Обедали мы в два часа. В сумрачной столовой стояли длинные столы на козлах. Кассирша обстригала ножницами с наших карточек жиры, мясо, крупу, хлеб и выдавала белые талоны с треугольной печатью. Талоны сдавали поварам. Получали хлеб, тарелку супа и второе, сами все это тащили на стол. Суп в основном был гороховый с крошечным кусочком свинины. На второе — картофельное пюре с коричневой подливкой и крошечной котлетой. Котлета не пахла мясом. На третье давали кружку компота. Компот был ничего. С урюком.
   Через два часа посло обеда я начинал мечтать об ужине. Судя по разговорам, об этом мечтали и другие. Тумба жила в женском общежитии и ходила с нами в столовую. Алла не ходила — у нее были в городе родители. Жили они в трехэтажном доме на Октябрьской улице.
   А погода все хуже становилась. Дождь лил. Перестали мои напарницы на бревно садиться, убегали под крышу. А мне совесть не позволяла. Не хватало, чтобы я от дождя бегал, как кенгуру от сумчатого волка. А тут подул еще северный ветер. Он швырялся хлесткими каплями в лицо. Губы у девчонок посинели, в глазах — осень. В резиновых сапогах Алла стала еще стройнее. Она была гибкой, не то что Анжелика. Приятно было смотреть, как она ловко нагибалась за носилками. Перехватив мой взгляд, Алла сдвигала тонкие брови, отворачивалась. А мне смешно было. Я нарочно смотрел на нее. Опирался обеими руками на лопату и смотрел.
   Как-то перед концом работы на стройплощадку пришел высокий парень в хромовых сапогах с блеском. Он, словно журавль, задирал ноги, перешагивая через лужи: боялся сапоги заляпать. Парень был в синих галифе и зеленой ватной куртке с серым меховым воротником. Он остановился возле моих девчонок, сидевших на бревне, и осклабился.
   — Привет кочегарам, — сказал он.
   Тумба посмотрела на Аллу. Алла опустила глаза и стала постукивать друг о дружку своимн сапожками. Лицо у нее было невозмутимое.
   — Три билета на «Воздушного извозчика», — сказал парень и похлопал по куртке. — Приглашаю всем колхозом.
   Тумба проворно спрыгнула с бревна:
   — На семичасовой?
   — Га, — сказал парень.
   Искоса поглядывая на него, я бросал мусор на носилки. Парень мне почему-то не понравился. Он все еще ухмылялся, и улыбка у него была какая-то глуповатая. Из-под кепки вылезал светлый чуб. На меня парень не обращал никакого внимания.
   — Я побегу переоденусь, — сказала Тумба. — Встретимся у кинотеатра.
   — А носилки? — подал голос я.
   — Ну тебя, — махнула рукой Анжелика и захлюпала по грязи к общежитию.
   — Много работать вредно, — сказал парень, не глядя на меня. Он глядел на Аллу. Глаза у него были круглые, ресниц совсем не видно.
   «Нашла красавца… — подумал я.Белобрысый хлыщ!» Я поддел полную лопату жидкой грязи и швырнул парню на хромовые сапоги. Он подпрыгнул и сразу обратил на меня внимание.
   — Эй, ты! — заорал он. — Поосторожнее…
   — Сапожки забрызгал? — сказал я.Извиняюсь. — И швырнул парню на ноги вторую лопату.
   Он отскочил еще дальше и вдруг стал краснеть. У него покраснели лоб, шея, только нос оставался бледным.
   — Нарочно? — спросил он.
   — Нечаянно, — ответил я.
   Алла сидела на бревне и постукивала сапожками. «Тук-тук-тук», — ладно постукивали сапожки. Парень был повыше меня и шире в плечах, но мне было не привыкать драться с такими. Дело не в силе, а в ловкости. Все же драться с ним мне не хотелось. Чего доброго, Алка нос задерет, подумает, из-за нее. А потом — народу кругом много. Соберутся, шум поднимется, разводить будут. Я нагнулся, взялся за ручки носилок.
   — Поехали, — сказал я Алле.
