– …А хотели чего? – наверное, в сотый раз вопрошал Тычок.
   Молчание. Только костер веселей затрещал. Дрова кто-то разворошил.
   – Верне мужа хотели поменять. – Безрод мало не смеялся. Я это чувствовала.
   – А ты?
   – Подумал, жалко парня. Намается. И не отдал.
   Гарька загоготала. Поди, волки в той стороне шарахнулись от такого гогота.
   – Все шуточки тебе! А я серьезно спрашиваю. Кто такие, кто послал и откуда?
   Я затаила дыхание.
   – Темные сами не знали. – Сивый неохотно начал говорить. И каждое слово Тычок выуживал, ровно клещами:
   – Ну? Ну?
   – Золота отвалил, не чинясь. Показал Верну на пристани. Приказал живой доставить.
   – Ну? А как сам прознал, что за нами идут?
   Безрод усмехнулся:
   – Седмицу назад потеряли осторожность. Зверье распугали.
   – Ну?
   – Таиться перестали. Подходили все ближе и ближе. Готовились напасть. И ко всему я вытащил золото на белый свет. Не могли не заметить.
   – Ну?
   – Нынче ночью хотели. – Сивый усмехнулся. – Да мы опередили.
   Я как будто сквозь сомкнутые веки чувствовала колючий взгляд, полный холодной ухмылки.
   Да, мы опередили. Так муха говорила волу: «Мы пахали!» Видел, что ухожу на верную погибель, а не остановил! Тычок словно мои мысли услыхал.
   – Чего же одну отпустил? Поди, все ночью видел? Видел, что уходит?
   – Видел. – Сивый поворошил угли. – Только не сделали бы ей худо. Живой нужна была.
   – Тебе-то почем знать?
   – Ужом в ночи к их стану прополз. Все выведал. Ни одна тварь и ухом не прянула. Уже седмицу слушаю, о чем говорят.
   Кушай, дорогая, не обляпайся! Выходит, Безрод едва не лучше самих темных знал, что они собирались делать и когда? Знал и то, в живых и невредимых меня все равно оставят, как бы ни были злы? А когда темные совсем расслабились и обнаглели, стали шастать по Лесу, ровно по наезженному тракту, и выглядывать под кустами чужое золото, взял да и порешил всех, что после меня остались. Мне казалось, будто я хоть немного понимаю в этой жизни. Ничего не понимала. Дура дурой.
   Наверное, Безрод крался за мной по ночному лесу и посмеивался в бороду. Но мне не было за себя стыдно – даже Ратнику не в чем упрекнуть. Положа руку на сердце – если хотели убить, я бы не выстояла, даже один на один, темные оказались очень сильны. Уж конечно. Сивый видел все: как распяли меня вокруг дерева, как бежала сквозь чащобу, не разбирая дороги. Но, как бы ни сверкали мои пятки, я облегчила муженьку ратные труды на три меча. Могла бы за многое попенять Сивому, однако за холодную кровь и ясную голову давешней ночью с моего языка не слетело бы ни звука. Будь я на месте Сивого, а на моем месте кто-то из близких, очертя голову ринулась бы в драку. А Безрод, невидимый во тьме, стоял за спиной и ждал. Сейчас встану и спрошу, чего ждал, почему плечо не подставил? Ведь едва от ужаса не померла! А впрочем, не спрошу. Пусть не думает, что за жизнь цепляюсь, как утопающий за соломинку.
   Птица, запеченная в глине, пахла восхитительно. В животе так зычно бурчало – думала, окрестное зверье разбежится.
   – Просыпайся, Вернушка, вставай, ясная. – Тычок легко потеребил меня за плечо. – Полно бока отлеживать, время зубами работать.
   Я «тяжко» поднималась, мычала, стонала, потягивалась. По-моему, так поднимается человек с большого устатку. И, едва разлепила веки, увидела престранную картину: старый балагур кланяется мне в пояс.
   – Ты чего, не в себе? – буркнула, ничего не понимая.
