— Французский знаю, — сказал я. — Немецкий — это чепуха.
   — Как по-французски ворона?
   — Ворона?
   — Ворона.
   — Не знаю, — засмеялся я. — Слов десять запомнил…
   — А Лев Толстой уйму знал языков… И читал и говорил свободно.
   — То Лев Толстой…
   — Я бы захотела — выучила немецкий…
   — Главное — захотеть, — сказал я. — Льва Толстого никто не заставлял. Он сам. Захотел и выучил.
   — Я знаю, почему он учил иностранные языки.
   — Легко давались…
   — И еще потому, что ему было скучно в Ясной Поляне, — заявила Рысь.
   — Мне тоже скучно, — сказал я, — а французский идет туго.
   — Ты наврал, что болел? — помолчав, спросила Рысь.
   — Болел… У меня жуткий насморк был.
   — Ты чихал, а тебе все говорили: «Будь здоров!» Да?
   — Сначала говорили, а потом надоело. Я чихал по двадцать раз подряд.
   — Я бы столько не смогла, — вздохнула Рысь.
   У меня замерзла голова. От холода, вероятно, и все мысли разбежались. Но вытаскивать из кармана шапку на глазах у Рыси не хотелось. А потом она сказала, что мне без шапки идет… Ради этого можно немного померзнуть. Мне интересно было разговаривать с ней. Я смотрел на нее с удовольствием и мог слушать сколько угодно. Эта девчонка не уставала удивляться, смеяться, сердиться. И всё это она делала искренне.
   — Иди переводи свою ворону, — сказал я. — И сыр, который ей бог послал.
   Рысь протянула мне конек с оборванным креплением:
   — Свяжи… Если б ремень не лопнул, он бы меня, убейся, не догнал.
   — Кто «он»? — спросил я.
   — Да Ленька из нашей школы… У него беговые.
   Я подул на пальцы и стал связывать ремни. Кожа затвердела на морозе, и дело подвигалось с трудом. Из-за какого-то Леньки я должен потеть. Рысь стояла и смотрела. Кое-как я связал ей ремень.
   — Драться с Ленькой не будешь — выдержит, — сказал я, возвращая ей конек. И вспомнил, что уже нечто подобное говорил ей там, на танцах, когда у нее каблук отвалился. Рысь шлепнулась в снег и в два счета прикрутила ремень к ботинку.
   — Ты мастер на все руки, — сказала она и, помахав мне рукой, заскользила к реке.
   — А как же ворона? — спросил я.
   — Не улетит! — крикнула Рысь. — А с Ленькой мы не деремся. Он за мной бегает…
   Я видел, как она врезалась в кучу ребят. Двое погнались за ней, но Рысь припустила вдоль берега по ледяной дорожке, и мальчишки, сначала один, потом другой, отстали. А она, круто затормозив, развернулась и понеслась обратно.
   — Опять стихи сочиняешь? — услышал я голос Бутафорова. — И без шапки? Просторнее мыслям…
   — Дышу воздухом, — сказал я, вынимая из кармана шапку. — У вас тут такой воздух…
   Бутафоров подозрительно посмотрел на меня, ухмыльнулся:
   — Давай не вкручивай… Воздух! Ждешь?
   — Тебя, — сказал я. — Знал, что придешь.
   — Я бы на твоем месте попробовал…
   — Что?
   — Стихи сочинять…
   — Стихи потом, — сказал я. — Пошли Мишку выручать.

11

   После Нового года начались метели. Холодный ветер дул без передышки. Весь снег унесло за город. Мостовая оголилась. Обледенелые булыжники тускло поблескивали. Небо плотно затянули облака, и солнечный луч неделями не мог прорваться сквозь эту серую пелену. О лыжных прогулках нечего было и думать: кругом мерзлая земля и грязный лед. Ловать тоже вымело начисто. Стального цвета лед был исчиркан коньками вдоль и поперек. Ребята распахивали пальто, и ветер, надувая полы, как паруса, гонял конькобежцев по реке. Ветер гудел в ушах и днем и ночью. В аудиториях звенели стекла. Чугунка накалялась докрасна, но тепло было только тем, кто сидел рядом. Когда кончался уголь, кто-нибудь из нас вставал, брал корзину и выходил на улицу, — там у стены лежала черная гора угля. Мы привыкли к холоду и не обращали на него внимания. Преподаватели читали лекции в зимних пальто, снимали только шапки. Мы тоже сидели за столами в шинелях. Француженка простудилась и теперь без всякого нажима говорила в нос не только по-французски, но и по-русски.