   Носилки подхватил парень.
   — Погоди, — сказал я, опуская свою сторону. Парень тоже опустил. Я выворотил из земли булыжник, положил сверху на носилки. Выворотил еще три.
   — Взяли, — сказал я. Ноги у меня глубоко вдавливались в грязь. Пересолил малость. Тяжело. Как бы не поскользнуться.
   Позади было слышно, как пыхтел парень. «Тащи, тащи! — посмеивался я про себя. — Это тебе не хромовые сапоги чистить». Я нарочно выбирал дорогу похуже. Мы шлепали по лужам, глине. Ноги разъезжались. Парень ругнулся.
   — Ты что к ней имеешь? — спросил он.
   — Понесем дальше или тут свалим? — спросил я.
   — За Алку — башку оторву, — сказал парень.
   — Кирпич под ногами, — сказал я. — Не зацепись.
   — За Алку…
   — Три! — сказал я и отпустил носилки. Парень запоздал. Ручки вырвались из его рук.
   — Приходи завтра, — сказал я. — Мусору много… — И, насвистывая, зашагал в столовую.
   Я сел у окна и стал ждать Швейка. Я видел, как парень подошел к Алке и стал что-то говорить ей, размахивая руками. Алка смотрела на него и улыбалась. Когда Алка улыбалась, она становилась еще красивее. Нашла кому улыбаться, дурочка! Потом они рядом пошли в город. Сапоги у парня и синие галифе были забрызганы грязью. Он остановился у лужи и стал мыть сапоги. Я заметил, что сзади на его брюки нашита желтая кожа. Алка ждала его. Парня с кожаным, обезьяньим задом.
   Швейк запоздал, — задержался на станции. Он без очереди ухитрился получить свою алюминиевую тарелку с картофельным пюре и бараньей костью. Вытащил из кармана полкруга колбасы, с сухим аппетитным треском разломил пополам, протянул мне. Колбаса копченая, вкусная.
   — Продуктовый вагон ограбили? — спросил я.
   — Ешь, — сказал Швейк.
   Потом мы лежали в общежитии на нарах и смотрели в потолок. В животе у меня умиротворенно бурчала копченая колбаса. С потолка на кривом проводе спускалась стоваттная электрическая лампочка. Она слепила глаза. Посредине за столом сидели ребята и резались в «козла». Когда кто-нибудь из них приподнимался и с грохотом опускал на стол маленькую костяшку, меня зло брало. Экая радость треснуть костяшкой по столу. Они не в домино играли, а соревновались, кто громче стукнет костяшкой.
   В общежитии стояла круглая железная печка. Ее не топили: не хватало одного колена. Комендант общежития украинец Кулиненко, которого ребята звали Куркуленко, обещал со дня на день достать недостающее колено.
   «Трошки погодите, — говорил он. — Будеть у вас печка. Як затоплю — чертякам станет тошно».
   А пока мы мерзли. Северный ветер дул в окна. По утрам грязь затвердевала, а лужи покрывались льдом. Лед лопался под ногами со звоном. Идешь, будто по стеклам ступаешь. Это с утра было. К обеду грязь дрожала, как холодец, а лужи по-весеннему блестели.
 
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день.
Лесов таинственная тень… -
 
   продекламировал Швейк.
   — Сень… — сказал я. — Какая тень?
   — Сень… — вздохнул Швейк. — Сень… Осень… Холодно.
   Его маленький круглый нос уныло смотрел в потолок. Я взглянул на часы: пятнадцать минут десятого. Кино еще не кончилось. Белобрысый с Алкой и Анжеликой сидят рядом и смотрят на экран. Белобрысый наверняка в потемках ухватил Аллу за руку и держит… Такой зря за билет не заплатит. Такой свое возьмет. По штанам видно… Зря, пожалуй, я ему по морде не надавал.
   Пришел Куркуленко. В новой железнодорожной шинели и коротких немецких сапогах. Лицо у него было круглое, добродушное, с толстым сизоватым носом.
   — Як живете-можете, хлопчики? — поинтересовался он, потирая руки. — «Титан» привез… Первый сорт.
