Домашние не любили нашей с Волькой борьбы и, чуть что, растаскивали нас в стороны, как будто мы дрались.
   Так мы дружили и боролись, не в пример другим, без всяких ссор, никто никого не побарывал - вечная ничья. Каждый день мы вставали с мыслью: "Сегодня!" Каждый вечер ложились с надеждой: "Завтра!" Это была прекрасная дружба. До сих пор мне радостно вспоминать о ней, даже в носу горько. Я так и вижу: ковер в Волькиной комнате, на ковре мы катаемся, а еще я вижу Волькин глаз, тот, который так не похож на другой, я уж теперь не помню правый или левый, да это и неважно. Важно другое: он выделялся своим зеленым оттенком, в то время как другой глаз был просто карим. Когда во время борьбы мне случалось заглянуть в этот зеленый Волькин глаз, он казался странно равнодушным. Весь Волька боролся, кроме этого глаза...
   Мы не отступали, не хитрили, не изворачивались. Мы боролись без обмана, а когда изнемогали и один из нас хрипел: "Мир!" - другой тотчас разжимал руки.
   Так мы дружили и боролись, пока не началась война. А как только она началась, все стало иным. Вся жизнь.
   Вольку эвакуировали куда-то в Сибирь. Я остался в Ленинграде. Потом блокада, голод...
   В конце войны Волька вернулся. Я встретил его около школы. Оба мы опешили. Да и было от чего: мы так изменились! На три с лишним года изменились!
   Знаете, кто стоял передо мной? Передо мной стоял гигант, красавец, атлет с мягкой челочкой наискосок, в гимнастерке под тугим желтым ремнем. Ворот гимнастерки распахнут, а там виднеется уголок застиранной тельняшки. Тонкая талия поскрипывает, а ногам, наверно, так хорошо, так просторно в настоящих матросских клешах!
   А знаете, кто стоял перед ним? Дистрофик, жердяй, чучело! И на мне тоже была гимнастерка, братнина, но видели бы вы, как болталась она на моих костлявых плечах! А ноги... Ноги мои обтягивала знаменитая "американская помощь" с молнией на ширинке. "Американская помощь", слишком узкая и чересчур короткая, так что икры видны!
   Маленькое отступление: "американская помощь" - это ношеная, но еще достаточно крепкая одежда, которую во время войны присылали нам из Штатов. Попадались иногда прекрасные экземпляры. Один мальчик из нашей школы получил кожаную куртку на байковой подкладке. Подкладка пристегивалась и отстегивалась. Этот мальчик со своим братом носили по очереди: один куртку, другой - подкладку.
   ...Волька, Воля, Вольдемар.
   Вольдемар стоит передо мной и тонко улыбается, глядя на мои штаны. А я смотрю на него. Я не могу поверить, что человек так изменился. Он задает какие-то вопросы, я отвечаю.
   - Ким здесь?
   - Да.
   - Наташа?
   - Приехала.
   - Ратмир?
   - Нет.
   Но думаю я в это время о другом. Я думаю: "Если мы станем бороться, он тут же бросит меня на обе лопатки, и ему станет скучно со мной. Да и бросать не надо. Достаточно поглядеть на меня и мысленно бросить..."
   Я спрашиваю его:
   - Вовку помнишь?
   А сам думаю: "Помнишь хоть, как боролись?" Он говорит:
   - Вовку? Которого? Семенова или Кузьмина?
   Верно, и такой и такой были. Помнит. Значит, и про борьбу нашу помнит. И думает, конечно: "Плюнь - упадет..."
   Я говорю:
   - Пока...
   Он тоже говорит:
   - Пока...
   Я понимаю: если сейчас мы разойдемся - все. Мы и так уже почти чужие. Три с лишним года прошло. К тому же он такой высокий...
   Я пересилил себя, бросил думать про свою одежду и прочее и говорю:
   - Волька!
   Он встрепенулся. Я встал в позу борца. Правая нога вперед, левая назад и чуть в сторону. Руки настороже. Выбираю момент.
   - А-ха-ха-ха! - кричит Волька. - Але-гоп!
