В память вошла от удушья, лежа на сене. Кто-то тяжелый давил на грудь и не давал дышать. Не сказать, что испугалась, просто стало гадко и злостно – дернулась во всю мочь и смачно выругала постылого мужа. Говорить было очень больно, в затылке вдруг отдалось. Не иначе Сивый челюсть мне своротил. Глаза открыла, вижу – коленом придавил, пальцем пробует на остроту серпяной скол, кровища из раны так и хлещет, а сам с каждым вздохом белеет. Так вот как Сивый дело обернул! Думала, сильничать станет, закроет рот и отомстит бабе по-мужски – так нет же! Порешить удумал! И что ему от меня, несговорчивой, ждать? Любви да ласки? Хороша ласка! Острым лезвием да в старую рану. Ай да я! Ай да дура! Не убила, только разозлила. Распорет мне грудь, вынет сердце, съест на моих глазах, пока подыхать буду.
   А Безрод подцепил пальцем рубаху у ворота и дернул вниз. Хлипкая ткань с треском разошлась, и явилась я Сивому вся, как родила меня мама на белый свет. Волны жара захлестнули лицо – наверное, стала пунцова, чисто зарница, и шипела, как змея. Только плевал он на меня, полудохлую, что извивалась под коленями! Я тогда крикнула:
   – Трус! Баба! Нелюдь!
   А Сивый на мои крики и бровью не повел. Хотя – нет, вру. Криво усмехнулся и положил руку на левую грудь. Закусила губу, удерживая крик внутри – не дождется, – и отвернулась. Но Безрод мягко взял меня пальцами за подбородок и заставил повернуть голову обратно. Хотел, чтобы видела. Взмолилась тогда горячечным шепотом:
   – О боги, Ратник, я больше твоя дочь, чем Матери-Земли, так почему же мои глаза не мечут молнии? Сделай так, чтоб хоть разок я стала подобна тебе, дай моим глазам грозовую силу, не дай снести позора и остаться жить! Не дай!
   Мой муж только усмехался. Я лежала на собственных руках, заведенных под крестец, голова мало не раскалывалась, а на животе сидел Безрод и стискивал ногами, как норовистую кобылицу. Помню, процедил сквозь зубы что-то обидное, я даже вспыхнула, ровно костер.
   – Думал, горяча, будто пламя, – но оказалась холодна, как лягушка!
   Себя от злости позабыла. Лицо заполыхало, будто сунули носом в колючий снег. Не сразу поняла, почему Сивый усмехается. А он просто ущепил пальцами, твердыми, будто камень, кожу над левой грудью, там, где второй месяц жглось рабское клеймо, и срезал одним махом, едва не с пальцами вместе.
   Сначала не поняла, отчего так запекло в груди и стало горячо, ровно кипятком ошпарили, потом скосила глаза и… дыхание сперло. Память медленно утонула в потоках крови, что потекли из меня, как вода из дырявого меха. Не иначе Безрод задел сердце, и в нем отверзлась жуткая дыра.
   Я металась в жару и сквозь это пылающее марево что-то видела, что-то слышала и даже что-то говорила. Должно быть, несла полную чушь. А Сивый нес меня. И как мы оба не рухнули, тогда не поняла. Мерно покачивалась на его руках, ровно дитя в люльке, а жаром всю охватило – едва до углей не сгорела. Ни руку поднять, ни ногой брыкнуть. Помню еще бабкин глухой крик. Испугалась ворожея за меня. Думала, убил. А я мало на небо от счастья не взлетела. Больше не раба!
   – Боги-боженьки, зарезал? – упавшим голосом глухо вопросила Ясна.
   Не видела, но представляла, как ворожея схватилась за сердце.
   – Да ну ее! – буркнул Сивый над самым ухом. – Надоело! Толку с нее, как с козла молока!
   – Изверг! – прошептала хозяйка. – Истинно изверг! Была бы у тебя мать – отреклась от сына, был бы отец – выгнал из избы, был бы старый дед – от стыда помер!
   – Куда класть? – оборвал Сивый ворожею.
   Эх, не успела Ясна бабкой попрекнуть моего муженька!