   — А печка? — спросили его.
   — Чаек будете пить…
   — Печку давай! Носки негде просушить.
   Куркуленко посмотрел на печку и, вдруг вспомнив, что у него склад не закрыт, быстренько смотался.
   Из-под одеяла высунулась лохматая голова старосты общежития Геньки Аршинова:
   — Идея, братцы! Жесть на складе есть… Кто возьмется колено соорудить?
   — Кто!.. — загудели ребята. — Ясно кто — Швейк… Он мигом провернет это дело.
   — Помощник нужен, — сказал Швейк.
   — Возьми Максима, — кивнул на меня Генька Аршинов. — Я его от уборки освобождаю.
   — Ладно, провернем, — пообещал Швейк.
   Грохот костяшек пошел на убыль и скоро совсем прекратился. «Козлы» под громкий гогот полезли под стол вытирать коленями пыль. Ребята стали укладываться спать. Завтра суббота.
   Потух свет. И сразу, как будто только и ожидали сигнала, на трех койках захрапели. Швейк натянул одеяло на голову и стал глубоко дышать. Мне не спалось. К отцу так я и не собрался. А надо бы. Теперь не отправит в Куженкино: я состою на довольствии, работаю, возможно зачислят в техникум. Швейк говорил, что тех, кто хорошо работает, зачисляют, если даже и двойку схватишь на вступительных экзаменах. А я обязательно схвачу. С математикой у меня туго. И с химией тоже. Эти кислотные реакции и прочую дребедень никак не могу запомнить. Да и не хочется запоминать. Главное не это. Дело в том, что я не хочу быть железнодорожником. Завучу я наврал. Никогда я не мечтал о паровозах-вагонах. Меня больше привлекала военная служба. Сначала хотел быть летчиком. Потом приехал на побывку мой приятель — Женька Ширяев. Он на два года старше меня, а вот балтийский моряк. Тельняшка, бескозырка, бушлат. И синий якорь на правой руке. Женька при каждом удобном случае говорил: «Полундра, братишечки!» У него это здорово получалось. Я тоже захотел быть моряком и говорить: «Полундра, братишечки!» Женька подарил мне старую тельняшку. Я носил ее три месяца, не снимая. А когда тельняшка расползлась, мать сшила из нее младшему брату трусики. Смешные такие, полосатые. А у меня появились какие-то другие идеи (уже забыл!), и я охладел к морю. Конечно, если бы меня пригласили на пароход и выдали форму, я бы поплавал для интереса.
   Вот сейчас спроси у меня: «Кем ты хочешь быть?» — я не отвечу. Сам не знаю. После войны, когда стали возвращаться из госпиталей инвалиды, я вдруг разочаровался в военной службе. Инвалиды ездили в поездах и пели грустные песни про войну и свою несчастную судьбину. Инвалидам бросали в фуражки деньги. Они, не глядя на пассажиров, скороговоркой говорили: «Благодарствую, граждане». И дальше — в другой вагон.
   У всех людей есть какая-то цель. Ребята вламывают в грязи, строят техникум. У них цель — учеба, специальность. А мне наплевать на все это. Все строят, и я строю. Потому что деться некуда. А потом — одному плохо. Когда много людей, веселее как-то. И я работал не за страх, а за совесть. Генька Аршинов любит железнодорожное дело. Он с отцом не раз ездил на паровозе. У него отец машинист. Генька научился кочегарить — бросать уголь в топку и все такое. Генька говорит, что глядеть на мир из окна паровозной будки — самое милое дело. Генька будет хорошим техником. Или машинистом. Он только и думает о паровозах. А я вспоминаю о поездах, когда ехать куда-нибудь собираюсь. Как-то заглянул к машинисту в будку: шипит там, свистит, жаром в лицо пышет. Машинист еще ничего, у него лицо можно разглядеть, а у кочегара — одни зубы чистые.
   Генька говорил, что машинисты здорово заколачивают. Еще бы! У них только на одно мыло бог знает сколько уходит.