   Я почти рассчитался за седьмой класс. Осталось слить конституцию и географию, — это пустяки. У второкурсников начались практические занятия, и часть аудитории пустовала. Вагонники работали в депо, а паровозники раскатывали на локомотивах. В феврале и у нас начнется практика. Внеочередная. Будем кочегарить на паровозах. Две недели. Генька Аршинов не мог дождаться этого дня. Он уже приготовил себе кочегарское обмундирование: старый лыжный костюм. От фуражки оторвал козырек, получился берет.
   — В берете удобнее, — сказал Генька.
   А почему удобнее, не смог объяснить. Нарочно он это, для форсу. Мне тоже было любопытно проехать на паровозе. В вагонах и на вагонах довелось немало поездить, а вот на паровозе — ни разу. Но козырек от кепки я отрывать бы не стал.
   За учебным столом все еще пустовало Мишкино место. Суд назначили на конец января. Бутафоров был у следователя, встречался с Мишкой, но ничего утешительного не узнал. Победимов сидел в КПЗ. Его обрили наголо, настроение было паршивое. Мишка попросил учебники за седьмой класс. Я отнес ему. Разговаривали мы и с начальником техникума. Сначала он рассвирепел: «Исключить! Это техникум, а не воровской притон!» Но потом отошел и согласился подождать до суда. В общежитие пришло письмо из деревни Осенино. От Мишкиной сестренки. Я по почерку определил. Детский почерк. Письмо я положил в тумбочку. Я верил, что Мишка вернется.
   И он вернулся. За полмесяца до суда. Суд состоялся раньше, чем мы ожидали. Мишке дали два года условно. Совсем другой вернулся Мишка. Худой, бледный. Карие глаза смотрели на мир виновато. Мишке казалось, что все знают, что он из тюрьмы, что он вор. Пришел он после обеда. Я лежал на койке и учил географию. Я не видел, как Швейк подошел ко мне. Услышал скрип пружин: он сел на край кровати.
   — Вот и я, — тихо сказал Мишка. — Пришел.
   Я швырнул на подушку географию и стал тормошить друга, хлопать по худым плечам. Я говорил ему, что все кончилось хорошо и мы снова будем спать рядом. Скоро практика. Мы попросимся на один паровоз, будем водить тяжелые составы. Мимо леса, мимо дола… Мы увидим разные города… Мишка слушал меня и молчал. А может быть, и не слушал. Думал о своем. Он даже ни разу не улыбнулся. Сидел скучный, словно и не рад был, что его выпустили. На коленях у Мишки лежала стопка книг, перевязанная ремнем.
   — Мне разрешат сдать за седьмой? — спросил Мишка.
   — Тебя никто не исключал, — сказал я.
   — Это хорошо, если разрешат сдать… — Мишка вздохнул. — Сегодня можно?
   — Горит, что ли?
   — Горит…
   Мы пошли с Мишкой к завучу. Завуч выслушал Победимова, не стал ни о чем расспрашивать. Только сказал: «Тэк, тэк».
   — Можно? — спросил Мишка.
   — Иди, сдавай, — сказал завуч и тут же выписал направление в школу.
   Мишка сдал в три дня все экзамены, получил новенькое свидетельство. Пришел в общежитие и стал собирать пожитки.
   — Исключили? — спросил я.
   Мишка не ответил. Подошел к зеркалу, потрогал короткий ежик черных волос:
   — Отрастут через месяц.
   — К пингвинам?
   — В Донбасс, — сказал Мишка, немного оживляясь. — Чтобы твой паровоз задымил, подавай уголь, верно? Вот я и буду обеспечивать тебя угольком… В общем, до свидания, Максим… «До свиданья, друг мой, до свиданья, милый мой, ты у меня в груди…» Говорили, что это последнее стихотворение Сергей Есенин кровью написал. Вскрыл вену и написал. Мишка достал из мешка знакомую книжку Есенина и протянул мне.