   – Да в избу неси, бестолочь! Ох, кровищей молодица изойдет! – Мне так и представилось: старуха гневно потрясает кулаками перед лицом Безрода. – Чего не добил, если взялся? За что на муки обрек?
   С нас обоих крови натекло – жуть! И еще поглядеть, с кого больше. А ворожея всю кровь, что увидела, мне приписала. Безрод и словом про свою рану не обмолвился. Не захотел. Гордый, сволочь! Да только та гордость вместе с кровью выходит! Скоро уже ничего не останется! И скорее бы…
 
   Я очнулась от легких прикосновений. Кто-то осторожно, не надавить бы сильно, отирал мокрой тряпицей мою рану. Открыла глаза. Гарька. Губы сурово сжаты, глядит на меня без приязни, будто мужа у нее увела.
   – Чего косишься, зло таишь? – прошептала я.
   Едва сил наскребла. Слаба стала – не передать.
   – Дур давно не видала. Посмотреть интересно.
   Были у нас девки поумнее меня, но и я в дурах никогда не ходила. Но тут даже за живое не взяло. Видать, мало во мне, горемычной, осталось живого. Не скажи Гарька, что плачу, сама никогда не догадалась бы. Может, и впрямь я стала круглая дура? От горестей, которые навалились со всех сторон, как бабе не поглупеть? Не всякий воин сохранил бы ум в здравии, что же про меня говорить?
   – Слезы утри! И без того жизни осталось на один вдох, а тут сама отпускаешь со слезами! Жить надоело?
   – Хочется жить, страсть как хочется! – шепнула. – Только не стану женой твоему хозяину! Лучше сгинуть!
   Как мне хотелось крикнуть это во весь голос, да чтобы Сивый услышал! Но я лишь прошептала заветные слова – хорошо, хоть Гарька поняла, что бормочу.
   – Стерпится – слюбится. Замужняя ты теперь.
   – Порешу его!
   Ой мне! Обещала порешить, а саму едва слышно! Чуть памяти не лишилась после этих слов.
   – Учила утица селезня летать! – усмехнулась Гарька. – Замужняя ты теперь – хоть из шкуры выпрыгни!
   Я промолчала. Думала. Почему Сивый оставил жить, да к тому же из рабства вырвал? Ведь знал, что не уживемся. Знал, что буду зубы на него точить, а случится в руках нож – то и нож. Знал, что быть меж нами большой крови. С почином тебя, Безрод!
   Гарька ушла, а я осталась лежать и думала, думала, думала. Сивый оказался живуч, ох, живуч! Я и раньше видела такие раны, и не единожды. Бывало, умирали от них. Год назад на моих руках помер Сова с ножом в боку после битвы с пришлыми. Аккурат в том же боку, аккурат в том же месте, только угол чуть другой. Серпяной скол оказался длиной в ладонь с пальцами, почти на всю длину в рану и сунула. Сивый едва-едва пальцами ухватил, чтоб вытащить. А мог и не ухватить! Лезвие скользкое, корешок из раны торчит маленький, как же надо было исхитриться, чтобы ухватить злую железку? Наверное, зубец уцепил ногтем, иначе никак. По живому рвал, тащил наружу вместе с жилами, серпяной скол ощерился острыми зубьями против хода. А Сивый криво ухмылялся и тащил скол наружу. Ухмылка будто окаменела на его лице, сером от боли. На свою голову оставил меня жить.
   Грудь подживала, и встала я скоро. А солнце уже припекало вовсю! Только пустой для меня вышла эта весна. Не водить больше хороводов, не стоять лицом к лицу с милым, не слышать от парней-соратников шуток, дескать, вой за воя замуж идет! На душе стало пусто, будто разверзлась посредине огромная пропасть, в которую ухнуло все, что я любила. В эту трещину канули шутки, что сыпал для меня Тычок, там пропадали добрые слова, которые находила для меня ворожея. Мне было не жарко и не холодно от жизни, расцветающей кругом день ото дня. Одиноко, пусто и тоскливо.
   Я не видела Безрода последующие дни. Неужели все же помер? В груди что-то шевельнулось, и с удивлением обнаружила в себе досаду. Не сказать, что было жаль Сивого, просто так же горько становилось на душе, когда от твоей руки умирал достойный враг, прямой и честный. Теперь я понимала ребят-охотников, которые рассказывали странные истории – будто поедом себя ели, когда под их копьями да стрелами падал матерый волчище и до самого конца не прятал зубы и не отводил злых глаз. Душа словно раздвоилась. Ненависть и злость никуда не исчезли, но теперь к ним присоседилось смутное, глухое уважение, непослушное мне самой. Я знала, что такое боль, знала, что такое тащить из себя лезвие, когда зубья упрямятся и рвут по живому. Единственное, чего не знала, – как при этом ухмыляться, оставаться в сознании и нести на руках еще кого-то. Часто представляла себе тот день по-другому – уж лучше бы Сивый вонзил скол мне в грудь, а я на последнем издыхании рванула бы его прочь и разорвала самое себя… Достойно ушла бы из жизни. Мечты, мечты… Меня выходили бабка Ясна, Сивый, Гарька и дед Тычок. И снова ругаться с Безродом, снова показывать ему зубы. Те, что остались целы. Тошно, ровно пепла наелась.
   Мой постылый муж внутри как будто из булата состоял. Уже на третий день выполз из амбара на солнышко. По-моему, ворожея так и не узнала о ране, что я расковыряла. Только старый Тычок косился на меня и морщился, будто самого скрючили поясничные боли. Безрод по стенке амбара прошел несколько шагов, оглянулся туда-сюда, не видит ли кто, и просто рухнул на колоду. Прищурился на солнышко и заулыбался, ровно бездельник, что сладко выспался и от пуза наелся. Будто ничего и не случилось. Меня аж оторопь взяла. После таких ран, бывало, вовсе не вставали, где уж тут вид показывать, что все хорошо. Никто не видел, кроме меня, – Сивый ковылял по двору, едва не падая, и если бы стену амбара вдруг убрали, как знать, удержался бы он на ногах…
   Стояла за углом и во все глаза подглядывала за Безродом. Вот кого он мне напомнил – сытого и довольного котяру, что выполз погреться на весеннее солнышко. И только я знала, что кота порвала одна дикая кошка, и порвала страшно. Мало кишки на коготок не намотала. Три дня я провалялась под руками ворожеи, и все три дня Сивый появлялся в избе только в трапезное время. Садился со всеми за стол, перешучивался с Гарькой и Тычком, а я во все глаза выглядывала в нем особую бледноту. Даже бабка Ясна ничего не прознала. Знали только я и Тычок. Сивый разве что морщился чаще, чем обычно.
   – Чего нахмурился, бестолочь? Слова не вытянешь! Или я весь волос повыдергала?
   Так, выходит, бабка схватилась вовсе не за сердце, когда Безрод поднес меня к порожку! За меня, горемычную, ворожея оттаскала постылого муженька за сивые волосы! А ведь еще недавно Ясна была нелюдима, как старая бобылиха, и жила от соседей наособицу. Видно, крепко Сивый ей в душу запал, просто так за волосы не дерут. Воспитывала! Меня вот за волосы не потаскаешь. Только-только стали отрастать, еще не намотаешь косу на руку.
   На исходе третьего дня, на самой заре меня посетила шальная думка – а кто Безрода полотном перетянул? Неужели сам? Отчего-то не верилось, что это старик и Гарька, скорее точно знала – не Тычок и не Гарька. Коровушка наша уж точно не выдержала бы и сказала мне пару ласковых. Оставить рану кровоточащей Безрод не мог – тогда, выходит, сам перетянулся? И перетянулся как ладно! Нигде под рубахой не топорщилось, не мешало. Неужели сам с раной возился, без бабки обошелся? Разве встал бы на ноги так быстро без заговорного слова? Такое лишь бойцы делают, причем самые дерзкие, которым за ворожбу по холке получить – что наземь плюнуть. И даже не всякому дерзкому и бывалому это по силам. Мой Грюй знал заговорное слово. После стычки с вредами не стал дожидаться ворожца, сам взялся за раненого Оглоблю. А если бы стал ждать, потерял парня. Ворожцу и самому тогда в сече досталось. Воевал бы теперь Оглобля в дружине Ратника.
   Никогда не видела Безрода при поясе. Ни при воинском, ни при работном. Даже простого веревочного гашника не было. Красная рубаха свободно полоскалась на ветру, а Сивого это как будто не тревожило. Дескать, нет пояса – и ладно. Я ничего не знала о своем муже. Ни-че-го! Ни повадками, ни разговором Безрод не давал понять, кто же он такой. Темная лошадка. И чем больше времени проходит, тем глубже меня засасывает житейское болото, когда ни мужняя жена, ни свободная баба – а так, стоячая вода с тоской зеленой пополам.
   Ночью, когда все улеглись, а бабка напоила меня каким-то целебным, но противным на вкус отваром, я забралась в хлевок, под кровлю, где меж балок устроила себе подвесную лежку, и предалась думам. Не всегда спала в люльке, иногда – чаще все же на лавке. Снова переживала в памяти недавний день, когда Сивый с кровью вырвал меня из рабства. С глаз как будто туманная пелена сошла, и в ясном свете мне предстало то, чего я просто не увидела тем «кровавым» утром. Потому и не увидела, что зла была. Тогда Безрод окинул меня холодным взглядом, что-то для себя решил и нежданно-негаданно поцеловал. А потом, когда сидел на моей груди и сам исходил кровищей, нахмурился и процедил сквозь зубы что-то настолько обидное, что я вспыхнула, будто костер. Теперь поняла почему. Где ему было взять в амбаре крепкого пива, чтобы мне голову «снесло» и я саму себя позабыла? Вот и обозвал тварью холодной. Знал, что вспыхну, как стог сена, знал, что кровь ударит мне в голову. Только поэтому боль не сразу достучалась до оскорбленной души. А Сивый усмехался, ледяные глаза как будто говорили – знаю, что горяча, ровно пламя, все знаю. Только ничего этого я не поняла. Зла была, света белого невзвидела. Зато стала свободна за одно мгновение! Острая боль унесла в прошлое мое рабство, и только грудь нынче тянет, рана тупо ноет под повязкой. Хорошо, что клеймо маленькое, с ноготь большого пальца. А клочок моей шкуры с рабским клеймом Сивый в тот же день по соседям пронес, да на кончанской площади прилюдно и сжег. И все-таки… почему Безрод меня и пальцем не тронул? Другой бы на его месте просто убил. Почему? Я уснула без ответа на свои вопросы.
   Безрод поправлялся быстро. Никто так и не узнал правду про то кровавое утро. Мы оба молчали. И с каждым днем меня все больше тяготил хлеб, которым потчевал ненавистный муж. Я страсть как не хотела вязаться с ним хлебными узами. Невозможно за обе щеки трескать хлеб человека – и при этом обещать его порешить! Гадко выходило, по-другому и не скажешь. Мужем не признаю, а хлеб исправно поедаю – до единой крошки. Выждала момент и как-то подошла.
   – Не люблю тебя. Ненавижу. Отпусти.
   – Нет..
   – Не подпущу к себе.
   Сивый хмуро промолчал.
   – Никто я тебе. Ни дальняя родня, ни свободная баба, а хлеб твой уписываю, как настоящая жена. Не хочу так. Или отпусти, или убей.
   Безрод, мой дражайший муженек, только ухмыльнулся:
   – Всякий лучшей доли ищет. Я ищу. И ты ищешь.
   Пожала плечами. Ну и что?
   – Лучшая доля у каждого своя.
   Безрод поджал губы и коротко кивнул.
   – Правду Крайр говорил, что в бою тебя взял?
   Сказала, как было.
   – Правду.
   Сивый, видать, неловко дернулся, весь аж побелел. Так и застыла на губах ухмылка, будто приклеенная.
   – Одним делом с тобой заняты. Лучшей доли ищем. Женой не хочешь, а соратником пойдешь?