   Во время войны я не учился. А поработать пришлось. Бабушка попросила соседа Губина, чтобы он меня определил кем-нибудь на маленький лесопильный завод. Его на станции называли Пустышка. «Неча ему без дела болтаться, — сказала она. — Пусть у людей уму-разуму набирается».
   Губин сначала определил меня на пилораму. Но я тогда был очень маленький и не мог огромные бревна ворочать. Меня перевели в столярную мастерскую. Там мне понравилось. Светло. Стружка под ногами хрустит. Пахнет лесом, смолой. Мастер дал мне рубанок и велел доску обстругать. Я обстругал. Потом дал деревянный молоток и долото, велел дырки долбить. Я выдолбил. Я все делал, что говорил мастер, но экзамен не выдержал. Мне велено было самостоятельно сделать табуретку. Я ее целую неделю делал. Табуретка, на мой взгляд, получилась ничего, только одна нога была короче. Не то чтобы я это не заметил. Я даже пытался исправить. Подпилил другие ножки — опять одна короче. Еще раз подпилил — хромает. Точно как в детской книжке. Пришлось такую, какая получилась, сдавать мастеру. Он повертел ее в руках, поставил под верстак.
   — Что это? — спросил он.
   — Табуретка, — сказал я. — Покрасить надо.
   — Верно, — сказал мастер. — Выкрасить и выбросить.
   Не знаю, выбросил он мою табуретку или нет, а меня прогнал из столярной. При Пустышке была конюшня. Меня туда направили. Здесь мне понравилось еще больше, чем в мастерской. Лошадей я любил. И в конюшне было хорошо. Тихо, тепло. Слышно, как лошади сено хрумкают и переступают в стойлах. И запах мне нравился. Крепкий такой, но приятный. Я граблями и метлой чистил конюшню, научился запрягать лошадей. Даже супонь сам затягивал. Упрусь ногой в створки хомута и тяну что есть силы. А лошадь смотрит на меня выпуклым темным глазом и кивает головой: «Гляди не надорвись».
   Но и здесь долго я не задержался. Когда начался сенокос, за мной закрепили красного с белой звездой Орлика и послали сено возить. Вот это была работа! Едешь на телеге один, а кругом такой простор. Ветер волнует рожь на полях. Над зеленым лесом — белые облака. Орлик сам ходко идет по наезженной дороге. Понукать не надо. Идет Орлик, хвостом обмахивается. И слышен тонкий свист «вжик, вжик». Там, где хвост не достает, я вожжами сгоняю слепней. Здорово наловчился: как хлопну вожжой, так нет слепня: лапки кверху — и в пыль. Телега дребезжит на ходу, поскрипывает. Я сижу на охапке травы, и мне хочется, чтобы дорога никогда не кончалась. Поля отступают, надвигается лес. Начинает подбрасывать на телеге. Это колеса переезжают корни деревьев. Изгородью опрокинулась под ноги Орлику тень от стволов. Щекам моим становится то горячо, то прохладно. Тень и солнце. Лес все гуще. Солнце исчезает, остается одна тень. Ненадолго. Снова поля. Рожь, клевер, гречиха. Едешь мимо, а поля глухо гудят, — это пчелы собирают мед.
   А вот и покос. Загорелые рабочие, блестя потными спинами, навивают воз. Я прошу их, чтобы поменьше клали сена, а они намахали вилами до самых облаков. Бросили поперек жердь, увязали веревками. Я еле забрался наверх. Мне швырнули вожжи, и я поехал назад. Лег на спину и стал смотреть на небо. Оно было синее. Облака проплывали над головой. Я и не заметил, как задремал. Проснулся на земле: воз опрокинулся, и одна оглобля, покачиваясь, смотрела в небо. Орлик стоял рядом с поверженным возом и тянулся мягкими губами за овсом. Ухватив сразу несколько стеблей, он выдергивал их вместе с корнями. Пока я спал, Орлик забрался в овес и опрокинул воз. Хомут лопнул, одна оглобля сломалась, сено выползло из-под жерди. Я выпряг Орлика, сел на него верхом и поскакал на завод.