   Я проводил Победимова до вокзала. Ветер дул нам в лицо. Мишка шагал впереди, повесив нос. Лицо серьезное, решительное. На плече тощий вещевой мешок. Там сухой паек на три дня: хлеб, масло, банка консервов и зеленые обмотки. Их-то зачем потащил он в Донбасс? Мишку никто не исключал из техникума. Он сам себя исключил. Еще там, в тюрьме. И бесполезно было его отговаривать.
   — Домой, в деревню, заедешь? — спросил я.
   Мишка отрицательно покачал головой. Немного помолчав, ответил:
   — Приеду в отпуск… А сейчас не стоит.
   — Деньги-то есть?
   — На первое время хватит… Игорь Птицын долг вернул.
   — У меня есть триста рублей…
   — Не надо.
   На вокзале мы ждали недолго. Подошел скорый рижский. Сцепщик нырнул под вагон. Начищенный зеленый СУ отвалил от состава и покатил на стрелку, а оттуда в депо. Из депо, пуская пары, пришел сменный паровоз. Прицепился к составу, громыхнув автосцепкой, и нетерпеливо запыхтел, дожидаясь свистка. Из будки машиниста с длинноносой масленкой в руках не спеша спустился плечистый парень в фуфайке и лоснящейся кепке. Подошел к колесу, откинул крышку буксы и стал лить мазут. Что-то знакомое было в фигуре парня. Когда он оглянулся, я узнал Бутафорова. И Мишка узнал его.
   — Я глаза вытаращил, когда он пришел туда… — сказал Мишка. — Думал, стыдить начнет, а он… Пойдем попрощаемся.
   Мы подошли к паровозу. От него веяло жаром. Слышно было, как напряженно гудел котел. Под колесами что-то шипело, наверху свистело на разные голоса. Бутафоров не удивился, увидев нас. Поставил масленку на бандаж колеса, спросил:
   — Далеко?
   — К шахтерам, — ответил Мишка. — На Украину.
   — Если за длинным рублем погнался — не просчитайся. Там можно и пупок надорвать. Так-то, экспедитор!
   — Ты за мой пуп не беспокойся, — сказал Мишка. — Выдержит. А экспедитором меня больше не называй.
   Швейк стал злиться. Я перевел разговор на другое.
   Из станционного помещения вышел главный кондуктор. На груди у него блестели свисток и цепочка.
   Николай достал из кармана концы, вытер руки.
   — Ты не серчай… Это я так. Ни пуха, парень! — Он тряхнул Мишкину руку, взял масленку и лихо, как заправский машинист, взлетел по железному трапу в будку. Высунул свое широкое лицо в окно и, свесив птичье крыло на лоб, помахал рукой:
   — Привет донбасским шахтерам!
   Я на ходу втолкнул Мишку в тамбур.
   — Пиши, брат! — говорил я, шагая рядом с подножкой. — Обо всем пиши. Я тебе тоже накатаю.
   Мишка зачем-то снял со стриженой головы железнодорожную фуражку. Он смотрел на меня, молчал и растерянно улыбался. Таким мне он и запомнился. Поезд прибавлял ход. Бутафоров не жалел пару.
   Уехал Мишка Победимов в Донбасс. Рубать уголек. Выдадут Мишке негнущуюся брезентовую робу, на голову — твердую шахтерку, повесят на грудь шахтерский фонарь и скажут: «Опускайся, парень, поглубже под землю. Уголь не растет, как трава. Уголь надо добывать». И затарахтит подземный лифт, опуская Мишку на стометровую глубину…
   Уехал Мишка. А я уж в который раз зашагал по знакомой дороге в город. Гололобые пни, что остались стоять на обочинах, уныло смотрели на меня и молчали. Ветер раскачивал провода. Гудели столбы. Пели изоляторы. Чуть слышно постукивали рельсы, по которым прошел скорый поезд. Стрелочник свернул флажок, подул на пальцы и ушел в свою теплую будку пить чай.