   Я не сдержала улыбки:
   – Спину тебе прикрывать?
   – Да не спину, ты бы мне перед прикрыла.
   Зубоскал! Остряк! Передок ему прикрыть! Еще чего!
   – По рукам! Бывает, человек за долей ходит, а бывает, доля человека находит. Что должно случиться, пусть случится. Боги знают, чего хочет каждый.
   Сивый ухмыльнулся, кивнул, смерил меня цепким взглядом и ушел – прямой, как обнаженный меч. Думала, пошутили и разошлись, но делать все равно что-то нужно. Хоть как-то отработать. Некрасиво мести языком, как помелом, а хлеб наворачивать, чтобы за ушами трещало. Как же мало я знала Безрода!
   Утром, едва глаза продрала, седьмым бабьим чувством поняла, что нынешнее утро особое. Скосила глаза в сторону и на лавке подле себя углядела горку новья, что еще пахло свежевыделанной кожей и железом. Воинский пояс.
   – Остальное оружейникам заказал. Скоро сделают.
   Безрод сидел в уголке и пристально глядел на меня. Как долго сидел, не шевелясь? А ведь я, словно кошка, взвиваюсь на ноги от малейшего шороха.
   – Чего уставился? – только и буркнула.
   В бане натоплено, жарко. Во сне я могла раскрыться, разметать одеяло. Много успел увидеть? Хотя чего он у меня не видел?
   – Полно бока отлеживать, – тихо пророкотал постылый муж. – Дел по горло. Нужно в тело входить и силу возвращать. Уговор помнишь?
   Помню вчерашний разговор. Но я думала, Сивый шутки шутит, дурачится. А теперь вижу, что говорил всерьез. И на том спасибо, что признал во мне ровню. Дай только глаза продрать, ненавистный муженек!
   А на вечерней зорьке подсела ко мне бабка Ясна.
   – Гляжу на тебя, девонька, и не пойму. Иная за нелюбимого идет и ненавидит, как другого любит. Яро, с криками, с визгом, душу наизнанку рвет. А ты тишком да молчком, голос тих, глаза сощурены, холодна, расчетлива.
   – Ведь ненавижу, а не люблю, – усмехнулась я. – К чему душу рвать? И без того вся порвана.
   – Так и сгинешь, ровно срубленная береза? И побегов не оставишь?
   Ох, не трави, бабка, душу! Без тебя тошно! Как настала весна, да как стала я в тело входить, поднималось внутри по ночам бабье и бродило, как вино в бочке. От меня можно было светоч запалять, как еще постель не сожгла? Сгинуть пустой, ровно иссохший колодец, не хотелось. Погубить себя, полную бродящих соков, казалось мне равносильным тому, как зарыть в землю вкусные, сочные пироги, в чьи румяные бока не вгрызались крепкие, молодецкие зубы. Мне изменило собственное тело, и я не знала, как быть. Терялась и все больше погружалась в упрямство. Скорее тело иссохнет, чем душа оживет. Но сама себя порешить я не могла! В рубке помереть – милое дело, а руки на себя наложить – хуже не придумаешь. Все, решила! Не стану от меча прятаться! Лучше подохну, чем позволю к себе прикоснуться! В дороге за лучшей долей чего только не случится.
   – Зачем душу треплешь, бабка Ясна? Зачем в нелюбимые руки толкаешь?
   – Дура ты! – Ворожея для пущего понимания даже костяшками пальцев по лбу мне постучала. – Дура! Не губи свою жизнь молодую, не губи! Сколько вас, дурочек, на моих руках перемерло! Нутро из себя рвали, травились вусмерть, все от нелюбимых бежали! Не люб этот – найди другого, но не смей долю от себя гнать! Годы пройдут, сама посмеешься, и детки животики надорвут!