   Меня больше никуда не переводили. Меня уволили…
   Осторожно отворилась дверь. Вернулся Игорь Птицын. Ощупью добрался до своей койки, быстро разделся — и под одеяло. Игорь крутил с Зиной Михеевой, учащейся второго курса. Днем они делали вид, что незнакомы. Даже в столовой сидели за разными столиками. А чуть стемнеет — встречаются. Все знали, что у них любовь. Но попробуй скажи Игорю, что со свидания пришел, — в бутылку полезет.
   Швейк высунул нос из-под одеяла, тихонько спросил:
   — Максим, ты бы поехал на остров Диксон?
   — На Диксон? — удивился я. — Чего там делать?
   — Белые медведи, тюлени…
   — Моржи, — сказал я.
   — Ветер, пурга, а мы на дрейфующей льдине… А на Антарктиду поехал бы?
   — Там тоже… белые медведи? — спросил я.
   — Пингвины… Слышал про королевских пингвинов?
   Про королевских пингвинов я не слышал.
   — Чего они там делают в Антарктиде? — спросил я.
   — Живут. Купаются в Ледовитом океане. У них теплый мех.
   — У кого? — спросил я.
   — У пингвинов.
   — А-а, — сказал я. — Ну давай спать.
   Швейк спрятал нос под одеяло и больше не высовывался. Наверное, думал про королевских пингвинов… Чудак этот Швейк! Нашел о чем думать… Он сказал, что у пингвинов мех. Откуда у них взялся мех? Они же птицы…
   — Мишка, — спросил я Швейка, — пингвины птицы?
   — Птицы, — сонно пробурчал он.
   — Почему же у них мех? Перья должны быть…
   — Спи, — сказал Швейк.
   Я лежал на спине и думал: почему у пингвинов вместо перьев мех? Наверно, от холода. Они же ныряют в Ледовитый океан. А раз перьев нет — почему они птицы?

4

   — Если гора не идет к Магомету — Магомет идет к горе, — сказал я своим девчонкам.
   — Какая гора? — спросила Анжелика.
   Я не ответил. До нее доходит как до жирафа.
   Мой старик пришел. Добрался-таки до меня. Я все откладывал и откладывал визит. И вот он сам пожаловал. Я его узнал издалека. Такого сразу узнаешь. Не человек, а пожарная каланча вышагивает. На каланче длинная железнодорожная шинель с белыми пуговицами и маленькая порыжелая фуражка. Ребята бросали работу и смотрели моему отцу вслед. А он на них не смотрел. Он на меня смотрел. И взгляд его не предвещал ничего хорошего.
   — Погуляйте, — сказал я девчонкам.
   — А носилки? — спросила Анжелика.
   Я взял ее за плечи, развернул и легонько подтолкнул.
   — Мужской разговор, — сказал я. — Без посторонних.
   Алла встала с бревна и отошла в сторонку. Анжелика пожала плечами и тоже отошла. Я повернулся навстречу отцу и стал улыбаться. Я улыбаюсь всегда, когда вижу знакомых. Знаю, что это глупо, и улыбаюсь. Ничего не могу поделать с собой. Рот сам по себе открывается, губы ползут к ушам. Отец остановился напротив меня. Он не улыбался. Вид у него, надо прямо сказать, неважнецкий: глаза усталые, на коричневых щеках — жесткая рыжеватая щетина. Большой малец на правой руке обмотан бинтом. Концы бинта завязаны бантиком.
   — Вот где ты, сукин сын, окопался, — сказал отец.
   — Садись, — кивнул я на бревно.
   Отец сел. Я вытер руки о штаны и присел рядом. Напротив, близ каменной ограды, стоял молодой тополь. Вершину его срезало осколком. На тонких ветках еще держались листья. На нижней обломанной ветке криво висела ржавая каска. Дождь наполнил ее водой.
   — Рассказывай, — сказал отец. Он смотрел на тополь. Глаза его прищурились, и лицо немного подобрело.
   — Поступлю в техникум, — сказал я. — У них недобор.
   — Не надейся — просить за тебя не буду.