   – Низкий поклон тебе, заступа наша. – Я Тычка мало-мальски уже знала – и все равно не могла понять, балагурит или нет. – Те трое, что пали от твоей руки, могли порешить нас, ровно спящих поросят. Низкий тебе поклон, дева-воительница!
   Нет, наверное, не шутит старый. Серьезен, как будто перед жертвоприношением. А насчет тех троих… Безрода не порешили бы даже все четырнадцать разом. В чем, в чем, а в этом уверена. О боги, до чего вкусна птица, запеченная в глине!
   Сивый уже отмылся от крови. Сидел перед огнем, ухмылялся и щурил глаза, как будто синие ледышки могли растаять от яркого пламени. А красная рубаха (я как-то пробовала сосчитать, сколько раз она заштопана, – сбилась со счету) сохла прямо на нем. Солнце зашло, но никто не собирался укладываться спать. Нести стражу вызвался даже Тычок. Он, кстати, первым и уснул. Как сидел старый балагур, так и уснул, привалясь к стволу молодой березки. Гарьку Безрод сам заставил улечься, правда, наша коровушка ни в какую не хотела, но и для нее мой постылый нашел нужные слова. Улеглась. Однако на всякий случай под левую руку положила дубье. По моему разумению, под тем дубьем бычий хребет лишь крякнул бы жалобно. С другой стороны положила секиру, что добыла в битве на море. Я как представила, едва со смеху не померла – в одной руке увесистый дрын, в другой секира. От такого страшилища любой темный убежит, сверкая пятками.
   Меня Безрод лечь не уговаривал. Все равно не уснула бы. Отоспалась на ночь вперед. Сидели вдвоем у костра и молчали. Сивый ни слова мне не сказал. Тогда первой заговорила я.
   – А твой храп, который давеча из-под того деревца слышался? – показала рукой.
   Безрод лениво повернулся ко мне, ухмыльнулся.
   – В десяти шагах от того деревца прятались двое темных. – Мое нутро съежилось от запоздалого ужаса: те двое, что поймали меня у дерева. – Хотел, чтобы думали, будто сплю.
   – А когда я в лес улизнула?
   – Они следом. Мне осталось только не потерять вас из виду.
   Стало быть, злополучной ночью я кралась в голове, следом за мною, неслышные, как тень, стлались темные, и замыкал мой муженек, что летел по нашему следу, ровно ветерок бестелесный. Знала бы, что спину мне подпирает Сивый, холодный и безжалостный, ровно лезвие меча, так бы обреченно глядела на Грязь? Я знавала бойцов, которые бросались в глаза статью, где бы ни появились, были на слово охочи да на язык остры. С таких ухарей девки глаз не сводили. Такие сверкали в битве, ровно молнии Ратника, блестящие и смертоносные. Мой Грюй был таким. А Сивый… Тускл, будто лед против чистого зерцала. Вот глянет солнце на обоих, зерцало весело засверкает в ответ, а лед матово улыбнется. Вокруг моего Грюя на бранном поле сеча бурлила, как водоворот на перекате, мечи пели звонче, вражья кровь рекой лилась. А Сивый… Так не сразу признаешь за боевое оружие неказистый, невзрачный меч, весь в коросте и пыли, который лезвием не блестит, рукоятью не блещет. Сверкающий меч – это мой Грюй, неказистый клинок, весь в коросте – Безрод. Трешь глаза – и никак не поверишь, будто там, под коростой и коркой времени, сокрыт безупречный, разящий клинок. Уже который день вместе идем, и все это время я понемногу очищаю меч от птичьего помета и пыли. Понемногу проступает острое лезвие, сизое, тусклое, холодное.
   На заре тронулись в путь. Утром над станом пролетел белый журавль, описал круг, махнул крыльями и улетел на восток. Стало быть, и нам стопы класть на восток. Ночь прошла спокойно. На несколько дней пути окрест в лесу больше никого не было. Ну и слава богам! А едва заблистало солнце в просветах ветвей, Безрод запел песню. Мы удивились, даже рты пораскрывали. Какой голосище! Какие переливы! Густой и зычный, пробирает до самого нутра. Бывает, и неказистое лезвие блещет в лучах солнца, чисто зерцало. Сивый пел да искоса на меня поглядывал, и если бы мог усмехаться, непременно усмехался.
