, воля пленного в гитлеровском концлагере существенного значения и не имела...
   Мы тогда ничего об этом, разумеется, не знали.
   12
   Ничего не знал и даже не догадывался об этом и Дмитро, когда его двадцать пятого апреля приказал привести к себе гауптшарфюрер Пашке.
   Истощенный, такой худой, что казалось, просвечивался, но внутренне собранный, решительный, готовый ко всему, хладнокровный, равнодушный к смерти, стоял Дмитро на пороге комендантской "комиссионной" комнаты.
   Напротив него, глубоко опустившись в старинное кресло и широко расставив ноги, сидел Пашке.
   С обеих сторон Дмитра почетной стражей стояли два эсэсовца с автоматами.
   Пашке, как и всегда, охраняли долговязый переводчик и пес, который лежал, положив голову на лапы.
   Дмитро молчал, безразлично и устало глядя на коменданта.
   Пашке говорил, иногда помогая своим словам жестами и похлопыванием резиновой дубинки по блестящему голенищу.
   Конвоиры Дмитра внимательно слушали своего коменданта с подчеркнутой учтивостью.
   Переводчик повторял с неизменным дополнением слова своего шарфюрера, пес вилял хвостом, а иногда, в самых патетических местах речи коменданта, слегка повизгивал.
   Пашке говорил вдохновенно, с подъемом, он рисовал картину со всем жаром самой буйной эсэсовской фантазии.
   - Хайль Гитлер! Гауптшарфюрер войск СС, комендант лагеря господин Иоганн Рудольф Пашке приказывает сообщить тебе, что он еще раз хочет спасти тебя, ничтожного и неблагодарного, от смерти. Господин гауптшарфюрер приказывает сообщить тебе, что он, из особенного расположения к твоим способностям, решает поручить тебе чрезвычайно важную работу. И хотя ты недостоин этого, но господин Иоганн Рудольф Пашке приказывает тебе нарисовать портрет боготворимого фюрера великой Германии, портрет величайшего человека всех веков и всех народов. Ты должен радоваться и вечно быть благодарным господину коменданту за такую большую честь и доверие...
   Переводчик остановился, возможно, ожидая от Дмитра если не благодарности, то по крайней мере какой-то реакции на услышанное... Но Дмитро стоял, как и до того, неподвижно, с лицом непроницаемым, словно окаменелым.
   Переводчик, ничего не дождавшись, продолжал говорить дальше:
   - Гауптшарфюрер войск СС, комендант лагеря господин Иоганн Рудольф Пашке приказывает тебе написать великого фюрера во весь рост и на резвом белом ;коне. Фюрер будто выехал на заснеженное поле боя. Все вокруг усеяно разбитой техникой и трупами вражеских солдат. Позади фюрера выстроились непобедимые войска великой Германии. Впереди, в долине, прямо под копытами коня фюрера, шпили пылающей, побежденной Москвы... А фюрер, глядя поверх этих шпилей, правой рукой указывает своим воинам на новые пространства, которые они должны завоевать для великой Германии.
   Господин комендант создаст тебе для этой большой работы все необходимые условия. Господни гаупгшарфюрер уже послал в Умань человека с приказом разыскать масляные краски, полотно и все прочее. Господин Иоганн Рудольф Пашке не спрашивает тебя, будешь ли ты или не будешь рисовать, он только спрашивает: что еще необходимо тебе для того, чтобы ты быстро и как можно лучше исполнил эту почетную работу?
   - Передай коменданту, - даже не дослушав, пока толмач переведет последние слова, спокойно ответил Дмитро, - передай ему, что он может не беспокоиться.
   - То есть как? - не понял переводчик.
   - Ну, что мне ничего этого не нужно.