   Это я знал. Отец за меня просить не будет. Мать его всю жизнь ругала за то, что он никогда ничего для дома, для себя не сделает. И если в чем другом отец уступал, то в этом был непоколебим.
   — Кто хорошо работает на строительстве, — сказал я, — того примут и без семилетки… Я узнавал.
   — Не валяй дурака, — сказал отец. — «Примут»… Если даже и примут — сбежишь. Уж я-то тебя, оболтуса, знаю!
   Я покосился на девчонок: не слышат? Девчонки присели возле лужи и мыли свою обувь.. На резиновых ботах Аллы засверкали два зайчика.
   — Сорвался с учебы… — продолжал отец. — Бездельник!
   — Я работаю, — сказал я. — Каждый день по восемь часов.
   — О матери подумал? Уехал — слова не сказал. И здесь как в воду канул.
   — Некогда было, — сказал я. — Работы по горло.
   — Дал бы тебе по шее, — сказал отец, — да неудобно… Вроде не маленький. Вон на девчонок поглядываешь.
   — Это рабочая сила, — сказал я. — Ждут.
   Мы с отцом еще немного поговорили, и он ушел. Ему тоже нужно работать. Он велел мне вечером зайти к нему. В общем, грозу пронесло стороной. Правильно, что я сразу не пошел к отцу, — отправил бы в Куженкино. А теперь я рабочий человек. У меня продуктовые карточки и место в общежитии. И еще, Швейк говорил, стипендия полагается.
   — Ужас какой высокий! — сказала Анжелика. — Родственник?
   — Отец, — сказал я.
   — Ты совсем не похож на него, — сказала Алла.
   — Ты очень маленький, — прибавила Анжелика.
   — Ты никогда таким не вырастешь, — сказала Алла.
   — Где ему… — хихикнула Тумба.
   Я на этот раз тоже постарался: четыре камня положил на носилки и сверху мусором закидал.
   Две недели убирали мы с территории мусор, камни, землю, обломки кирпича. От железного лома и лопаты у меня на руках затвердели серые мозоли. Девчонки были хитрые, они работали в брезентовых рукавицах. А я так и не удосужился получить их в кладовой. Весь мусор закопали в ямы, сровняли с землей. Территория стала чистой, приятно посмотреть. Прораб строительства, демобилизованный офицер со смешной фамилией Живчик, похвалил нас.
   — Ударники, — сказал он. — Я про вас в стенгазету напишу.
   В газету он, конечно, не написал, но все равно было приятно. Бригада наша распалась: меня Живчик направил разнорабочим на бетономешалку, девчонок — на леса, подавать каменщикам кирпич и раствор. Я привык к своим девчонкам, даже с Анжеликой было жаль расставаться. Об Алле и говорить нечего. Но с Живчиком спорить не приходилось, куда поставит — там и будешь работать. Машинист бетономешалки велел мне цемент засыпать в бункер. Ну и машина эта бетономешалка! Она грохотала как сумасшедшая. В бункер непрерывно сыпали цемент, песок, гравий, разбавляли водой. Все это поглощалось смесительным барабаном мгновенно. Бетономешалка рычала и требовала жратвы. Я заметался, с ведром к бетономешалке и обратно к колонке за водой. Зеленый пот катился по моим щекам. А машина, разинув ненасытную пасть, ревела, грохотала.
   Выручил меня из этого пыльного зеленого ада Швейк.
   — Бобцова вызывает начальство! — крикнул он в ухо машинисту.
   Бетономешалка остановилась.
   — Замену давайте, — сказал машинист.
   Швейк на минуту отлучился и вернулся с невысоким парнишкой в охотничьих сапогах. Он привел его, как малолетку, за руку.
   — Будешь здесь работать, — сказал ему Швейк. — Распоряжение руководства.
   — Я не знаю… — начал было возражать парнишка.
   Но Швейк сурово оборвал его:
   — Все узнаешь… Иван Дементьевич разъяснит.
   Бетономешалка загрохотала, и парнишка в высоких сапогах забегал с ведром по проторенной мною дорожке.
   — Хочешь со мной работать? — спросил Швейк, когда мы отошли на почтительное расстояние.