   ...Я ничего не понимаю, я вишу в воздухе, вижу небо, кроны деревьев, косую школьную стену и Волькину хохочущую рожу над собой. Вы подумайте, он держит меня на руках! Он хохочет! Он подбрасывает меня в воздух! И хохочет! Он ловит меня! И снова хохочет!
   - Волька, иди к черту!
   Хохочет. А тот глаз - зеленый - не хохочет. Тот глаз печальный.
   - Волька, отпусти!
   Он ставит меня на землю. Протягивает руку. Рот до ушей. Какой же я дурак был, когда думал о нем так плохо! Вот он говорит:
   - Ты с кем сидишь?
   - С парнем с одним.
   - Скажи ему, чтоб проваливал.
   - Он не послушается.
   - Я его поборю, - говорит Волька, - пошли.
   БЕЛАЯ ДВЕРЬ В АКТОВЫЙ ЗАЛ
   В конце школьного коридора - большая двустворчатая дверь. Молчаливая, ярко-белая, она вечно заперта, а на высоте, недоступной для первоклассника, укреплена на двух блестящих винтах синяя стеклянная табличка: "АКТОВЫЙ ЗАЛ".
   Об эту дверь разбивается волна перемены. Набежит, ударится со всей силой и отхлынет, а дверь - непобедимой громадиной стоит себе, не шелохнется.
   Первоклассники, точно головастики в пруду, кишмя кишат в длинном коридоре, такие одинаковые в своих синих сатиновых халатиках и толстовках. Над сатиновым морем, словно маяки, возвышаются учителя. Их задача, чтобы все двигались прямо, по фарватеру, по часовой стрелке, конечно, и чтобы при этом - никакой свалки, драки, беготни.
   Первоклассник устроен просто. Он хочет туда, куда его не пускают. В том числе и в актовый зал. Даже к двери в актовый зал его не подпускают. И поэтому он туда все время стремится.
   И вот какая придумана у первоклассников игра. Наперегонки, через весь коридор, сквозь плотную толпу прорваться. В пыли, в поту, чуть дыша, добежать до нее, до желанной, до большой белой двери. Первым повиснуть обеими руками на массивной круглой блестящей медной ручке.
   Вот радость!
   А сколько препятствий на пути к ней! Одному подставят ножку, другой застрянет в густой толпе, как рыбешка в мелкоячеистой сети, третьего остановит цепкая рука дежурного учителя...
   Ну, а если добежал, ухватился и повис, оглашая коридор победным криком, думаете - всё? А сколько таких же бежит следом, боже ты мой! И тут начинается самое драматическое - борьба за медную ручку, за то, чтобы на ней повисеть. Ах, какая тут куча, какой ком катается около заветной двери, как он пыхтит, как гогочет, как ревет! И тогда все учителя, сколько их есть в длинном коридоре, бросаются в ту сторону, разгребая себе руками дорогу. Вот они добираются наконец и в четыре, в шесть, в восемь рук, пыхтя, негодуя, багровея от натуги, разбирают, растягивают, раздирают плотно сросшийся, сбившийся, сцепившийся ком.
   А его, между прочим, и трогать не надо. Он сам разлетится в стороны, взорвется, как бомба, и осколков не соберешь - только дай срок. Как затрезвонит - сначала на первом этаже, а потом все выше, выше - неистовый школьный звонок, этот ком точно ветром сдует! А на полу, у двери в актовый зал, останется сиротливая чья-нибудь пуговица, вырванная с мясом, - вот вам и доказательство, что безобразие все-таки имело место. Подымайте теперь эту пуговицу и идите с нею по классам (первый "а", первый "б", первый "в", первый "г", первый "д"), идите искать того, чья она, пуговица...
   Вы их сразу увидите - потных, жарких, лохматых, с шальными глазами, с потеками грязи на лице. Их отличает от всех остальных выражение безудержного счастья, упоения борьбой з а б о л ь ш у ю м е д н у ю р у ч к у в е ч н о з а п е р т о й д в е р и в а к т о в ы й з а л.
   Сейчас их будут стыдить, ставить в угол, отправлять умываться, врасплох зададут вопросы, потребуют дневник, но наступит перемена - и они снова побегут к заветной двери и снова сплетутся в яростный ком.