 
   Долго шли – когда на лошадях, когда пешком, ведя коней в поводу. И кругом был только лес, шумливый и тихий, сонный и буйный, едва расшевелит листву шалый ветер. Ни единой деревеньки не встретилось нам на пути. Безрод, правда, насколько раз примолкал, щурил глаза и подозрительно вглядывался в молчаливую чащу. Видел там что-то, да нам не говорил. Я знала, в лесах тоже люди живут, сама не в степи выросла, только не чета мы лесным. Так спрячутся – в шаге пройдешь, не заметишь. Один Сивый и косился на деревья, тревожно морща лоб. Синие глаза становились острее иглы и холоднее северных ветров. А когда невидимая опасность обходила стороной, Безрода отпускало, снова ухмылялся, даже песни изредка пел. А однажды Сивый так напрягся, как будто за деревьями притаилась целая дружина, нас, бедолаг, поджидала. Я даже меч из ножен потащила. Но уже в который раз постылый муж сделал совсем не то, чего ожидала – песню запел. Безродов голосище зазвенел на весь лес – чисто бронзовый колоколец. Сивый пел о храбрецах, что идут сквозь дремучую чащобу, Лесного Хозяина чтут, птицу и зверье не разоряют, потому и позволяет Лесовик идти по своим владениям. Странно было слушать светлую песню, запетую голосом, звенящим от напруги. Безрод пел – и удерживал мою руку на мече, дабы не сделала глупости. Сама не заметила. И, лишь когда отъехали от опасного места, я опомнилась и дернула рукой. Чтобы лапищу свою убрал. Беспояс без лишних слов убрал и даже не глянул в мою сторону. Не удержи меня Безрод, клянусь всеми богами, ринулась бы в чащу – и нашла ту опасность, что в лесу таилась. Муженек промолчал, но мой дурацкий порыв, уверена, от его острого глаза не ускользнул.
   Потеряла счет дням. С той злополучной дороги давно сошли, несколько дней ехали по лесу. Теперь не скажу, на который день по счету перед нами расстелилась наезженная дорога, которая бежала с полуночи на полдень, а может, и наоборот. Сказать, что стало легче идти, – ничего не сказать. Теперь вчетверо больше проходили за день, не больно-то наездишь верхом на лошади по буреломам с целым табуном в поводу. И однажды Безрод съехал с дороги направо, а мы следом.
   – Деревня прямо, – махнул Сивый рукой. – Дух переведем.
 
   Постоялого двора в деревне не было. Мала слишком. Но едва блеснуло на солнышке серебро, каждая изба захотела стать для нас постоялым двором. Безрод недолго выбирал. Кивнул вдовой бабе с тремя ребятишками и первым въехал в перекошенные воротца. Старшие мальчишки тут же увели лошадей в хлевок. Конюшни как таковой не было – так вместе с коровами наши кони в хлеву и встали. Я подозрительно косилась. Больно неказист хлевок. Кособок, хлипок, не сложился бы в одночасье. Погребет хозяйских коровенок вместе с нашим табуном. Шутка ли, четырнадцать лошадей забрали после темных.
   – Не ровен миг, рухнет кровля, – пихнула Безрода и кивнула на постройку.
   – Вот уедем, и поправит баба хлев.
   Трудно возразить. Серебро, случается, и чудеса творит. Однажды встанет ровненький и свежетесаный хлевок на месте зияющей провалами развалюхи. Чем не чудо?
   Баба жила на краю деревни, у самого озера. Удачнее места для баньки не найти. Она и стояла на самом берегу – кленовая тесаная дорожка над тонкими свайками убежала в озеро на пяток шагов. Первыми отведали хозяйской бани мы с Гарькой. Никогда раньше не видела нашу молодицу обнаженной. Ну здорова бабища! Белотела и круглобока, как будто из валунов слеплена, что катаются под кожей, разве только не гремят. Эту живой точно не возьмешь! Может быть, уже пробовал кто-то: на Гарькиных боках я углядела два старых шрама и два совсем свежих – на спине и груди.
   – Чего косишься, ровно медведь на мед? Жалеешь, что не родилась мужчиной?
   Вот еще! Мне и в бабьей шкурке сладенько.
   – Беспокойно мне.
   – Чего ж?
   – В озерцо плюхнешься, мне воды не достанется. Всю выгонишь из берегов.
   Гарька зашлась от смеха – думала, смешинкой подавится. И так меня веником оходила, я чуть не воспламенилась. Еле вытерпела. Никогда не устану благодарить богов за баню. Лучший подарок людям. Но и Гарьке от меня досталось! Даже сквозь облака пара было видно, что из белой Гарька стала малиновой. И как нас обеих узкий мосток донес до воды? Ума не приложу.
   Все на свете забыла, когда тело, утомленное долгой дорогой, рваное железом, затопило блаженной истомой. Раз за разом возвращались в баню, пока сил оставалось. И тут гляжу, а Гарька сушит волосы, выходить собирается. Спрашиваю:
   – Неужели спеклась? Думала, поздоровее ты сердцем.
   – Мы не одни на этом свете. Кому-то банька еще нужней.
   Вот так! Я обо всем позабыла, уела меня наша коровушка. Сколько времени прошло? Уже солнце село, а когда мы уходили в баню, еще над дальнокраем высоко стояло. Ничего нам Безрод не сказал, только с легким паром встретил. Даже не покосился в нашу сторону. Ну хоть бы словом попрекнул! Нет. Лишь усмехнулся, шутливо зажмурил глаза да руками закрылся – дескать, отчего так светло стало? И Тычок-балагур тут как тут. Этому не пустить острого словца по бабьему племени – как дармового пива не выпить. Даже наша хозяйка, уж на что баба тремя детьми разжилась, и та в краску вошла. Сивый с Тычком ушли, и я заметила, как наша хозяюшка проводила Безрода странным взглядом. Долго в спину глядела – и глубоко вздохнула. Полнотела, статна, пригожа, только лоб рассекли две заботные морщины – о детях, о безмужнем хозяйстве. В общем, ладная баба, только несчастливая.
   Встрепенулась, подскочила с места чисто девушка, как будто что-то вспомнила, и унеслась в баню. Рубахи забрать да простирнуть, пока мужчины парятся. И, по-моему, наша вдовица с превеликим удовольствием стирала красную рубаху Безрода да самолично перед огнем сушила.
   За столом хозяюшка все подкладывала и подливала, и Безроду пуще остальных. Угощала жареной дичью и ароматной выпечкой. Дичь в лесу добывал старший сын, корни, из которых пирогов напекла, выращивала на огороде во дворе. С лету угадала в Безроде нашего воеводу, и не сказать, что ошиблась. Глядела прямо, глаз не отводила, как только баба может на мужчину глядеть.
   Вокруг нашей хозяюшки даже воздух в избе налился искрами, отяжелел. Еще чуть – и засверкает. Она не стеснялась и не лукавила. А чего свободной бабе, богатой тремя детьми, низводить глазки долу, точно малолетней девке? Свое отженихалась, теперь каждый счастливый день на вес золота. Я могла понять Гарьку, которая будто насквозь пронизывала глазами нашу хозяйку, Ягоду. Словно оценивала. Гарьке не все равно, под каким деревом Безрод в тени приляжет, не говоря про то, на чью грудь приклонит голову.
   А вот себя понять не могла. Изнутри поднималось что-то горячее, сама не знала что, и жгло, ровно кострищное пламя. Аж перед глазами темнело. Безрод усмехался и глаз от Ягоды не прятал. А чего ему бегать от сочной бабы? Ее сожми в руках посильнее, вся соками истечет! Я даже зубами заскрипела. Так частенько бывает. Только соберешься выбрасывать ненужную вещь, на нее тут же находится охотник. И уже становится жаль отдавать. Первая встала из-за стола после трапезы. Нутро так полыхало, что не знала, куда себя деть. На мгновение пожалела, что теперь не зима. Тогда просто упала бы в снег лицом и лежала, пока весь подо мной не стает. Но откуда взяться снегу в конце весны? И я просто унеслась на берег озера, сбросила одежду, нырнула и плыла, пока не вылезла на тот берег. И все равно сил осталось, как будто не плыла. Я не знала, что со мною… хотя нет, вру. Все знала. Потому и плыла. Отдавала воде злую силу – лишь бы не думать, лишь бы сказать самой себе то, что было для меня подобно смерти.
   Гарька все-таки нашла меня. Гляжу, берег заволновался, лунная дорожка пошла рябью, вода расплескалась о берег, я даже подобралась. Нож всегда со мной. Ножны к руке приладила, когда в воду полезла. Как не забыла еще?
   – Вот ты где! Далеко забралась.
   – Как нашла?
   – По лунной дорожке поплыла. Чего бесишься? Силу некуда девать? Вроде в бане всю оставила.
   Я ничего не ответила, только швырнула в воду камень со злости.
   Гарька лучше меня самой знала, что грызет мне душу.
   – Это я сказала хозяйке, что мы никто Безроду. Ни ты, ни я. На нее зла не держи. Да и тебе-то что?
   Действительно, мне-то что? Идем вместе бок о бок, до первой смерти. Либо он, либо я. Хотя… Мне уже давно полагается пировать в Ратниковых палатах, да что-то не пускает.
   – Кто-то.
   Да, кто-то. Ой, что это я? Неужели вслух заговорила, и хитрющая Гарька меня поправляет?
   – Полно. Спать пора. Берегом вернемся или вплавь?
   – Вплавь.
 
   Снилось, будто несла что-то в кулаке, а потом глядь – больше нет. Обронила где-то. Утекло сквозь пальцы. Перемешались для меня сон и явь. Утром так и не поняла, спала или нет. То ли выспалась, то ли сонная.
   Всю ночь как на камнях пролежала и поутру встала, ровно избитая. Ягода разместила нас в избе – меня, Гарьку и Тычка. Старик со старшими мальчишками храпел в сенях, мы с младшеньким – в палате. А где хозяюшка ночным жаром полыхала, мне оставалось только догадываться. Не в пример кособокому хлеву, во дворе стоял аккуратный амбар, полный душистого сена – ведь ранние луговые травы уже поспели.
   А Ягода уже была на ногах, наставляла среднего мальчишку. Чтобы вволю выпас коней, да на дальнем выгоне, там бережок положе и трава сочнее, да чтобы ноги коням не забыл стреножить, да на лес поглядывал. Солнце встало, впрочем, в наш угол могло и не заглядывать. Светом, которым лучилась хозяйка, могла бы обогреться каждая травинка в округе. По всему было видно, Ягода устала, спать хотела неимоверно, но улыбалась, как будто заново родилась. И такая сладкая истома лежала на ее лице, что во мне махом взыграло ретивое. Захотелось разбить красивое лицо вдрызг. Вовремя сдержалась, Подумаешь, баба подобрала то, что я выбросила! Эка невидаль! А если по совести, Ягода ничего у меня не украла. Да и как можно украсть у человека то, что своим не считает? Так чего я в бешенство вошла? Давно, еще на родине, дружинные в годах говорили, будто душа человека темна, как лес в полночь, а бабья душа вовсе потемки непролазные. Бабы постарше с ними соглашались. Тогда не понимала. Теперь поняла. Поняла, что сама себя не понимаю. Иной из прошлого в свое будущее галопом несется, вся жизнь на скаку. Я из своего прошлого вышла хроменькая и не бежала – устало ковыляла в будущее. Дойду ли?
   До седьмого пота работала с мечом на дальнем бережку, на небольшой опушке. Ратное дело забывать не следует, вот только в рукопашной сойтись было не с кем. Гарька оставила меня саму с собой. И правильно сделала. Это лишь вид у нее глуповатый: как выкатит синие глаза, так и подумаешь: «дура». Нет, далеко не дура. Сколько еще у Ягоды простоим? Два дня, три, седмицу?
 
   – Как долго еще простоим?