   Детки, животики… Все внутри перевернулось, к горлу ком подкатил. Только рукой махнула, встала и ушла. В груди застучало, в ране забило. Детки, животики…
 
   Нагружала себя в меру сил. Свой хлеб надо отрабатывать. Одно то, что ем свое, а не чужое, веселило душу. Теперь мы соратники, а свой долг я отработаю в дороге. Грудь еще побаливала. Рана затянулась тоненькой кожицей и страсть как чесалась! Безрод говорил, что уйдем в скором времени. На этой седмице не получилось, но все равно уйдем. Глядишь, и выйдет наша дорожка тернистой! Вдосталь наедимся в пути шипов, языки себе раздерем. Ни одного разбойника по пути не обойду, они не заметят – сама на рожон полезу.
   Пока оружейники делали для меня воинское снаряжение, я наливалась крепостью и сноровкой. Ни свет ни заря надевала мужские порты, рубаху попросторнее – и шла на безлюдный берег моря. Ох, и тяжко себя прежнюю возвращать! В самом начале несколько взмахов меня едва не утопили, непослушные волны быстро высосали все силы. Открылась рана, и соленое море так остервенело укусило грудь, что я света белого невзвидела. Барахталась, пока волна не помогла, на берег не выбросила. Так и лежала, уткнувшись в гальку битым носом, пока силы не вернулись. А когда с морем наладилось и я стала плавать, ровно дочь Морского Хозяина, помалу за дровишки взялась. Колола недолго, понемногу, но каждый день. Сивый молча обходил меня стороной, все посмеивался в бороду, но когда все ложились, уходила в темноту, брала палку и делала с воздухом все, что умела в недалеком прошлом. Резала, колола, била, только свист стоял. Гнулась в поясе, отжималась, приседала, бегала. Только теперь одна. Рядом больше не стояли отец и воевода, некому было наставить меня на путь истинный крепкой ладонью. Все, что знала, что помнила, все приемы и ухватки пускала в ход. Выпросила у бабки пустой мешок, набила песком себе по силам, на плечах таскала, по земле валяла, представляя, что это враг. Одно плохо – не было у меня живого противника, не с кем было силу попробовать. Мешок безволен, бессловесен, бесхитростен. Не Гарьку же просить или, тем паче, Безрода. Все самой.
   А через седмицу, и вновь на заре – уму непостижимо, как Сивый неслышно входит, – продрав глаза, я углядела на лавке напротив нечто тускло блестящее. Кольчуга и меч. Проморгалась, глянула в угол. Сидит. Тих и недвижим.
   – Твое. Для тебя делали.
   Я долго молчала. Несколько дней назад Безрод таскал меня в кузницу, где поила девицу-огневицу своей кровью. Вот и готов мой меч! Наверное, Безрод ждал, что вскочу, будто дитя несмышленое, и все на свете позабуду! И постылую свадьбу, и рабский торг. Долго ждать будет. Постареет, ожидая! А Сивый сидел как истукан, без движения. Я лениво повернула голову.
   – Уйди!
   Сивый молча поднялся и ушел. На пороге не встал, не обернулся. Я на правах выздоравливающей все еще оставалась в бане. Не пошла в амбар к Безроду, хотя должна была. Какой-никакой, а мужний дом. Не захотела. Вот так! И, едва стукнула за Сивым дверь, я взвилась на ноги, подскочила к лавке с обновками и жадно облапила рукоять меча. Серебряной струйкой с меча сползла наземь кольчуга. Меленькая, колечной вязки, двойная. А меч и впрямь по руке! Чист, ровно водная гладь, прям, как мой гонор. Вот чего мне не хватало с тех самых пор, как по чужой воле покинула отчий берег – крепкого меча да железной рубахи. И ровно стихли беспокойные ветры в душе. Не унялись, а лишь притихли. Стало спокойнее, будто с добрыми друзьями повстречалась. Не стерпела, не сдержалась, подхватила новье и, улыбаясь, едва накинув порты и рубаху, вынеслась во двор.
   Воздух вокруг меня так и засвистел. Позабыв обо всем на свете, гоняла его по сторонам. Разнесла надвое нетолстый березовый чурбачок, в углу двора нашла старое корыто, утвердила стоймя и рассадила пополам. Кровь во мне, что называется, закипела, и, кажется, впервые после той печальной схватки на родном берегу я смеялась. Знала, что Безрод стоит где-нибудь за углом и пожирает меня своими холодными гляделками. Плевать! Я была рада, просто рада, словно девчонка кукле.
