Стена, которую мне предстоит расписать, уже очищена от старых наслоений. Несколько каменщиков, предводимых старшим мастером, уже не один день трудятся в Сикстинской капелле, чтобы придать наклон алтарной стене, и, таким образом, пыль не будет оседать на фреску. Кривизна составит почти полметра, но для зрителя она будет незаметной.
   Нынче специальным указом папа назначил меня главным архитектором, скульптором и живописцем Ватиканского дворца. Само назначение не явилось для меня неожиданным, хотя я его никогда не домогался. Но оно непременно породит возмущение и беспокойство среди архитекторов, работающих над возведением нового собора св. Петра, от коих постараюсь всячески держаться подале. К счастью, в папском указе ничего не говорится о том, что мне надлежит заменить нынешнего главного архитектора собора. 1 сентября 1535 года.
   * * *
   Изо дня в день возрастает число флорентийских беженцев в Риме - явный признак того, что абсолютизм герцога Алессандро становится все более невыносимым. И не только для давних противников Медичи. Он в тягость даже тем, кто в дни осады Флоренции стал на сторону папы Климента и его семейства. И ныне все эти Ридольфи, Сальвиати, Альбици, а также Джулиано Содерини, Баччо. Валори и другие, что верой и правдой служили тирану, сами оказались на положении изгнанников. А разве Филиппо Строцци, вернувшийся в 1530 году в родной город в надежде добиться более либерального правления, не был вынужден уехать в Венецию и на чужбине обдумать былые заблуждения?
   Теперь все они расплачиваются за то, что восстановили власть Медичи и жестоко расправились с республиканцами. Под стать "бешеным" им остается теперь только вынашивать планы мести. Но их присутствие здесь вызывает неприятные воспоминания, особенно когда они принимаются ловчить и изворачиваться. Нет, им не зачеркнуть свое мерзкое прошлое. Боже, и когда-то я трепетал от страха перед этими господами, которые теперь выглядят жалкими прирученными львами! (До сих пор меня не покидает гадкое чувство от случайной встречи с Баччо Валори, который имел наглость протянуть мне руку.)
   Возвращаясь сегодня домой, услышал, как чей-то приятный женский голос распевал мой старый мадригал, положенный на музыку маэстро Тромбончино * и начинающийся так:
   * Тромбончино, Бартоломео (ум. ок. 1533) - венецианец, придворный музыкант, получивший известность своими обработками народных мелодий. В 1518 г. издал в Неаполе сборник песен, куда вошел мадригал Микеланджело.
   Смогу ль прожить без вас, о моя радость,
   Посмею ли вдали от вас дышать,
   Коль не дано надежду мне питать?
   Слова этого романса напомнили мне на какой-то миг короткий, но бурный отрезок моей жизни.
   * * *
   У меня уже вошло в привычку каждое воскресенье встречаться с Витторией Колонна в монастыре Сан-Сильвестро, чтобы вместе послушать, как брат Амброджио читает Священное писание. Однако вчера вопреки установившемуся правилу мы начали не с отрывков из Библии. Как только все расселись по местам, я попросил Витторию на сей раз выбрать что-нибудь из Апокалипсиса. Она согласилась с моей просьбой, и брат Амброджио начал читать спокойным голосом:
   "Откровение св. Иоанна Богослова... Блажен читающий и слушающий слова пророчества сего и соблюдающие написанное в нем... Я, Иоанн, был в духе в день воскресный... Увидел подобного Сыну Человеческому. Глава Его и волосы белы, как белая волна, как снег; и очи Его, как пламень, огненны... Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего..."
   Здесь монах перевел дыхание и продолжал чтение. Но я, потрясенный этими словами, которые так точно передавали мое нынешнее состояние, не мог далее слушать и сделал знак, чтобы он прервал чтение. Я еле сдерживался: меня душили рыдания, исходящие из глубины души, глаза увлажнились, дыхание перехватило. Взглянув на меня, маркиза поняла мое волнение и приказала монаху прерваться. Затем она начала расспрашивать меня о картонах для росписи в Сикстинской капелле, после чего разговор перешел на тему Страшного суда.
   Монах внимательно прислушивался к нашим словам, храня молчание. Прежде чем я покинул монастырь, Виттория с некоторой ноткой любопытства спросила:
   - Скажите, мастер, что вас так растрогало сегодня, отчего вы так разволновались?
   Тогда я ответил ей:
   - Оттого, что я тоже с седыми волосами, как и тот, кого повстречал Иоанн Богослов...
   Почто не может молодость понять,
   Что все меняется к закату жизни:
   Любовь, желанья, вкусы и мечты.
   В забвеньи суеты нисходит благодать.
   Коль смерть с искусством не дружны,
   На что тогда мне уповать?
   * * *
   Сегодня утром в сопровождении моего слуги Урбино и каменщика я поднялся на леса, сооруженные в Сикстинской капелле, дабы приступить к росписи алтарной стены. С вечера уже стояли наготове склянки с красками, бадьи с водой, картоны и все прочее, необходимое для фресковой живописи. После того как подручный наложил слой свежей штукатурки в указанном месте (то есть в правом люнете), Урбино взял первый картон и помог мне приложить его к стене и закрепить. А потом он вместе с подручным наколол картон, чтобы рисунок перешел на свежий слой штукатурки, отнял от стены картон, после чего я смог приступить к самой росписи.
   Вижу, что не смогу работать с тем самопожертвованием, как это было, когда я расписывал здесь свод. Силы мои уже не те, что тридцать лет назад. Придется расписывать не спеша, сообразуя труд с отдыхом. Да и прежняя страсть, ненасытная жажда работы, меня почти оставила. Апрель 1536 года.
   * * *
   Все настойчивее дает себя знать необходимость проведения реформы церкви. Из Женевы, Венеции, Неаполя приходят тревожные вести для всех тех, кому дорого единство церкви и веры. Но Ватикан пока относится вполне терпимо к таким настроениям, поскольку побаивается, и не без основания, прибегать к карательным мерам против представителей реформистского движения, ибо такая политика чревата расколом. Но вопреки воле Павла III кое-кто в Ватикане был бы не прочь прибегнуть к насильственным мерам, дабы вернуть в стадо "заблудших овец". Среди таковых прежде всего выделяется кардинал Караффа *, рьяный католик и блюститель чистоты веры, который слеп и глух к веяниям времени.
   * Караффа, Джампьетро (1476-1559) - кардинал, глава верховного суда инквизиции, отличался фанатизмом и жестокостью. С 1555 г. папа Павел IV. По его указанию впервые был издан "Индекс запрещенных книг". Когда он умер, народ сбросил его статую в Тибр и сжег тюрьму инквизиции.
   В отличие от него куда большей широтой взглядов и веротерпимостью наделен кардинал Контарини, который ради блага католицизма склонен даже обсудить с реформистами все, что они подвергают сомнению и хотели бы переиначить. Что касается меня, то я мыслю просто: не затрагивая догм веры, следовало бы положить конец злоупотреблениям со стороны служителей культа. Именно это явилось причиной нынешних брожений.
   Виттория Колонна, чьи идеалистические воззрения намного превосходят мои, в этих вопросах мыслит иначе, находясь под сильным воздействием Бернардино Окино *, Пьетро Карнесекки * и других непримиримых реформистов.
   Если вспомнить о другом, отмечу, что часто бывающие у меня друзья литераторы то и дело заводят разговор о Страшном суде. Им не терпится узнать, как продвигается работа над фреской. Но я не охотник рассказывать о своих делах, а посему избегаю таких вопросов, оставляя неудовлетворенным их любопытство.
   На днях вновь зашел разговор о том, как писать Страшный суд, и кто-то изъявил живейшее желание увидеть то, что уже сделано мной (в чем его сразу же поддержали все остальные).
   - Друзья, - сказал я им, - если бы я даже разрешил вам подняться на леса в Сикстине, вы бы были разочарованы, поскольку я еще не начал писать.
   - Неправда, мастер, - послышался чей-то голос. - Всем известно, что вы работаете, проводя дни напролет в Сикстине.
   Когда в ответ на это возражение я сказал, что написал только сцены страстей господних, друзья посмотрели на меня в изумлении. Неужели они услышали от меня более того, что хотели?
   Замечаю, что все реже обращаюсь к этим запискам. Меня отнюдь не волнует, что между отдельными записями проходит немало времени.
   Вот и сейчас хочу вспомнить, что на прошлой неделе был на ужине в доме Донато Джаннотти, куда были приглашены также Луиджи дель Риччо * и Томмазо Кавальери. В подобных случаях разговор ведется обо всем, а чаще всего об искусстве. Если не ошибаюсь, именно Донато спросил меня, как подвигается работа над Брутом. Я ответил ему, и это была сущая правда, что пока еще не приступил к нему. Дело в том, что мне еще не удалось в качестве модели подыскать соответствующее лицо, которое выражало бы одновременно гордость, силу и величие духа.
   * Бернардино Окино (1487-1564) - проповедник, генерал монашеского ордена капуцинов, автор "Проповедей" и "Диалогов о вере".
   * Пьетро Карнесекки (1508-1567) - флорентиец, один из руководителей реформистского движения в Италии, приговорен к смертной казни как еретик.
   * Луиджи дель Риччо (ум. 1546) - флорентиец, политический изгнанник, переписчик стихов Микеланджело, отобрал для издания 89 произведений, это издание однако, не было осуществлено.
   - Но ведь есть наш Томмазо! - воскликнул Джаннотти. - Уж он-то мог бы вдохновить вас на создание образа Брута.
   Его тут же поддержал Луиджи дель Риччо. Но я думал иначе.
   - Томмазо не подходит для этого, - ответил я друзьям.
   - Вот те на! Да он же само воплощение красоты...
   - А мне нужна прежде всего мужская сила.
   - И все же я считаю, что наш Томмазо вполне соответствовал бы такому образу, - настаивал Джаннотти.
   - Наш друг прекрасно бы подошел, если бы я задумал ваять Аполлона. Но в данный момент мне нужен Геракл.
   Друзья удивленно умолкли. Но мне показалось, что сам Томмазо не понял смысла моих слов. Он слегка нахмурился, а в его взоре проступила тень недовольства. Тогда я спросил его, отчего он не согласен со мной.
   - По правде говоря, мастер...
   - Договаривайте. Я вас слушаю, - настаивал я.
   - Я думал, что...
   - Что бы вы там ни думали, но прошу вас понять меня правильно. Весь ваш облик не навевает мне мысль о тираноубийце.
   - Я начинаю понимать вашу мысль, мастер, - с готовностью ответил Томмазо.
   Он совсем справился с волнением и уже спокойно добавил:
   - Я полностью с вами согласен.
   Но мне еще долго пришлось убеждать Донато и Луиджи. Но в конце концов они тоже согласились, что по самой своей идее Брут никак не может походить на Аполлона.
   Нет, я знаю, что изображу Брута по-своему, и у меня уже зреет одна мысль...
   Коль дивное искусство осознало
   Суть формы, данную в движеньи,
   Его идеи получают преломленье
   Сперва в модели из любого матерьяла.
   Затем уж в диком камне суждено
   Свои посулы молоту раскрыть,
   Чтоб чудо совершенства нам явить,
   Которому забвенье не страшно.
   * * *
   Сегодня по городу распространилась весть об убийстве Алессандро. Она вызвала ликование среди флорентийских изгнанников. Уверен, если бы убийца герцога оказался сейчас в Риме, ему устроили бы триумфальный прием. Среди проживающих здесь флорентийцев ведутся жаркие споры о свободе и республике, произносятся пламенные речи, в которых прославляется Лоренцино *, подославший наемного убийцу, читаются сатирические и даже непристойные стишки, высмеивающие Медичи, и, конечно же, поднимаются бесконечные заздравные тосты.
   * Лоренцино Медичи, прозванный Лорензаччо (1513-1548) - литератор, пользовавшийся скандальной славой, автор "Апологии" (1539), в которой старался оправдать политическое убийство. Пал от руки наемного убийцы, подосланного тосканским герцогом.
   Лоренцино называют теперь не иначе как вторым Брутом. Но я не считаю его таковым. Этот Лоренцино неизменно сопровождал своего двоюродного братца Алессандро во всех ночных вылазках во Флоренции и округе, был неизменным соучастником диких оргий, считался фаворитом герцога и его закадычным другом.
   Сегодня Урбино допоздна прождал, пока я возвращусь и улягусь в постель. Бедняге пришлось пободрствовать, так как я засиделся у друзей за полночь. В комнате меня ждал накрытый стол с фьяской доброго треббьяно, хлеб, сушеные фрукты, окорок на вертеле, сыр. Но я ни к чему не притронулся, ибо отужинал в доме у Донато Джаннотти, где был также Томмазо деи Кавальери.
   Возвращаясь к событиям во Флоренции, хочу отметить, что совет Сорока восьми, этой горстки льстецов, где главенствуют Гуиччардини, Веттори, Никколини и Палла Ручаллаи, избрал флорентийским герцогом молодого Козимо, сына Джованни делле Банде Нере. Флорентийцы, у которых в свое время было изъято все оружие, ничего не могли предпринять против такого "престолонаследия". К тому же головорезы из отряда Алессандро Вителли жестоко подавляли любую попытку беспорядков в городе.
   Тем временем как в Риме, так и в других городах Италии среди флорентийских изгнанников начались разногласия и распри. В эти дни и мне пришлось поспорить до хрипоты и потратить на это немало времени. Но назавтра вернусь к работе в Сикстинской капелле и оттуда - никуда.
   Мне часто приходят на память мои закованные рабы, оставшиеся во флорентийской мастерской. Видимо, не суждено их закончить, как бы мне этого ни хотелось. Ведь я настолько сократил размеры гробницы Юлия II, что этим четырем рабам не нашлось бы в ней места. Сколько усилий потрачено впустую, сколько работ остались незавершенными, как и эти рабы! В который раз память прошлого бередит мне душу, напоминая о моих провалах и неудачах. Поэтому самое время отложить перо в сторону и пожелать моей злопамятной голове спокойной ночи.
   Забыл отметить, что по настоянию папы во Флоренцию отбыла депутация флорентийских изгнанников, дабы попытаться на месте решить многие вопросы, вставшие особенно остро после убийства Алессандро. И самый первый из них возвращение беженцев на родину. Январь 1537 года.
   * * *
   Алтарную стену в Сикстине уже украшает множество фигур, теснящихся вокруг грозного Христа. Все эти пребывающие в смятении блаженные, апостолы и мученики взывают к высшему Судии, доказывая ему свою верность, показывая знаки перенесенных мучений. Им сейчас не до умиления и не до молитв. Их манит призывный глас Христа, и они в движении, словно подталкиваемые порывами разразившейся бури, как в сцене потопа, написанной мной на плафоне капеллы.
   Эти герои не объединены никакими деталями архитектурного декора, которые можно увидеть в работах старых мастеров и которыми я сам пользовался при росписи свода. Ветер жизни - вот что отныне их всех объединяет и наполняет надеждой. Я не ошибся, говоря "надеждой", ибо они тоже трепещут перед грозным Судией.
   На моем месте любой художник изобразил бы зеленую цветущую лужайку, на которой собрались герои, увенчанные золотыми нимбами. Любой другой мастер представил бы эту часть сцены Страшного суда как райскую идиллию. Я же оторвал от земной тверди божьих избранников, а на нашей земле оставлю лишь проклятых грешников да демонов во плоти. Для меня было особенно важно показать эту пропасть, отделяющую одних от других. Все персонажи, толпящиеся вокруг Христа, лишены свойственной им в произведениях старых мастеров мистической отрешенности. Нет, я решил наделить жизнью этих выразителей высшего провидения.
   Помню, как во Флоренции люди падали ниц и молились перед Страшным судом работы Беато Анджелико *. Перед моей же фреской зритель остановится и задумается, ибо мои праведники подобны ему и наделены свойственными ему чертами. Но когда фреска будет закончена, поймут ли ее художники и литераторы, дойдет ли до них подлинный смысл того, что мне хотелось сказать?..
   * Беато Анджелике фра Джованни да Фьезоле (1387-1455) - живописец флорентийской школы Раннего Возрождения, был настоятелем монастыря Сан-Марко во Флоренции, работал также в Риме и Орвьето. Среди главных произведений: "Благовещение" и "Страшный суд" (музей Сан-Марко, Флоренция).
   Кто майскую листву не замечает,
   Тому весною насладиться не дано.
   * * *
   Получил сегодня из Венеции письмо от Аретино, в котором среди прочего он весьма многословно излагает свои убеждения, как художникам следовало бы изображать сцену Страшного суда. Я не могу ему возразить, ибо у каждого человека свое собственное представление на сей счет, и он вправе изложить мне свои соображения. Но когда мне начинают навязывать свои идеи, как это делает Аретино, то тут уж я позволю себе не согласиться с господами советчиками.
   Этот литератор, то осыпающий меня похвалами, то мечущий громы и молнии, пишет мне из Венеции следующее: "Средь этого вихря мне видится Антихрист, но лишь внешне похожий на того, каким вы его себе представляете. Вижу искаженные ужасом лица живущих; вижу, как вот-вот угаснут солнце, луна и звезды; вижу, что вскоре исчезнут огонь, воздух и вода, а чуть поодаль вижу напуганную Природу, тщетно старающуюся уберечь свою немощную старость..."
   Аретино еще видит (если вкратце изложить его пространное письмо) бегущие облака и окрашенное в различные цвета небо, на котором восседает Христос, "окруженный сиянием и ужасом"; он видит славу, брошенную под колеса небесной колесницы со всеми ее лаврами и прочим багажом. Наконец - и здесь, пожалуй, самое курьезное из всего увиденного им, - "из уст сына божьего исходит окончательный приговор" в виде двух стрел, летящих вниз и грохочущих.
   Когда литераторы дают волю безудержной фантазии, не особенно заботясь, насколько логичны их рассуждения, то способны написать с три короба глупостей. Если бы Аретино хоть чуточку подумал, то не стал бы писать об огненных стрелах, изрыгаемых устами Христа и пересекающих сверху донизу алтарную стену в Сикстинской капелле, а выразился бы несколько иначе, не заставляя меня хохотать до упаду над его нелепым предложением. Не поняв причины моего смеха, Урбино только что спросил меня:
   - Что это вас так разбирает? Никогда не видывал ранее, чтобы вы так веселились в одиночку.
   - Мне вдруг пришла в голову одна смешная идея, - ответил я, чтобы успокоить его.
   Покажу завтра Виттории это престранное письмо.
   Кстати, о письме. Вопреки клятвенному заверению, что ноги его не будет в Риме, Аретино пишет о своем намерении прибыть сюда, чтобы увидеть мои фрески в Сикстинской капелле. Свое решение он сопровождает выражениями восхищения, заявляя, что среди множества королей, живущих на земле, единственный - это Микеланджело. Правда, несколькими строками далее, как бы между делом, вновь напоминает о своем желании иметь какую-нибудь мою работу.
   Днями отвечу на письмо и извинюсь, что не смог осуществить его идею, поскольку далеко продвинулся в работе по собственному замыслу. Подивлюсь непременно его неистощимому воображению, которое позволяет увидеть столь дивные вещи, а заодно взмолюсь, чтобы он не покидал Венецию и не нарушал клятвенный обет ради бедного человека, не заслуживающего такой чести. Именно так и напишу, ибо зазнавшимся и наглым попрошайкам надобно отвечать общими пустыми фразами. Никогда еще мне не доводилось сталкиваться со столь курьезным типом, как этот Аретино. Сентябрь 1537 года.
   * * *
   Меня частенько попрекают, что художникам я предпочитаю общество литераторов. Что же тут зазорного, если люблю общаться с людьми, с коими можно самому поговорить и с удовольствием их послушать. Вот уже многие годы я живу в отрыве от мира художников. Поначалу это было вызвано их завистью, соперничеством и непониманием. А ныне не могу себя заставить встречаться с ними, поскольку их совсем не занимает судьба Флоренции и они глухи ко всему тому, что, на их взгляд, чуждо искусству. Я уж не говорю об их дремучем невежестве, которое порою становится смешным (от некоторых из них ко мне приходят письма, которые даже мой слуга Урбино написал бы куда грамотнее). Хочу сказать, что художникам давно пора вырваться из болота засосавшего их эгоизма и невежества.
   На днях моя племянница Франческа вышла замуж за Микеле ди Никколо Гуиччардини. Несказанно рад, что эта милая девушка вняла моим советам и взяла в мужья достойного избранника. Ее муж Микеле - выходец из знатной семьи, как, впрочем, и моя племянница, которая воспитывалась в монастыре для благородных девиц. Я справил ей изысканное приданое, как и полагается представительнице рода Буонарроти, и отказал ей свои поместья в Поццолатико, неподалеку от Флоренции.
   Словом, дочь моего покойного брата Буонаррото вышла замуж достойно, а не как "сирота". Ей сейчас минуло пятнадцать, в этом же возрасте венчалась и ее бабка Франческа.
   Это замужество сняло с моей души тяжелую ношу, которая не давала мне покоя. Сентябрь 1538 года.
   * * *
   Сегодня на стене в Сикстинской капелле в складках содранной со св. Варфоломея кожи я изобразил самого себя. Возможно, это была прихоть моей фантазии, толкнувшая на столь странный шаг, а может быть, охватившая меня печаль в связи с известием о гибели Филиппо Строцци.
   Несчастный Филиппо. Он встал во главе отряда мятежников, поднявшихся против произвола Козимо Медичи, и под Монтемурло пал от руки Алессандро Вителли, этого жестокого и хитрого злодея.
   Кто теперь возьмется за дело освобождения Флоренции и попробует повторить попытку Строцци? Кто даст нам возможность возвратиться во дворец Синьории? Изгнание становится тягостным и невыносимым, когда рушатся надежды...
   Я начал разговор о собственном изображении, а вернее, некоей призрачной маске, воззрившейся на меня, словно искаженное отражение на поверхности воды, теребимой волнами. Хоронясь от моего Урбино, чтобы он ничего не заметил, я исподтишка писал этот странный автопортрет, словно крал что-то святое и ценное. Но в самой маске заключена одна мысль, которая мне особенно дорога...
   Пусть знает беспокойная душа:
   Лишь тот достоин вечною признанья,
   Кто разменял на добрые деянья
   Монету, что чеканят небеса.
   Если говорить о прочих делах и заботах, должен отметить, что мысли мои постоянно заняты племянником Леонардо. Хочу также, чтобы мои братья Джовансимоне и Сиджисмондо расстались бы наконец с нашим старым пристанищем на улице Моцца и подыскали дом, более достойный для нашего семейства. Меня особенно беспокоит эта мысль сейчас, когда Франческа устроена и живет в доме Гуиччардини. Не успеешь оглянуться, как и Леонардо задумает жениться. Правда, он еще молод, и ему надо возмужать, прежде чем думать о женитьбе.
   Но сможет ли Леонардо взять жену и растить детей в этой мышиной норе? Не хочу, чтобы люди корили и осуждали Буонарроти за их дом. Моим домашним, а особенно Сиджисмондо, давно бы следовало уразуметь, что как-никак, а мы когда-то являлись членами республиканской Синьории.
   На днях отпишу братьям и вновь попрошу их поискать красивый добротный дом на приличной улице, непохожей на обшарпанные венецианские переулки.
   Меня давно мучает желание устроить все дела моего семейства. И прежде чем помру, хочу во что бы то ни стало довести дело до конца.
   * * *
   В прекраснейшем посвящении Франческо Берни называет меня не иначе как вторым Платоном и обращается к поэтам со следующими словами:
   Не верещите, бледные фиалки,
   Умолкните, журчащие ручьи и лани.
   Он говорит делами, вы - словами.
   Привожу здесь эту терцину не только из-за музыкальности и красоты ее слога, но чтобы воздать должное написавшему ее поэту. Пожалуй, посвящение Берни самое непосредственное и искреннее из всех, которые ранее были ко мне обращены. Дабы и в будущем не смолкали дивные строки, хочу пожелать поэту найти в произведениях других мастеров то, что он нашел в моих.
   Виттория Колонна подарила мне на днях сборничек своих стихов, звучащих молитвой и обдающих ароматом и тишиной полей. Все эти милые знаки внимания со стороны друзей помогают порой отвлечься от мыслей, толкающих меня окончательно порвать со всем мирским, дабы суметь сдержать, а вернее, обуздать мое неукротимое желание следовать далее по пути искусства.
   Очень часто мне приходит мысль изваять или написать произведение, восславляющее свободу. Постоянно думаю также о памятнике Данте...
   Сойдя с небес в юдоль земную,
   Сквозь круги ада и чистилища пройдя,
   Он к богу обратил себя
   И пролил свет на суетность мирскую.
   Лучами яркими звезда
   Мой город осветила ненароком,
   Но должное воздать пророкам
   Не может черствая толпа.
   О Данте говорю я, чьи деянья
   Забыл неблагодарный род людской,
   Сулящий гениям одни страданья.
   О, если бы родиться мне тобой!
   Отвергнув все блага, уйти в изгнанье,
   Твоими думами прожить, твоей судьбой.
   * * *
   На алтарной стене в Сикстинской капелле у ног Христа и столпившихся вокруг него святых и праведников кишмя кишат проклятые грешники, между которыми снуют ангелы, в коих ангельского ничего уже не осталось. Вскоре будут написаны демоны и те, что еще не успели подняться из могил на суд божий. Их появление завершит всю фресковую композицию.
   В самом конце поверх алтаря изображу сцену триумфа обнаженного тела, как и на плафоне капеллы. Но на огромной расписанной стене не найдется места ни одной фигуре, которая выражала бы иные чувства, кроме отчаяния, боли и ужаса. Тот, кто надеется увидеть на моей фреске толпы ангелов, поющих, танцующих в облаках и прославляющих создателя, будет разочарован. Завершаю работу над произведением, которое задумано как гимн человеческой боли. А посему никакой отвлеченности, никаких аллегорий, которые могли бы смягчить звучащие ноты этого гимна. У зрителя должно создаться единое, цельное восприятие трагической сцены Страшного суда.