   Сивый удивленно уставился на меня.
   – Торопишься?
   – Может, и тороплюсь. То моя забота. Так сколько?
   – Не знаю.
   Безрод с ног до головы смерил меня холодным взглядом, ухмыльнулся, повернулся спиной и молча ушел. Мне, скаковой кобыле, точно шлея под хвост попала! Гоню всех в дорогу, будто полоумная. Все рады пожить под крышей хоть несколько дней, похлебать на крылечке варево из дичи, – только мне неймется. Вижу, Гарька по домашнему соскучилась, но молча сопит в две дырочки, Тычок тоскливо на меня косится, Сивый молчит, как обычно. В скором времени я, наверное, стала бы копытом бить, как всамделишная дикая кобыла, если бы не маленький Ягодкин. Верно говорят, собаку и мальца не обманешь. Младший сынок Ягоды после трапезы влез ко мне на колени, обнял за шею и шепнул на ухо, чтоб никто не услыхал:
   – А правду мамка сказала, что ты баба-вой?
   А я, дурища перерослая, в толк не могла взять, отчего пострел второй день кругами ходит! А он, оказывается, с духом собирался! Хотел спросить. И непременно сам. Наверное, мальчишке я казалась очень страшной – здоровенная, бескосая, плечами вровень с Безродом, да и ростом под стать.
   – Правда.
   – И меч у тебя есть?
   Ягодкин мяконькими губешками страсть как ухо мне расщекотал, но я лишь улыбалась, терпела, головы не убирала.
   – Есть.
   – И все равно ты не ходи на полночь. Там людишки лихие гнездо свили. Про ваших коней уже, как пить дать, прознали. Мамка говорит, Сорока с лихими знается. Он и доносит.
   Сорока, Сорока… Уж не тот ли это низенький вороватый мужичонка, что хотел давеча заглянуть в глубь двора, все шейку тощую тянул? Мы с Гарькой с озера возвращались, спугнули. Так и не узнали бы, кто у забора стоял, – хорошо, из темноты кто-то окликнул. Кажется, Сороку и звали. Маленький Ягодкин, Рыжик, водил пальчиком по вышивке моей рубахи и, махом позабыв про лихих людей, вдумчиво бормотал:
   – Лиска хитрая бежит по долам, волчище зубастый лесом крадется, кабан-секач землю роет, белка-погрызушка орешки грызет…
   Рыжику года четыре, вечно взъерошен, чумаз, передних зубов нет, теперь сосредоточенно читает узор на вороте. Сама не знаю почему, но мне вдруг захотелось уложить непослушные волосы, утереть сопли и расщекотать Рыжика, чтоб малец рассмеялся на всю избу. И некому меня, дуру, сдержать! Ягодкин смеялся чисто и звонко, как смеются только дети, сам щекотал меня мяконькими пальчиками, тут и я, кобылица, заржала во все горло. Как Безрод умудрился в избу войти, что мы оба ни сном ни духом? Стоял в дверях, сложив руки на груди, и глядел на нас, не дыша. Ровно спугнуть боялся.
   Муженек молча глядел на нас, а я ждала, что усмехнется. И когда неловко переступила ногами, отчего Рыжик повалился мне на грудь и повис на шее, беспричинно засмущалась. Дурачок. Подумал, что мы играем в лошадку, а когда лошадка начинает взбрыкивать, нужно держаться в седле и хватать ее за шею. Он и схватил. Смеялся в самое ухо, и я отчего-то наливалась краской. А Рыжик с первого дня почему-то совсем не убоялся дядьки со страшными шрамами на лице. Его мать, впрочем, тоже не испугалась.
   Безрод не ухмыльнулся, и я была за это благодарна. Сивый улыбнулся, совсем по-доброму, и я опешила. Только раз видела, как Безрод улыбается, холодная равнодушная усмешка – совсем другое. А тут – при холодных глазах – вышла теплая улыбка. Я не понимала, отчего краснею и смущаюсь, злилась, краснела и смущалась еще больше. Ни разу не уступила своему страху, мне ли смущаться и краснеть? Безрод ушел, но я еще долго прятала пылающие щеки в разлохмаченные вихры Рыжика.