   У Лазавицкого моста меня догнал трофейный автобус. Из-под капота валил дым. Я забрался в автобус. Кондуктор, румяная улыбающаяся дивчина, спросила:
   — До центра?
   — Дальше. За Ловать.
   — Автобус идет до центра, — сказала дивчина.
   Но автобус не дотянул и до центра. Не успели мы отъехать от Карцева, как в моторе что-то громко застучало. Автобус стало трясти, как в лихорадке. Я думал, он развалится. Но это продолжалось недолго. Машина охнула и остановилась. Шофер даже не вылез из кабины. Он откинулся на спинку сиденья, полез в карман за папиросами. Лицо у него было равнодушное.
   — Приехали, — сказал он, закуривая. — Станция Березай…
   Пассажиры без лишних слов гуськом пошли к выходу. Я, как капитан тонущего корабля, покидал автобус последним. Проходя мимо шофера, посоветовал:
   — Когда заштопаете в моторе дырку — поезжайте на Сенную.
   — Жареные пироги даром дают? — спросил шофер.
   — Там ларек есть «Утиль», — сказал я. — Металлолом тоже принимают.
   Шофер вынул изо рта папироску и зашевелился на сиденье, собираясь с мыслями. Я не стал ждать, пока он раскачается, выскочил на дорогу и захлопнул дверцу. Стоило такую рухлядь из Гамбурга тащить!
   Это была улица Энгельса. Я вспомнил про инженера Ягодкина. Порылся в кармане, нашел адрес.
   Я не рассчитывал застать Ягодкина дома. На мой стук сразу отозвались. Отворила дверь немолодая женщина в фартуке. От нее так и пахнуло горячей плитой.
   — Ягодкин живет… — начал я.
   — Эта дверь, — показала женщина.
   Я постучал.
   — Мир входящему, — услышал я знакомый голос.
   Я вошел и сначала ничего не увидел. В небольшой квадратной комнате с одним окном свирепствовал сизый табачный дым. Голая электрическая лампочка с трудом освещала круглый стол, бутылки. За столом сидели инженер Ягодкин и незнакомый мужчина лет сорока пяти. У окна стояла чертежная доска с разными мудреными приспособлениями. На куске ватмана, приколотом к доске, незаконченныый карандашный чертеж. Какой-то механизм в разрезе. Лебедка, наверное.
   — Потомок длинного Константина, — представил меня Ягодкин. — Нарекли Кимом, но почему-то зовут Максимом.
   Мужчина отодвинул стакан с водкой, наклонив голову посмотрел на меня. Глаза у него были усталые. Под глазами мешки. Лицо худощавое, на лобастой голове изрядно поредевшие светлые волосы. Несмотря на то, что волос было мало, они не лежали смирно. Топорщились в разные стороны.
   — Интересное дело, — сказал мужчина. — Не в папу он уродился. В дядю скорее всего…
   Произнес он это медленно, с удовольствием. Первое слово прозвучало с армянским акцентом: интэрэсное.
   — Михаил Сергеевич, архитектор, — сказал Ягодкин. — Калечит наш город…
   Мне пододвинули стул.
   — Все, что найдешь на столе съедобное, уничтожай. — Ягодкин посмотрел на архитектора.Нальем ему водки?
   Михаил Сергеевич поднял свой стакан, понюхал и сморщился.
   — Такую дрянь пить? — сказал он.
   Ягодкин посмотрел на бутылку, на меня, покачал головой:
   — Не нальем мы тебе, Максим… Ни к чему это.
   Они уже были навеселе. Одна бутылка стояла пустая. Вторая — лишь наполовину опорожнена. Мне пить не хотелось, и я был рад, что так вышло. Я пододвинул себе тарелку с квашеной капустой и стал есть.
   Михаил Сергеевич поднял стакан и сказал:
   — Я этой площади дал красивое название: «Театральная». Здесь будут цветы и фонтаны. Напротив театра установят бюст Рокоссовского. Влюбленные придут сюда. Они не посмеют не прийти. Вечером на площади загорятся матовые шары. И все, больше никаких украшений! Да, еще ступеньки… Они будут спускаться от театра к шоссе. Эта площадь будет! А потом я уеду отсюда ко всем чертям!
   Михаил Сергеевич выпил, ткнул вилку в капусту, но закусывать не стал. Они заговорили о градостроительстве. Многое мне было непонятно, но я с удовольствием слушал их. Они видели город таким, каким он будет через семь — десять лет. Они проектировали этот город. Они строили. И когда начался у них спор об улице, которой еще и в помине не было, я удивился их молодой горячности. Михаил Сергеевич вскочил с места и заходил по комнате. Он был небольшого роста, но мне казался великаном. Он рукой в воздухе чертил направление улиц и проспектов, называл номера кварталов, которые появятся через три года.
   Ягодкин был против стандартного домостроения.
   — Нужно строить навек, а эти деревянные коробки — чепуха! — говорил он. — Это убого, понимаешь, Миша?
   — Не могут люди ждать твоих каменных небоскребов, интересное дело! — сердился Михаил Сергеевич. — Ты ведь знаешь, что такое землянка… Хочешь, чтобы люди сидели там, как кроты, еще несколько лет? А стандартные дома не так уж плохи!
   — Через пятнадцать — двадцать лет их на слом?
   — На слом!
   — И всё строить заново?
   — Не всё… Постепенно заменим. Мало разве сейчас заложили многоэтажных коробок?
   Я так и не понял, сумел один из них убедить другого или нет. Оба оказались большими упрямцами. Обо мне они позабыли. Позабыли и про водку. Михаил Сергеевич мерил комнату из угла в угол, размахивал руками. Ягодкин сидел на подоконнике у раскрытой форточки и курил.
   — Ты сходи к ним, которые в землянках, и объясни им, что ради интересов градостроительства нужно еще с годик подождать. Да тебя, интересное дело, выбросят в дымовую трубу, — говорил Михаил Сергеевич. — Наплевать им на твои белокаменные палаты с кафельными ваннами, им подавай жилье с крышей над головой. И быстрее подавай! Нужно строить в три смены. Строить без передышки. И зимой и летом. А вы, интересное дело, свернули работы.
   — Штукатурить нельзя, раствор мерзнет. И люди на лесах не выдерживают больше двух часов. Как в карауле. Ты не представляешь себе, какой там ветер! На сорок третьем объекте плотника сорвало с четвертого этажа. Он фрамугу подгонял…
   Потом они заговорили о войне. Из их отрывочных фраз я понял, что оба они фронтовики и прошли нелегкий путь от Москвы до Берлина. И снова спорили, горячились.
   — А ну ее к бесу, войну, — сказал архитектор. — Дорогой ценой всем нациям достался мир. Если на нашей планете не все ослы, то не будет войны. К черту войну, интересное дело!
   Я не вмешивался в разговор, только слушал.
   То они говорили спокойно, то вскакивали со стульев и бегали по комнате, стряхивая пепел куда попало. В такие минуты они напоминали мне петухов.
   Мне нравилось смотреть на них, слушать. Они заговорили о ленинградской архитектуре, и я дал себе слово непременно побывать в этом городе. Завтра же возьму в библиотеке книжку о Ленинграде. Они оба любили этот город и хорошо знали его. Когда речь зашла о Ленинграде, перестали бегать и дымить. Лица их стали задумчивыми.
   Кажется, сегодня впервые я отчетливо понял, как мало я знаю. И сразу загрустил. Буду ли я когда-нибудь таким же умным и знающим? Сколько надо увидеть, прочитать, пережить, чтобы вот так свободно разговаривать на любую тему…
   Наверное, у меня было очень расстросмшое лицо, потому что Ягодкин обнял меня за плечи и спросил:
   — Хочешь икры? Отличная штука. — И достал из-за окна целую банку.
   — Как там отец в Смоленске? — спросил Ягодкин.
   — Пока живут в пассажирском вагоне… Отец обещал сюда приехать в командировку.
   — В феврале? — оживился Ягодкин. — На зональное совещание?
   — Привет вам просил передать.
   — Завтра же напишу ему, — сказал Ягодкин.
   В двенадцатом часу ночи мы распрощались с Ягодкиным.
   — Молодчина, что заглянул, — сказал инженер. — Теперь дорогу знаешь? Заходи.
   Я уже был внизу, когда Ягодкин меня окликнул.
   — Когда у тебя день рождения? — спросил он.
   Я удивился. Грешным делом, подумал, что инженера под конец все-таки развезло.
   — В ноябре, — сказал я. — Седьмого ноября.
   — Долго ждать, — усмехнулся Ягодкин. — Я хочу тебе одну вещь подарить. — Он полез в карман. «Зажигалку, — подумал я. — Зачем она мне?» Ягодкин достал зажигалку, папиросы. Закурил:
   — Приехал я сюда из Германии на мотоцикле… Второй год на складе ржавеет. Не новый. Но если с ним повозиться — пойдет.
   Таких подарков мне еще никто не делал, и я не знал, что сказать. Правда, во время войны мой дядя майор привез с фронта парабеллум. Это был царский подарок. Я ему сто писем написал. Потом дядя, видно, опомнился, стал требовать назад, но я не отдал, сказал, что один офицер отобрал. Дядя поверил.
   — Приходи на стройку, — сказал Ягодкин. — Вместе сходим на склад.
   — Как-то неудобно…
   — Ерунда, Максим! Забирай эту трещотку — и делу конец.
   — А как же вы?
   — Некогда заниматься мотоциклом… Да и годы, брат…
   — Зачем ты притащил его сюда? — спросил Михаил Сергеевич. Он стоял внизу и слушал наш разговор.
   Ягодкин не сразу ответил. Лицо его стало отчужденным. Он провел рукой по лбу, на котором собрались морщины, и негромко сказал:
   — Для Витьки… У меня был сын. Твой ровесник, — посмотрел он на меня.
   Михаил Сергеевич кашлянул в кулак и спросил:
   — Который час?
   — Время бежит… — думая о своем, сказал Ягодкин. — Говорят, время залечивает раны… Не все.
   — Если их бередить, — сказал Михаил Сергеевич.
   — Забирай мотоцикл, Максим. — Ягодкин положил мне руку на плечо. — Тебе эта штука пригодится.
   — Приду, — сказал я. — Завтра.
   На улице было пустынно, тихо. Небо черное. От одного уличного фонаря до другого — пятьдесят шагов. Желтые пятна света перемещались на тротуаре. По железным крышам домов словно разгуливал кто-то в тяжелых кованых сапогах. Это январский ветер свирепствовал. Забирался под железо. Плясал на крышах, свистел, урчал в водопроводных трубах, глухо гудел на чердаках, залетая в слуховые окна. Михаил Сергеевич поднял воротник черной меховой тужурки, спрятал лицо. Ветер сорвал с его головы высокую цигейковую шапку и швырнул на дорогу. Шапка перевалилась с боку на бок и, подпрыгнув, резво покатилась вперед. Я еле догнал ее.
   — Веселая погодка, интересное дело, — сказал Михаил Сергеевич, покрепче нахлобучивая шапку на голову.
   — Что с его сыном? — спросил я. — Погиб?
   — Есть такая пословица: «Пришла беда — отворяй ворота», — сказал Михаил Сергеевич. — Витька погиб. После войны, на пятый или шестом день, нашли с приятелем в лесу фугасный снаряд, ну и давай его ковырять… Так и похоронили вдвоем. Мало что от них осталось.
   Михаил Сергеевич замолчал.
   — А еще какая беда?
   — Ягодкин демобилизовался через год после воины. Он командовал саперным полком. Работы хватало. Немцы столько позакладывали мин, что еще, наверное, лет двадцать будут рваться… Вернулся домой, а дома… В общем, жена его сошлась с другим. Пришел он вечером, и вечером ушел. Два таких удара могут и быка свалить. Жену он очень любил… Вот как иногда бывает в жизни, юноша!
   — О такой жене нечего и жалеть, — сказал я.
   Архитектор сбоку взглянул на меня и, помолчав, ответил:
   — Он не жалеет.
   — Переживает?
   — Будешь мужчиной — сам во всем разберешься. Будь любопытным, но в меру… Ягодкин — большая душа. Он даже эту… Деньги каждый месяц посылает. И она берет!
   Михаил Сергеевич разволновался. Ветер снова сорвал его шапку, и мы вдвоем припустили за ней. Когда архитектор отдышался, я спросил:
   — А вы? У вас жена…
   — Холостяк я,сердито оборвал меня Михаил Сергеевич. — И убежденный… Черт бы побрал этот ветер!
   Он сунул шапку в карман тужурки. Жидкие волосы его встали дыбом. Он остановился, не глядя на меня сунул маленькую жесткую ладонь, сказал:
   — Спокойной ночи. Мой дом рядом. — И быстро зашагал в темень, смешной и колючий.
   Мой путь лежал мимо Алкиного дома. Можно было, конечно, идти прямо по улице Энгельса к кинотеатру «Победа», а там напрямик через речку в общежитие. Но я почему-то всегда сворачивал на Октябрьскую улицу. Свет в Алкиных окнах не горел. Спит моя Алка и видит приятные сны. Спит и не знает, что я стою под ее окнами и думаю о ней. Я где-то читал, что испанские сеньоры ночью исполняли под окнами любимой романсы. Закутанные в черные плащи, эти рыцари могли петь до утра. Я не умел петь. У меня не было голоса. У меня не было гитары. Под Алкиными окнами пел ветер. И эта песня тоже была про любовь. Про мою любовь к ней.
   Я стоял под ее окнами, и ветер яростно трепал мою шинель. Он забивался в рукава и, обдав колючим холодом, вылетал в воротник. Но на душе у меня было тепло. Даже грустный рассказ Михаила Сергеевича, занимавший меня всю дорогу, отодвинулся куда-то на второй план. Я чужд был сентиментальности и слюнтяйства. Я не терпел людей, способных сюсюкать и носиться со своими чувствами, как курица с яйцом. Но я был один. Я и ветер. И только он видел мою глупую счастливую рожу.
   — Спокойной ночи, Алла, — прошептал я слепым, безмолвным окнам.
   Порыв ветра с треском распахнул дверь в подъезд, словно приглашая меня войти. И я увидел в глубине у перил две слившиеся в одну фигуры. Они обнимались.
   Ветер дал мне несколько секунд, чтобы насладиться этой трогательной картиной. На потолке горела тусклая лампочка, свет ее падал на парочку. Парень спиной загораживал девушку. Затем дверь, гулко хлопнув, затворилась. Я стоял и смотрел на дверь. Это, конечно, была Алла. А он — Герка. Дверь больше не отворялась. Ветер носился надо мной, свистел в ухо, хохотал. Первое мое желание было влететь в парадную и… убить их обоих. Но потом я стал смеяться над собой. Какое я имею право? Алла мне еще ни раду не сказала, что любит меня и будет верной до гроба. И что она хочет быть только со мной… Я снова представил эту парочку у перил лестницы, — нет, это не они. Ведь Герка уехал с концертной бригадой в Торопец. Днем, когда мы с Мишкой ездили на вокзал за билетом, то видели, как музыканты садились в пригородный поезд «Великие Луки — Торопец». И Герка был с ними. Мы видели, как поезд тронулся. Герка стоял в тамбуре и делал вид, что не видит нас. А девушка… Мне просто показалось, что это Алла. Разве мало в этом доме жильцов?
   Я бы мог, конечно, зайти в подъезд и попросить у парня папироску. Но ведь это были не они. Я колебался: зайти или нет?
   Я не зашел. Подозрения мои, кажется, развеялись. Ведь я знал, черт побери, что Герка уехал?!
   Я почти побежал от дома. До самого кинотеатра старался убедить себя, что это была не Алла. И не убедил. Я знал, что не засну всю ночь. И тогда я повернулся и снова побежал к Алкиному дому. Я рванул на себя дверь… На лестнице никого не было. С минуту я смотрел на отполированные перила, к которым прижимались эти двое. Перила молчали. Они были холодные и гладкие. А на улице выл, улюлюкал ветер. Я выскочил за дверь и задрал голову. Света в Алкином окне не было. И тогда я вздохнул свободно: тяжесть спала с моего сердца. Значит, это была не Алла. Иначе свет бы еще горел в ее окошке.