   Дмитро не знал и не догадывался, зачем коменданту потребовался этот портрет. Он и додуматься не мог, что портрет "великого фюрера", если он только будет написан на большом, многометровом полотне, - ибо величие картины Пашке оценивал по величине полотна, - всегда будет стоять наготове в комнате коменданта. В это время за селом на дороге в обоих направлениях днем и ночью будут дежурить и заблаговременно поднимут тревогу полицаи и эсэсовцы. И как только покажется на дороге генеральский броневичок и тут же об этом сообщат в местечко по заранее разработанной беззвучной сигнализации, тогда на улице возле лагеря соберутся все военнослужащие концлагеря, ортскомендатуры "Тодта" и жандармерии. А Пашке, начальник жандармского поста Гессе и крайсландвирт Веббер вынесут навстречу бригаденфюреру (который тоже появится в сопровождении немалой свиты) поразительно большой и необычный (на белом коне!) портрет боготворимого фюрера. И унтер Пашке, преподнося эсэсовскому генералу портрет бесноватого ефрейтора, скажет сладеньким и покорным голосом:
   - Господин бригаденфюрер, примите от нас, верных солдат фюрера, которые несут свою службу во имя третьего рейха здесь, на завоеванных территориях, этот подарок в знак нашей преданности и любви к нашему великому фюреру и родному фатерланду. Хайль Гитлер!
   И ни слова больше.
   Что же (Пашке уже заранее улыбался от удовольствия) тогда будет делать бригаденфюрер Брумбах? Злой, как тигр, и грозный бригаденфюрер? Ему останется только принять портрет фюрера и поблагодарить своих верных и преданных вояк. Ибо как же иначе? Не принять?
   Портрет самого фюрера? Нет, это исключается категорически. Принять! Только принять и поблагодарить. Ну, а приняв и поблагодарив, что он должен делать дальше?
   Расстреливать? Гнать на фронт, как штрафников, солдат, которые ему преподнесли портрет фюрера? А что, если это, пусть даже спустя некоторое время, дойдет до самого фюрера? Ведь бригаденфюрер имеет немалую свиту, помощников, заместителей. И кто может дать бригаденфюреру гарантию, что в один прекрасный день фюрер не спросит неожиданно: "Брумбах? Это тот бригаденфюрер, который когда-то уничтожал моих верных людей? Людей, которые преподнесли ему мой портрет?" Нет, бригаденфюрер Брумбах не такой уж дурень! Он сразу поймет, что попался, сделает вид, что растрогался, поблагодарит, потом для порядка наорет, попугает, покривится и уедет с тем, с чем и приехал. А все они (и он, Пашке, прежде всего) останутся на месте. И драгоценная жизнь гауптшарфюрера до конца, до последней капли крови, отданная своему фюреру, сохранится. И кто знает... Может, еще когда-нибудь слух об этом патриотическом поступке, об этом портрете и дойдет до самого фюрера! И может, сам фюрер когда-нибудь вспомнит его, именно его, гауптшарфюрера Иоганна Рудольфа Пашке. И может...
   Не знал, естественно, ничего не знал об этих далеко идущих мечтах молодой художник. Даже и не подозревал, что не только должность, но и голова коменданта зависит теперь от Дмитра, от его воли.
   - Ничего мне не надо. И никакого фюрера рисовать я не буду.
   Сказал спокойно, тихо, ровным голосом, так, будто разговор шел о чем-то очень обычном между двумя равными по положению людьми, а не комендантом и его пленным. Пашке от этого ровного тона даже оторопел на какое-то мгновение. Ему и в голову не могло прийти, что туземец осмелится отказываться. И поэтому он какое-то время молча смотрел на Дмптра больше с удивлением, чем с раздражением.
   - То есть как? - наконец пошевелил губами. - Не понимаю. Как это - не будешь?
   - Просто. Не буду. Не справлюсь с таким "почетным" заданием, - как бы смягчил удар Дмитро. - Не сумею, понимаете, так написать. Да к тому же.... - Дмитро усмехнулся слабо, но многозначительно. - Правда, слишком много "чести" для меня.
   Пашке наконец по этой улыбке понял все. Уже не ожидая, пока ему до конца переведут сказанное Дмитром, он рывком поднялся на ноги и, как кот, одним прыжком стал перед Дмитром. Так же, одним прыжком, очутились возле Дмитра пес и толмач.
   Сдерживая ярость и возмущение, кипевшие в груди на какого-то там туземного художника, который осмелился на такой ответ, зная, что жизнь пленного зависит от одного слова коменданта, Пашке поднес железно сжатый кулак к самым глазам Дмитра:
   - То есть? Как... как это не будешь?
   Равнодушно глядя на этот кулак, сжатый так крепко, что даже пальцы у Пашке побелели, Дмитро снова тихо, но твердо и отчетливо повторил:
   - Не буду.
   И комендант спохватился, снова сдержал себя, опустил руку и даже криво усмехнулся.
   - Бу-дешь! - сказал он притворно-спокойным голосом, но с нажимом. Бу-дешь... Не для того я позвал тебя, чтобы выяснить, хочешь ты рисовать или не хочешь.
   Я позвал тебя только для того, чтобы предупредить: не думай, что я не понимаю тебя или не понял тогда!
   Я вижу все и хочу сказать тебе одно: довольно. Если только что... только что не так... замучаю. Живым на огне сожгу. А теперь иди отдохни, обдумай все и готовься к работе.
   - Не бу-ду, - еще тише и еще упорнее повторил Дмитро.
   - Иди, - не обратил внимания на его слова Пашке. - Завтра начнешь работу.
   Мы тоже не знали, еще не понимали, что кроется за поступком Пашке. Однако ясно чувствовали, что стоит за этим что-то очень серьезное и страшное. И тем из нас, кто думал, будто то, что Дмитра оставили в лагере, это спасет ему жизнь, радоваться было еще очень и очень рано. Многое было неясно, а все же веяло на нас от этого приказа Пашке холодом смерти. Хотя мы и подумать тогда не могли, что парню придется выбирать между портретом ненавистного Гитлера и смертью.
   Но выбора тут быть не могло. Не только для Дмитра, ко и для всех нас. Потому что есть в жизни человека, как и в жизни целого народа, такая межа, которую никак нельзя переступить, не потеряв своего достоинства, даже если на этой меже и грозила неминуемая смерть.
   На то, чтобы писать портрет Гитлера, не мог пойти не только Дмитро. Никогда, ни при каких условиях не могли бы позволить ему сделать это и все мы.
   - Нет! - выслушав рассказ Дмитра, спокойно, но решительно сказал Волоков.
   - Никогда! - горячо подтвердил и Дзюба.
   Одним словом, если бы Дмитро даже согласился, то мы бы ему запретили писать эту мерзость. Запретили, если б надо было, ценой нашей жизни. Пусть бы нас всех на месте, вот тут, расстреляли, лишь бы только он не рисовал. Да что там и говорить! Мы бы запретили ему даже ценой его жизни, потому, что здесь речь шла о чем-то гораздо большем, чем мы и он. Дело шло о таланте, за который мы вместе с ним отвечали перед своей совестью и своим народом. Талант, который мы, пока живы, не имели права отдавать на позор и поругание врагу. Это был наш талант. Талант нашего народа! И он должен остаться гордым, белоснежно-чистым даже тогда, когда уже и пепел наш ветер развеет.
   В тот вечер, хотя все были до крайности переутомлены, а Пашке, готовясь к приезду бригаденфюрера, выжимал из нас последние силы, мы долго не могли заснуть. Горячо, возбужденно обсуждали положение, гневались и возмущались. Молчал только один Дмитро.
   Неподвижно, будто речь шла не о нем, лежал он на спине у порога, и даже в темноте видно было, как поблескивают тусклыми ночными озерками его глаза, уставленные в усеянное звездами небо.
   Верно, что-то неведомое до этого и глубоко значительное творилось с ним. И он, прислушиваясь к самому себе, к голосу своей души, взвешивал теперь всю свою жизнь, оглядывал ее сквозь глубины десятилетий. Поэтому не могли дойти до него сейчас наши самые жаркие, тревожные, но земные слова.
   Только в полночь, когда мы все немного угомонились, он, углубившись в какие-то свои затаенные мысли, как бы ответил нам на все наши разговоры:
   - Умираем только раз. И лучше умереть человеком, чем жить пресмыкающимся.
   Потом, будто вернувшись к нам из какого-то далекого путешествия, повторил свою просьбу: сберечь его тетради и комсомольский билет, который хранится у Яринки, а тогда... когда-нибудь все это передать домой. И обо всем, что бы с ним ни случилось, рассказать Яринке при первой встрече.
   Помолчав, вздохнул и уже, верно, самому себе, а не нам проговорил еле слышно:
   - Ни за что не буду. Пусть хоть на огне живого жгут.
   И снова затих, казалось, забылся в тяжелом, который находит и на человека с широко раскрытыми глазами, сне.