   После трапезы ко мне на завалинку подсела Ягода. Уж не знаю зачем, а подсела. Мялась, мялась, ровно не знала, с чего начать.
   – Чего ж ты не сказала? Сама не догадалась бы. Глядитесь друг на дружку, ровно кошка на собаку! Где уж понять, что вы муж да жена!
   Опаньки! Неужели виниться пришла? Только найти бы эту самую вину. Я зло катала языком во рту маленький мосол, и тот звонко стучал о зубы. Что мне оставалось сказать?
   – Совет да любовь.
   Ягода опешила, отпрянула и долго глядела на меня, непутевую, с жалостью.
   – Ой, глупая ты еще, глупая! Тебе еще жить да жить и бабьего ума набираться!
   – Ты зато, погляжу, уже набралась. – Глядя в землю, я беззлобно усмехнулась. Не хотелось говорить, но встать и уйти было просто лень.
   – До того не была разлучницей… – Ягода глядела на меня, глаз не прятала и вдруг ухмыльнулась: – И теперь не стала.
   Трудно было что-то возразить. Я в сердцах зло выплюнула мосол и спросила:
   – Ну что ты в нем нашла? Объясни мне, вредоумненькой! Или глаз у меня нет? Может быть, чего-то не вижу? Или не понимаю в жизни?
   – Глаза у тебя есть, и даже зеленые, как погляжу, а только человеческого нутра своими зелеными очами ты не видишь.
   – А что я должна видеть? – пожала плечами.
   Лицо Безрода такое… жуткое. И глаз холоден. Глядишь на беспояса, и словно ветерок дует жарким полднем. Только не замерзнуть бы с того ветерка. Не будь этих страшных шрамов… Я много раз пыталась пробиться сквозь завесу рубцов, разглядеть Безрода, каким тот стал бы без шрамов, но не получалось. Над Сивым как будто морок висел, шрамы не давали углядеть истинного лица. Не пускали, хоть мотай головой, хоть не мотай.
   – Ты не видеть должна, а чувствовать. Чувствовать, будто стоишь за каменной стеной. Чувствовать, что тебя берегут два меча, один висит на поясе, – второй на двух ногах стоит!
   Ягода еще что-то говорила, но я уже не слушала. Ей только песни складывать. Такой дар пропадает – ишь, залилась чище соловья. Пыталась представить рядом не человека, а стену, и зябко поежилась. Холодной вышла та стена. А насчет двух мечей, пожалуй, правда. Сивый и впрямь похож на меч. Пока не тронешь – молчаливый, жесткий и холодный, а тронешь – молчаливый, жесткий и холодный. Что так, что эдак. Я замотала головой. Заставила замолчать внутренний голос. Перебила, перекричала:
   – А что, говорят, на полуночи лихие людишки пошаливают?
   Ягода аж отпрянула. Понятное дело, отпрянула. Любой бы отпрянул. Ни с того ни с сего разве орут?
   – Лихие людишки? – Ягода переспросила. – Озоруют, сволочи. Много их. Полтора десятка, не меньше.
   Сколько? Полтора десятка? Всего-то? Ты, свет-хозяюшка, расскажи про полтора десятка своему полюбовнику! Думаешь, испугается? Наверное, не знаешь, зазнобушка, откуда мы целый табун с собою привели? А все оттуда, спелая ты наша, одиннадцать коньков – добыча Безрода, три – моя, хотя, если по правде, – все его! Еще недавно думала, что меч при Сивом, как седло при корове. Дура была. Безрод сам в драку не полезет, но и прочь не побежит. Чисто меч в ножнах! Пока в ножнах – не порежет, а выйдет на свет – ого-го-го! Еще поглядим, чья возьмет. Одни вот поглядели. Догляделись. Эх, Сивый, меч под коростой! Не сверкаешь, но тускло блещешь, красотой рукояти в глаза не бросаешься, лишь неприметно сереешь крепостью кости. Боевой меч, а не праздная богатая игрушка.