   К середине весны, когда люди попрятали тулупы и прочую теплую одежку, я окончательно встала на ноги и впервые за долгое время, как проснувшийся цветок, ощутила себя в былой силе. Не хотела глядеться в зерцало. Боялась. Однако бабье во мне пересилило. Заглянула краем глаза – и потом долго оторваться не могла. Оторопела так, что рот раскрыла. Кто лепил это лицо с перебитым носом, порванной губой и шрамами под глазами и на скулах? Точно Злобог! Ну положим, нос еще так себе – тот, кто меня раньше не знал, и не заметит разницы. Просто свернут маленько набок, а вот рубцы… Хоть и была готова к тому, что влечет за собой воинская доля, нутро все же охолонуло. Как же так, мамкину красавицу – со всего маху рылом в уродство? Знала ведь: если встала на воинскую дорожку, однажды меня тоже догонит печальная доля. Вот и догнала. Сама усмехнулась. Надо же! Удумала девка смерти искать, на врагов зубы точу, собралась грудью поймать вражий меч, а все о красоте думаю. Дура!
   Сама чувствовала, как от сытой жизни, постоянных занятий с оружием и мешком, от плаванья в море – на лицо возвращается цвет, расправляются плечи, а грудь, тьфу ты, поднимается, ровно опара на дрожжах. Налилась я соками, будто спелая вишня. Все мой постылый заметил, все углядел, но лишь усмехался, обходя стороной. Рук загребущих не тянул, за бедра исподтишка не щипал, силком в сено не волок, только холодно глазами посверкивал да ухмылялся. Не знала, что у него на уме. Он сам сказал:
   – Собирайся. На седмице уйдем.
   Однажды я такое уже слышала. Только не случилось нам тогда уйти. Моя рана помешала. И вот теперь я, мужняя жена, пойду за ним на край света. Уйдем вдвоем, только каждый за своим.
   – Куда?
   – Не знаю. Как боги положат.
   Сивый не знал, в какую сторону уйдем. Для него самого оставалось загадкой, где станет искать дом, в котором предстояло мне затеплить первое тепло, а ему – полить пол собственной кровью. Безрод полагался на знаменье богов. Не знал Сивый, зато я точно знала, что на всем белом свете нет такого уголка, где встанет наш общий дом. Не будет у нас дома. Моим домом станут пресветлые палаты Ратника, в которые уйду с точным ударом вражьего меча. Одного я не знала, чей меч отправит меня в дружину Ратника, но одного-двоих на небеса уж точно отправлю. А где встанет дом Сивого и кто в нем расхозяйничается, мне было неизвестно. Да и знать не хотелось.
   – Жребий бросишь?
   – Да.
   А он немногословен, красавец-муженек. Я усмехнулась. Вот и нашла в нем что-то хорошее. Не найти бы еще чего-нибудь, ведь все начинается с малого. И я ляпнула просто так, чтоб не воображал себе всякое, чтобы из черного тела не вылезал.
   – Ненавижу. И твоей не стану.
   Мой постылый в долгу не остался:
   – Станешь.
   А сказал-то как! Холодно, играючи, как будто ледышки друг о друга прозвенели. Поднялся и ушел, а я осталась на крыльце одна.
   Под утро, когда заря только-только пятнала небо на востоке, Сивый за руку стащил меня с лавки. Я сначала не поняла, что стряслось, и кошка во мне проснулась раньше, чем баба. Не открывая глаз, пару раз бросила кулак в темноту. Попала. Чей-то утробный стон разнесся по бане, и я раскрыла заспанные глаза.
   – Вставай, – глухо прошептал Сивый, помолчал и добавил: – Дура!
   Что за спешка? Безрод мало не стонал. Видать, знатно урядила кулаком! Надела рубаху, мужские порты – и выскочила за дверь. Сивый ждал меня на порожке, и хоть было темно, я все же углядела, что постылый муженек болезненно морщится. Засадила прямо в рану кулаком – интересно, пошла кровь или нет.
   – Пойдем.