   Я это знаю, потому что я сам первоклассник. Я сам все это изведал. Я знаю, как вкусна после перемены холодная вода из-под крана, с таким ржавым железным привкусом. Откроешь кран и - боком-боком под него, и глотать-глотать, не замечая, как стекает по подбородку, на рубашку, за шиворот... А потом - намочить стриженую голову. Сразу станет легче.
   ...Я первоклассник, и мне не дает покою дверь в актовый зал. Я никогда не видел ее открытой. Слова "актовый зал" звучат для меня: "А-а-а-актовый зал!" Певец делает рот колечком: "А-а-а-актовый зал!.." И круглые, блестящие буковки, как мыльные пузыри, дрожат в воздухе.
   Нет, кое-что мы все-таки знаем про этот актовый зал. У Жоры Венчика брат - шестиклассник, и он там бывал. На вопросы: "Что? как?" - он отвечает: "Окна - во! Потолок - во!". Так что кое-что мы знаем, но этого "кое-что" так мало, что лучше совсем его забыть и придумать все самому, с начала до конца. Я и придумываю. Я придумываю так, что за большой белой дверью - если ее распахнуть - начнется дорога, такая длинная-длинная солнечная дорога, исполосованная тенями, вроде как на даче в Мельничном Ручье, дорога, где так сильно пахнет к вечеру расплавленной за день смолой... Только моя дорога длиннее, гораздо длиннее, и по ней можно бежать, бежать - без конца.
   И вот наступает этот день. Как всегда в таких случаях - неожиданный. Он и должен начаться плохо, так плохо, чтобы казалось, будто ничего хорошего сегодня произойти уже не может. И тогда то, что все-таки произойдет, произойдет вопреки всему и будет втройне радостью, вчетверне чудом.
   На второй перемене я три раза попадаюсь на глаза жилистой остроплечей физкультурнице в полосатой футболке - черная-белая-черная-белая... Физкультурница хватает меня за плечо цепкими пальцами. Мне больно. От нее головокружительно пахнет табаком и физкультурной раздевалкой. Я испуганно смотрю в ее глаза цвета дождевой тучи, обрамленные короткими черными прямыми волосами. Я вижу, как быстро-быстро движутся ее крепкие обветренные губы, как вздувается на шее голубая жилка. Наконец из коридорного гула вырывается:
   - Бегать по рекреации!.. Категорически!.. Фамилия?..
   Я кричу ей фамилию, а вокруг мелькают румяные рожи моих одноклассников. Они улыбаются, они заглядывают в глаза ей, мне и носятся вокруг нас в каком-то безумном танце.
   Физкультурница не слышит меня. И немудрено. Гул такой, что в пору разговаривать на пальцах. Тогда она наклоняется и показывает на свое ухо. Я подымаюсь на цыпочки и не дыша произношу свою фамилию в розовое учительское ухо с малюсенькой дырочкой от серьги. И ужасная мысль: "Кушу!" - мелькает у меня в это мгновение.
   - Запомнил? Рекреация! Бегать нельзя!
   Длинным желтым пальцем она показывает пределы, в которых я могу двигаться. Я киваю. Она выпускает мое плечо, и словно пружина освобождается - я отлетаю прочь! И тотчас с размаху лечу на пол. Кто-то громко плачет рядом. Сбил с ног. Мне и самому больно, но прохлаждаться некогда, удрать бы скорей. Я барахтаюсь в чьих-то ногах, вскакиваю, пытаюсь бежать и снова - эх, не повезло! - снова чувствую на плече твердые, как железо, пальцы.
   - Опять бегаешь по рекреации!.. - Она называет мою фамилию. - Девочку с ног сбил!.. - Она называет мою фамилию. - Видишь, девочка плачет?.. Идем к завучу!.. - И она еще раз называет мою фамилию.
   Я не вижу никакой девочки. Я вообще ничего не вижу. Все как в тумане. Слезы брызжут из глаз. Ужас охватывает меня.
   - Я больше не буду, не буду, не буду!.. - Кажется, это мой голос отвратительный, жалкий... А вокруг по-прежнему беснуются первоклассники. Они кривляются, передразнивают меня, физкультурницу. "Не буду! Не буду! Не буду!.."
   Физкультурница неумолима. Она ведет меня сквозь туман, направляя властной рукой. Нет-нет, все что угодно, только не завуч!..
   Звонок. Спасительный звонок, как порыв свежего ветра, уносит и туман, и жесткую руку с плеча, и меня самого уносит. Подхваченный сильным потоком, я лечу по коридору, врываюсь в класс, бахаюсь за парту. Все.
   Нет, не все. Тихая, легкая наша Людмила Петровна, плывущая по классу, будто ладья, с пышной русой косой через плечо, самая красивая и самая молодая в школе, - насупившись, смотрит на меня. И по тому, как движутся ее густые брови, как морщится ее гладкий высокий лоб, я понимаю: на щеках моих - черные потеки, ворот рубахи распахнут, верхней пуговицы нет, дышу я, как паровоз, и к уроку у меня ничего не готово.
   Людмила Петровна смотрит с жалостью и досадой.
   - Иди умойся.
   Я покорно иду из класса и думаю о том, что жизнь моя станет теперь невыносимой, потому что я вынужден скрываться от физкультурницы, а куда скроешься - завтра ее урок! Ах, что там, скрывайся не скрывайся, фамилию мою она знает, и теперь жди самого худого: на следующем уроке откроется дверь, войдет завуч, все встанут, и только один я буду знать, зачем он вошел...
   У нашего завуча очень трудное имя-отчество. Такое трудное, что нам его говорили по складам, и писали на доске, и снова говорили, а мы все равно не запомнили. Не то Шухнарьян Шухнарьянович, не то Забельзан Забельзанович, не то Зангезур Зангезурович, не то Занзибар Занзибарович... Нет, Занзибар - это остров. А впрочем... Одно я помню твердо: имя и отчество звучат одинаково.
   Ну вот, назовет он меня по фамилии, а я? Как я назову его, если понадобится? А ведь может понадобиться. И я уже слышу: "Ты что, такой-то, не знаешь, как зовут завуча? Нет, такой-то, этого я не потерплю. Пускай придут твои родители и..." Вот тут фантазии моей не хватает. И... И... Что "и"? Что-нибудь худое, конечно.
   Надо же, чтоб так не повезло! Чтоб из двух сотен первоклассников именно ты попался. Чтоб из всей этой толпы, где чувствуешь себя незаметным, а потому и неуязвимым, выудили именно тебя...
   И по дороге в уборную, и под краном, из которого хлещет ледяная, пахнущая хлоркой вода, я все пытаюсь вспомнить: Курагор Курагорович?.. Брамапут Брамапутович?.. Нет, не то. Помню только: странное, неслыханное, диковинное... Вода попадает мне за ворот, я вздрагиваю, гогочу, и голос мой гудит звонко и кафельно, и отчею-то становится легче. Даже веселей.
   Встряхивая мокрой головой, шагаю обратно. Коридор - рекреация! лежит передо мной непривычно тихий и пустынный. Только далеко где-то барабан, что ли: тра-та-та-та... И еще: длинь-длинь-длинь... Непонятно. Длинь-длинь...
   Я медленно взмахиваю крыльями и бесшумно лечу над коридором, отдыхающим от сотен ног, над истертым, истоптанным паркетом, лечу, вытягиваю клюв и гортанно кричу: "Ре-кре-ация!.. Ре-кре-ация!.." Разумеется, я кричу про себя, но с большей охотой я кричал бы вслух, тогда получился бы настоящий ворон. Я подлетаю к самой двери в актовый зал, дотрагиваюсь до нее клювом, цепляюсь когтями за медную ручку и повисаю на ней...
   Длинь-длинь-длинь... Совсем рядом. Я упираюсь ногой в другую створку двери и... плыву. Плавно, медленно. Это невероятно, невозможно, неправильно - как хотите, - но дверь движется, и я плыву на ней! Без скрипа, без стука она отворяется наполовину и замирает. Я отпускаю ручку и робко, с бьющимся сердцем, заглядываю в зал.
   Первое ощущение - ослеплен! Жмурюсь сильно-сильно, так, что становится жарко глазам, а внутри глаз мелькают фиолетовые зайчики. Открываю глаза. Свет. Огромное белое пространство, полное яркого солнечного света. Такого густого, что кажется, его можно мять в руках, и лепить из него тугие желтые шары, и кидать их вверх - вот так! Вот так! Вот так!..
   Длинь-длинь-длинь... Я вижу широкую сцену, а на ней - кружком сидят ребята в белых рубашках, в красных галстуках. Четверо... Нет, пятеро. А вот и шестой - спиной ко мне.
   У одного труба в руках. Другой с барабаном. Третий держит мандолину. Четвертый - большие медные тарелки. Пятый - длинь-длинь-длинь - ударяет деревянными молоточками по металлическим пластинам. Это ксилофон, я знаю. А шестой... Шестой подымает палочку.
   Оркестр!..
   Подхожу ближе, на цыпочках, но паркетина встрескивает под ногой. Дирижер резко, через плечо оборачивается, и я вижу девятиклассника Мишу Гуревича - мелкокудрого, белозубого, верхний ряд зубов у него кривой и теснится, один лезет вперед другого, словно их там больше выросло, чем положено, и места им не хватает. Миша смотрит на меня, приоткрыв рот в улыбке, и зубы его сверкают, а короткие курчавые волосы дымятся от солнца. Я улыбаюсь в ответ, хотя знаю: улыбка не ко мне, она появилась раньше, чем я вошел.
   Пауза. Миша смотрит на меня. Я улыбаюсь невпопад. Музыканты тихо пробуют свои инструменты. Бом-бом-бом... Тра-та-тата. Длинь-длинь-длинь... Тэн-нь!..
   Кончилась пауза. Миша отворачивается и взмахивает палочкой.
   Никто не знает первоклассника, никто не хочет его знать, никого он не интересует, зато первоклассник знает многих, а интересует его - всё. Первоклассник знает Мишу Гуревича - председателя совета дружины, дирижера шумового оркестра, чемпиона школы по шахматам. Первоклассник, где бы ни встретил он Мишу, проводит его влюбленными глазами. Но что Мише Гуревичу до какого-то гологолового, вечно шныряющего под ногами, хрипло орущего, сопливого первыша!..
   Миша взмахивает палочкой. И в бряке, стуке, звяке, звоне я сразу угадываю: "Братишка наш Буденный, с нами весь народ..." Я знаю эту песню! "Приказ голов не вешать и глядеть вперед..." Трубач замечательно ведет мелодию, встряхивая белой челкой! "И с нами Ворошилов, первый красный офицер..." А мандолина, мандолина вторит напряженной дрожью... "Сумеем кровь пролить за СССР!.."
   Песня свободно раскатывается по залу, уходит вверх, к белому лепному потолку, где сверкает огромная хрустальная люстра, а я всей грудью вдыхаю какой-то особенный, легкий, бегучий воздух актового зала. Высокие овальные окна нижнего ряда закрыты. Верхние окна, словно иллюминаторы, круглые. Один иллюминатор распахнут. И вот я своими глазами вижу, как в этот иллюминатор влетает птица и, сделав круг над залом, садится на люстру...
   Разве такое забудешь?
   Разве утерпишь, чтоб не рассказать кому-нибудь?
   Я рассказываю про все про это Жоре Венчику.
   А надо знать Жору Венчика. Надо видеть его высокие алые щеки, этакие пышные булочки, которые почти прикрывают карие Жорины глаза, ярко поблескивающие из-за красных горушек, покрытых белым пушком.
   Повторяю, надо знать Жору Венчика. Он все время бежит, кипит неистово. Он и за партой бежит. На бегу Жора успевает читать, и читает все подряд, и каждый день врывается в класс, вскакивает на парту и кидает нам, как подарок, новое удивительное слово. "Кэб! - кричит Жора. - Эшафот! кричит Жора. - Кузина!"
   Я не слышал, чтоб у кого-нибудь эти незнакомые слова звучали так прекрасно, звонко, радостно, как у Жоры. Жора наслаждается словом - его рокотом, треском, шипом, свистом. Он не гусарит - вот, мол, что я знаю. "Корпия! - кричит Жора. - Дельта!.. Вассал!.." И красивые эти слова открывают классное утро. Жора настраивает утро, как настраивают рояль.
   И вот мы с Жорой Венчиком - после уроков, когда коридор пуст и все уже в раздевалке, а мы благополучно отсиделись в классном шкафу, - мы с Жорой открываем дверь в актовый зал. Мы открываем ее вместе, вдвоем, мы разом тянем за медную ручку и вместе, тесно прижавшись друг к другу, входим...
   Никого. Оркестр ушел, оставив на сцене сдвинутые в кружок стулья. И кажется, будто они, степенно поскрипывая, обсуждают в безлюдной тиши всякие свои важные вопросы. Когда вернутся музыканты, какой замечательный дирижер Миша Гуревич и какая будет завтра погода...
   Жора Венчик вспрыгивает на сцену. Я за ним. Жора надувает и без того круглые щеки. "Во!.." И делает руками широкий круг.
   Жорино "во!" взлетает к потолку, поселяется ненадолго в блестящих висюльках люстры и падает легким звоном вниз, туда, где двумя сомкнутыми колоннами по залу шагают стулья, а между ними, в проходе, простерся широкий, словно улица, красный ковер.
   "Во!" - швыряет Жора на всю длину зала, и это "о-о-о!" летит, точно обруч от серсо.
   Жора сверкает глазками, делает стойку, возвращается на ноги, хлопает в ладоши - кр-рак! - будто ореховая скорлупа лопнула - и кричит во всю ширь великолепного зала: "Кэб!" Точно копье брошено в цепь. "Кэб!" Пауза. Наслаждение, которого не передашь словами. Зал возвращает нам тысячу копий! "Эшафот!" Ф-о-от... Будто тысяча кораблей разом покидает порт. "Кузина!" Кто-то мрачный гулко зовет Зину...
   А если вместе? Вот так: "Гурман!.. Лафет!.. Маэстро!.. Эскулап!"
   Особенно здорово, когда посылаешь одно слово вдогонку другому. Тогда они сталкиваются где-то в центре зала, раскалываются на части, а потом слепляются как попало, странно, диковинно, ни на что не похоже...
   А дальше, в одно неуловимое мгновение, мы с Жорой кричим: "Алебарда!!!" В дальнем левом углу зала внезапно возникает маленькая дверца. Оттуда появляется человек. Жора Венчик исчезает. Непостижимым образом, как в мультфильме. Вжик - и нету!..
   И вот я стою один на сцене, на самом ее краю, и уже не слышу, как возвращается ко мне "алебарда". Взгляд мой и слух мой прикованы к человеку, который ступил на красный ковер и чуть вразвалку, мягко, неторопливо приближается ко мне. И сначала я догадываюсь, а потом отчетливо вижу: з а в у ч! И хотя у меня еще достаточно времени, чтоб убежать, и, конечно, он меня не догонит, и тем более не может узнать меня, раз он меня не знает, - я не двигаюсь с места, потому что ноги мои приросли к полу. Все ближе и ближе подходит седой человек с горячими, навыкате глазами.
   - Здравствуй, - говорит он мне. - Почему не отвечаешь? - говорит он мне. - Э, да у тебя язык отнялся, бедняга! Неужели я такой страшный... Он вытягивает нижнюю губу, в раздумье покачивает головой, прикрывает глаза выпуклыми желтыми веками.
   Я открываю рот, я хочу поздороваться, я очень хочу поздороваться, но со мной что-то случилось, - наверно, и правда язык отнялся, и, представив себе этот кошмар, я немею окончательно.
   Завуч крепко проводит рукой по лицу сверху вниз, как делают взрослые, чтобы снять усталость, и я вижу, что рука у него тоже седая.
   - У тебя звонкий голос, - говорит завуч, - очень звонкий. Я услышал его во-он там. - Он показывает пальцем себе через плечо. - Куда же девался твой звонкий голос? Мне показалось или ты пел? Конечно, пел. Иначе зачем залезать на сцену. Скажи: ты пел? Ну, ясно, по лицу вижу - пел. Спой-ка мне что-нибудь...
   Бедная моя голова совсем кругом пошла!
   А завуч садится на стул в первом ряду, прямо напротив меня, устраивается поудобнее, кладет ногу на ногу и, покачивая большим черным ботинком, ждет.
   Мы молчим. Долго молчим. Я - втянув голову в плечи. Он - устало полуприкрыв веки. Молчание накапливается, как гроза, и слезы уже вскипают где-то за ушами и вот-вот брызнут прямо в завуча. А где-то - но где? притаился Жора Венчик, ему хоть бы что. И над всеми над нами - холодный, как зимнее небо, равнодушный актовый зал.
   Завуч качает головой.
   - Ай-я-яй, ну как тебе не совестно. Завуч, почтенный человек, седая голова, десять минут ждет твоей песни, а ты...
   Я слизываю языком первую слезу. Если он видит по моему лицу, что я пел, так почему он не видит, как я сейчас мучаюсь! Ведь у меня язык отнялся!
   - Ну ладно, - говорит завуч, - я понимаю, это бывает. - Он тяжело подымается. - Если ты захочешь поговорить со мной, приходи в кабинет. В любое время приходи. Ты только скажи: "Я тот мальчик, который пел один в актовом зале и которого ждет Исидор Исидорович". И тебя сразу пропустят. Только не забудь: Исидор Исидорович. А то многие забывают... Ну, а я уж тебя не забуду. Не каждый день встречаешь человека, который поет один в таком зале. Ты первоклассник? - Я кивнул. - Первоклассник... - Завуч вздыхает. - Ученики с годами как-то глупеют, а первоклассники - они умные люди...
   Завуч уходит в ту же дверь, из которой появился. Уходит, ни разу не обернувшись, так и не сказав двух слов, которых я безропотно ждал: "Н е м е д л е н н о в о н!" Он думает, что я пел. Если б он знал, что я просто кричал!..
   Откуда-то раздается голос Жоры Венчика: "Ушел, да?" Я оглядываюсь, смотрю под ноги. Рядом - какой-то деревянный козырек. Оттуда выглядывает Жорина голова. "Суфлер!" - вкусно произносит Жора, и блестящие его глазки вспыхивают еще ярче.
   И вот я, взрослый человек, издалека гляжу на себя, первоклассника. Мне уже порядочно лет, и я кое-что понимаю теперь из того, чего раньше совсем не понимал. Я понимаю, что когда-то сделал большую, очень большую глупость, непоправимую ошибку - не пошел к Исидору Исидоровичу. Ни назавтра, ни через день, никогда.
   Я ведь думал как: "Хитрый, заманивает..." Кабинет завуча представлялся мне камерой пыток. Заманивает... "Приходи, поговорим..." Э, меня не обманешь! Нашли дурака! Чтоб сам, своей волей к нему в кабинет? Да где это слыхано!..
   К сожалению, я так был устроен в то время, что не мог поверить завучу. Я не верил в серьезность его приглашения. Я не верил, что взрослый может всерьез говорить с мальчишкой. Что он всерьез хочет с ним говорить.
   Сколько раз потом, сталкиваясь с разными людьми, я незаметно вглядывался в них, пытаясь разгадать одну и ту же тайну: шутит или всерьез? Боялся пропустить, упустить того, кто всерьез. Люди не так уж часто относятся друг к другу всерьез. Чаще - в шутку, как это ни странно.
   Все это я понял не сразу, и, наверно, не понял бы так резко, не случись еще одна встреча с актовым залом - последняя.
   ...Шла война. И перешагнула уже через первую свою, самую страшную зиму. Мы с мамой остались вдвоем. Мама работала, а в свободное время с концертной бригадой медработников выступала в госпиталях города - пела. Она и меня брала с собой, потому что после концерта артистов всегда кормили. А чтобы никто не сказал и даже думать не посмел, что я даром съедаю свой обед, моя щепетильная мама заставила меня выучить несколько песен, упросила нашего аккомпаниатора, слепого баяниста дядю Васю, прорепетировать со мной и добилась, что меня включили в бригаду.
   Я понимаю, что маленький худенький мальчик, поющий "Буря мглою небо кроет...", или "Ты жива еще, моя старушка...", или "Гремя огнем, сверкая блеском стали...", - что этот мальчик привлекал раненых бойцов не пением, а просто всем своим несчастным блокадным обличьем. Глядели на него и вспоминали своих...
   В один из пронзительно-ветреных весенних дней мы пришли в большой госпиталь, размещенный в моей старой школе. Я открыл школьную дверь, которую не открывал уже год, и очутился в вестибюле, которого год уже не видел. По кафельному полу стучали подковками сапоги. Инвалиды тяжело проносили между костылями свое короткое теперь тело...