   — Грузчиком?
   — Помощником экспедитора, — сказал Швейк. — Экспедитор — это я.
   Я посмотрел на леса. Увидел знакомую гибкую фигурку. Алла согнулась над ящиком и щепкой размешивала раствор. Рядом с ней стоял каменщик в длинном фартуке. Он работал играючи. Мастерски поддевал раствор из ящика, небрежно швырял на цоколь стены и шлепал туда кирпичи, которые подавала ему Анжелика.
   — Каменщиком хорошо, — сказал я.
   Швейк посмотрел на леса, ухмыльнулся:
   — Каменщиком?
   — Ну да, — сказал я.
   — Уж лучше — трубадуром…
   — Кем?
   — Или барабанщиком… Герка, который приходил сюда к Алке, в оркестре на барабане бацает.
   — Зачем я тебе понадобился? — спросил я.
   — Не расстраивайся, Алке наплевать на барабанщика.
   — Какое начальство меня вызывает?
   — Я теперь твое начальство, — ухмыльнулся Швейк. — Колено для печки будем делать. Забыл?
   В кладовой нам выдали звонкий лист белой жести. Швейк тряхнул его: лист зарокотал, как весенний раскат грома.
   — Из этой штуки нужно сделать трубу, — сказал Швейк.
   — Верно, — сказал я. — Делай.
   Швейк достал из кармана гвоздь и стал что-то чертить на листе. Жесть противно скрипела, и меня передернуло.
   — Надо трубу делать, а не рисовать, — сказал я.
   — Это чертеж, — сказал Швейк. — Без чертежа ничего не выйдет.
   Было ясно, что Швейк ничего не смыслит в этом деле, но признаться не хочет. Жесть уже не скрипела, а визжала, как недорезанный поросенок. У меня заныло внутри.
   — Кончай, — сказал я.
   Швейк спрятал гвоздь в карман, свернул жесть в трубку.
   — В мастерскую, — сказал он.
   В механической мастерской нам за полчаса сделали отличное колено.
   — Эх! — хлопнул себя Швейк по лбу.А диаметр? Максим, беги измерь диаметр.
   Я сбегал в общежитие, бечевкой измерил диаметр трубы. Колено пришлось переделывать.
   Я стал помощником Швейка. Это не так-то уж было плохо. Весь день мы курсировали с дядей Корнеем. Маршрут был один: вокзал — техникум, Мы возили строительные материалы, оборудование для механических мастерских, учебники, инструмент. Дядя Корней покуривал у капота своей трехтонки, а Швейк оформлял наряды, накладные, распоряжался погрузкой. Я был на побегушках. Куда пошлет Швейк, туда иду. Помогал грузить и разгружать тяжелые предметы: станки, ящики с надписями «Не кантовать!». Работа была не пыльная. На станции всегда народ. По путям снуют маневровые паровозы. Свистят, пыхтят, гремят буферами. Толкнет маневровый несколько штук вагонов и отстанет. А вагоны сами катятся. У белоголовых стрелок колдуют стрелочники. Передвигают рычаги с противовесами, машут флажками, фонарями. И запах на станции особенный. Пахнет паровозным дымом, мазутом и угольной гарью.
   К дяде Корнею и к Швейку иногда подходили какие-то люди и о чем-то толковали. Что-то тайком совали им в руки, и они прятали в карманы. Иногда наша машина останавливалась возле небольшого деревянного дома с голубым крашеным забором. Из кабины выскакивал Швейк и просил меня сбросить один ящик. Я сбрасывал. Мне-то что. Я мог и сто ящиков сбросить. Я за них в квитанциях не расписывался. Расписывался Швейк. Ящик быстро забирал дюжий мужик в солдатских галифе и галошах на босу ногу. На левой руке у мужика не было пальцев, но он и култышкой ловко управлялся. Подхватывал ящик, бросал на плечо и уносил в дом.
   Я понимал, что Швейк и хмурый дядя Корней занимаются темными делами, но вмешиваться не хотел. Мне-то какое дело? Правда, как-то сказал Швейку: