Дочерям домашних репетиторов не нанимали, все учились в гимназии на Васильевском острове; в советское время она превращена была в среднюю школу, в ней учились дети дочерей, то есть второе поколение, а теперь посещает четвертое. Все-таки Карпинские отмечены постоянством! Марина Александровна кончила с отличием и удостоена была поездки в Гатчину к вдовствующей императрице Марии Федоровне; в семье потом долго вспоминали и подшучивали над тем, как Марьюшка наивно спросила императрицу:
   — Я слышала, вы хорошая хозяйка и шьете своим внукам?
   — О, всякая девушка должна уметь и шить и готовить! — И императрица милостиво тронула Марьюшкин подбородок.
   У Татьяны Александровны рано обнаружился живописный талант; она поступила в Академию живописи; занималась в мастерской Кордовского. С выбором темы для выпускной картины получилась неувязка: Татьяна Александровна отказалась от предложенного библейского сюжета, вызвав недовольство профессоров. Все же достоинства ее работы (жанровая сцена с детьми) были таковы, что картину приняли на выставку. К сожалению, в дальнейшем преподавательская деятельность оттеснила творческую; из Татьяны Александровны выработался увлеченный педагог, но за кисть она с годами бралась все реже и реже.
   Представим читателям еще одного молодого человека. Иннокентий Толмачев своими палеонтологическими исследованиями привлек внимание Александра Петровича и однажды был приглашен в дом на 7-й линии. Явился в назначенный час, дернул ручку медного колокольчика — и прислугой был введен в кабинет как п р о с и т е л ь. Через полчаса вышли в столовую, хозяин представил гостя и пригласил отобедать. Иннокентий Павлович, двадцатисемилетний, высокий, любезный, образованный, сумел очаровать дам. Пожалуй, наиболее сильное впечатление он произвел на Евгению Александрову, старшую из сестер. После обеда они вместе вышли прогуляться...
   Евгения Александровна была девушкой незаурядной. Необыкновенно одаренная, она владела семнадцатью языками; умела быть обаятельной и холодной, была переменчива, честолюбива; вокруг нее постоянно вились кавалеры. Вскоре выяснилось, что всем им она предпочитает Иннокентия Павловича. А тот готовился к экспедиции в Сибирь. Близилась весна, время отъезда, и Иннокентий Павлович как-то вечером робко заговорил с Евгенией о том, что его пугает предстоящая долгая разлука. Признание не было отвергнуто; вскоре молодые обвенчались и уехали вместе.
   «Дом» жил весело, сестры ездили в театр, нянчили детей, ссорились, мирились, читали вслух, музицировала, снова ссорились и бежали мириться к матери. Тут на авансцену повествования нужно бы вывести, несомненно, главное лицо — жену, мать, бабушку и х о з я й к у д о м а Александру Павловну, но... увы, в который раз приходится посетовать на бедность архива Карпинского «личностными» материалами. Что мы знаем о ней? Клочки, обрывки воспоминаний, сильнее их о ней рассказывает отраженный свет, запечатленный на лицах остальных персонажей.
   Она смолоду была талантлива — и пела, и рисовала, и стихи сочиняла, — но все принесла на алтарь семьи. Этот «дом» с его шумом, весельем и музыкой был ее произведением, но сделанным по меркам... его. Это он т а к представлял себе настоящий «дом» и настоящую семью (по сути, «стандарт» уральского образованного горного инженерства), а его счастье, его довольство, его покой были для нее главнейшими в жизни.
   Она научилась разбирать его скорый и запутанный почерк и без конца переписывала черновики. Безошибочно угадывала его настроение, и знала все его привычки, и одна умела успокаивать его несносную мигрень, приступы которой изводили его до пятидесятилетнего возраста (все Карпинские-мужчины страдали мигренями: холодели руки, кружилась голова, подступала тошнота. Бывало, приступ заставал Александра Петровича во время чтения лекции — он резко бледнел; стоило больших усилий довести лекцию до конца).
   Мы когда-то говорили, что в девичестве она чем-то походила на мать Александра Петровича Марию Фердинандовну и в связи с этим высказывали предположение, что именно это обстоятельство и явилось тайным и благим знаком, предопределившим выбор жениха. Быть может, косвенным подкреплением тому служит и выбор младшего брата Александра Петровича — Алексея Петровича, когда-то, в почти уже забытые времена, в одной повозке с братьями в золотом караване отбывший из Екатеринбурга... Как и братья, был определен в Горный кадетский корпус, который благополучно закончил. Так вот, вскорости после того, как через старшего брата он породнился с Брусницыными и стал бывать у них, он не замедлил влюбиться и сделал предложение... младшей сестре Александры Павловны — Евгении. Карпинские отмечены постоянством в привязанностях! Правда, Евгения Павловна в пожилые годы не походила на сестру и ее свекровь. Те — расплывшиеся, важные, добрые; Евгения Павловна — подтянутая, строгая; в ней угадываются черты «классной дамы»; Евгения Павловна владела четырехклассной школой, любила учеников, принимала участие в их бедах. Как-то проведала о том, что осиротел мальчик Коля Цветков, сын брата уборщицы в ее заведении. Приютила его, воспитала, дала образование; впоследствии он стал профессором металлургии. К сожалению, домашняя жизнь ее не сложилась: Алексей Петрович пристрастился к вину...
   Мария Фердинандовна скончалась в 1891 году в Екатеринбурге. «Месяца Октября тридцатого дня померла от паралича сердца вдова Полковника Мария Фердинандовна Карпинская, 68 лет, а первого ноября по христианскому чиноположению предана земле. Погребение совершал протоиерей Иоан Знаменский соборне со священником Иоаном Ювенским и Николаем Плетневым при всем причте». Как видно, похороны были пышные: вдова полковника... Всю жизнь она прожила с дочерью Марией — в замужестве Редикорцевой. (Фамилия Редикорцевых известная на Урале; она дала несколько поколений горных инженеров.) Редикорцев Иван Ильич, муж Марии Петровны, собрал редкостную коллекцию уральских камней, изучать которую приезжали ученые даже из-за рубежа. После его смерти (1899 г.) Александр Петрович позаботился о ее сохранении.
   Итак, людный дом, многочисленная родня, знакомые без счета... Годы идут, Александр Петрович сед, но крепок, как дуб. Зубы белы, походка спорая, аппетит отменный, за обедом попивает домашнее кавказское вино (присылают какие-то дальние родственники), за ужином крепкий чай — и превосходно спит. Крепко сшит! Долголетие заложено в самом его существе, и со странным чувством наблюдаем мы соответствие этого предначертанного долголетия с его творчеством, неторопливостью, солидностью, ровностью и разнообразием научных исканий.
   Но долголетие имеет и обратную сторону. Карпинский учился в кадетском корпусе при директоре Сергее Ивановиче Волкове. Теперь не только Волков, но и Гельмерсен, Барбот де Марни, Кокшаров и другие стали для молодого поколения именами легендарными... чаще даже именами-»учебниками» («А это тот, который учебник?..»), а он их превосходно помнит, работал с ними, чаи распивал, они как живые встают перед глазами. Да что там учителя, старшие наставники — его сверстники ушли из жизни и уходят один за другим; и люди младше его, которым бы, кажется, жить да жить, например Мушкетов... Простудился, воспаление легких... А давно ли брал перевал за перевалом в голубых и грозных Тянь-Шаньских горах. За гробом шли тысячи людей. Вернувшись домой, Александр Петрович заперся в кабинете и сел писать некролог, который наутро надо будет послать с курьером в типографию, чтобы поспели вставить в номер...
   Мы уже не в первый раз упоминаем об этой подробности, венчающей процедуру похорон, — некролог. И не пора ли подумать, почему он никогда не отказывался? Накопилось некрологов уже на добрый том, и, если бы он порылся по журналам и собрал их под одной обложкой, получился бы своеобразный поминально-биографический справочник, содержащий сведения о крупнейших мастерах естествознания — как русских, так и зарубежных, — и в неожиданном разрезе показывающий даже развитие естествознания. Александр Петрович в отличие от иных ученых ч и т а л своих современников, следил за их публикациями и, таким образом, достаточно полно знал их творчество; ему не составляло труда вынести оценку. Это первое. Второе — он одинаково силен был в разных областях естествознания; в поле его зрения находились ученые различных специальностей. И наконец, нельзя не заметить, что существовала и нравственная причина, по которой именно ему доверяли от лица ученых произнести последнее «прости...».
   Скорбный список дорогих для него имен... Романовский... Давно ли скакали по берегу Яика, солнце слепило глаза, объезжали лохматые ветлы и старые осокори... Летом 1902 года должен был праздноваться 50-летний юбилей его научной и практической деятельности. А Геннадий Данилович, не дождавшись юбилея, уехал осматривать Домбровские каменноугольные копи. Спускаясь в шахту, поскользнулся, упал. «Ушиб... — отмечалось в некрологе, — дал толчок болезни, приведшей к тяжелым страданиями и мучительной смерти...»
   И нет уже милейшего Феди Брусницына, с которым связано, быть может, самое дорогое воспоминание — встреча с худенькой черноглазой девушкой Александрой, его сестрой... Федор Павлович работал на Урале под руководством деверя, потом, как Романовского, потянуло его на Восток. Путешествовал по Туркестану, Алтаю. Печатал геологические сводки — они не отличались глубиной, свежими идеями; в каких-то провинциальных журналах и газетах помещал рассказы и повести, и они не отличались достоинствами языка, наблюдательности... Верно, чувствовал себя неудачником, замыкался, много курил...
   Самой большой потерей стала смерть Фридриха Богдановича Шмидта. Они очень сблизились в последние годы. Старый холостяк привязался к «дому», любил делать подарки детям и возиться с ними. «Не стало добрейшего и симпатичнейшего Фридриха Богдановича, — начинает Карпинский некролог. — Куда бы ни заносила его судьба, от государств иностранных до глухих, отдаленных районов Сибири, — всюду о нем сохранятся добрые воспоминания на многие годы.
   ...В высокой степени обладал он редким свойством, необходимым, по существу, каждому научному деятелю и состоящим в и с к а н и и и с т и н ы п р и п о л н о м у с т р а н е н и и в о п р о с о в л и ч н о г о с а м о л ю б и я — свойстве, при котором ч у ж о е л у ч ш е е в с е г д а д о л ж н о б ы т ь д о р о ж е с в о е г о м е н е е с о в е р ш е н н о г о». (Разрядка моя. — Я.К.)
   «Многих и многих судьба унесет из нашей среды ранее, чем потускнеют здесь воспоминания о Фридрихе Богдановиче Шмидте». Это, вероятно, жестоко по отношению к живым; некролог вообще необычен для стиля Александра Петровича прежде всего тем, что окрашен личным отношением (хотя, казалось бы, некрологи все должны быть окрашены личным отношением), а еще более тем, что в нем сформулировано нравственное кредо ученого, как его понимал, конечно, не только покойный Шмидт, но и сам Александр Петрович. «Чужое лучшее должно быть дороже своего менее совершенного...»
   Да не посетует читатель, что мы слишком затянули рассказ об этом невеселом жанре. К нему тесно примыкает другой, который также обычно остается за рамками творческой биографии, а между тем не лишен права на существование. Произведения в этом жанре, как правило, небольшие по объему, но емкие по содержанию; окажись они собранными под одной обложкой, также составили бы солидный том, по объему нисколько не уступающий «поминальному». Мы имеем в виду р е к о м е н д а ц и и и о т з ы в ы; ими вводил он в издательства, научные общества и в академию поколения за поколениями молодых русских ученых. Что делать, судьба поставила его на перекрестке дорог, одна из которых вела в шумную жизнь, а другая — на тихое кладбище; и он встречал или, увы, провожал.
   Так вот, рекомендаций и отзывов Александр Петрович написал тоже несколько сотен!

Глава 19
Академия в начале века

   Академия была небольшая. Бытует несколько превратное представление о старой академии. Устав 1836 года называет ее «высшим ученым сословием России»; невольно представляется с о с л о в и е, количеством не меньше хотя бы купеческого; на деле же существовал тесный к р у г, всего-то полсотни действительных членов. Когда сходились на общее заседание в конференц-зале, то много стульев оставалось пустыми. Карпинский значился в списках Первого отделения академии — физико-математического (сюда входили и естественные науки); на заседания являлось восемнадцать-двадцать человек. Необходимо об этом помнить, потому что это определяло атмосферу, в ней господствовавшую. Академики все были знакомы между собой, большинство их жило в доме на 7-й линии. Чтобы зайти в гости, достаточно было спуститься или подняться на этаж или пересечь лестничную площадку. Академики невольно — с момента получения этого звания и переезда в академическую квартиру — проникались чувством почти родственной связанности между собой — это уж до конца жизни, потому что звание давалось пожизненно. О человеческих слабостях, семейных обстоятельствах, мелких привычках и распорядке дня друг друга они знавали подробно; нелишне заметить, что денежное вознаграждение академики получали примерно одинаковое, что исключало недоразумения.
   Келейность, в которой (и не без оснований) упрекали академию публицисты и внеакадемические научные круги, несомненно присутствовала, но имела, если судить объективно, и положительную сторону: порождала чувства единения, спокойствия и уверенности, без которых не может плодотворно идти научная работа. Да ведь и менялась же академия, не стояла на месте, приспосабливалась к требованиям жизни! Обрастала лабораториями, музеями; богатство коллекции зоологического, ботанического, геологического музеев славилось на весь мир; к сожалению, помещения, отведенные для двух последних, не позволяли развернуть экспозиции для осмотра широкой публикой, что значительно снижало их ценность, но ученые иностранные и отечественные приезжали и получали возможность работать (чем охотно и пользовались). Зато Музей антропологии и этнографии и Зоологический музей владели обширными залами, и выставки, здесь устраиваемые, привлекали толпы зрителей (вход, разумеется, был бесплатным).
   Физической лабораторией руководил князь Борис Борисович Голицын; он был моложе Карпинского на шестнадцать лет. Князь в молодости был моряком, кончил морскую школу, плавал на корвете «Герцог Эдинбургский», пережил массу приключений. Во внешности его было мало аристократического, да и от ученого немного: простодушное лицо, в зрелые годы фигура несколько расплылась, и он напоминал скорее преуспевающего администратора. Однако ученым был подлинным. Увлекался различными проблемами физики, писал статьи о критической температуре, абсолютных размерах молекул, теории теплоты; изучал явления спектроскопии и рентгеноизлучения; летом 1897 года побывал на Новой Земле для наблюдения за солнечным затмением. Главным научным пристрастием его была сейсмология — наука о колебаниях земной коры, причины которых оставались невыясненными: глубинные катаклизмы, обрушения слоев. Чтобы их познать, необходимо составить четкую картину распространения волн, изучить, как преломляются они, их скорость и так далее, то есть широко поставить измерительное дело, сейсмометрию.
   Увлекшись проблемой, Борис Борисович скоро устанавливает, что существующие волноулавливающие приборы малопригодны, дают грубо приближенные показания. Он конструирует свой прибор и налаживает выпуск сейсмографов новой конструкции; в мировую практику они вошли под названием «сейсмографов Голицына». Первыми приобрели их французские инженеры; от них узнали о превосходном качестве русского прибора немцы. Слава распространилась по свету — заявки поступали из разных стран.
   Голицын ездил по стране, учреждал сейсмометрические станции; их образовалась целая сеть, весьма разветвленная. К началу мировой войны Россия обладала научно поставленной сейсмометрической службой, пожалуй, даже передовой в мире. Если теоретические изыскания Голицына носили натурфилософский характер (рассуждения о величине молекул и прочее), то сейсмометрические исследования проводились (и на широкую ногу!) с учетом практических нужд государства. Поговаривали, что он вкладывает и свои личные средства, и это вполне возможно, например, достоверно известно, что Иван Петрович Павлов в руководимой им физиологической лаборатории содержание одного из сотрудников оплачивал из своих денег, так как бюджет академии был ограниченным.
   Авторитет русской математической школы был высок еще со времен Леонарда Эйлера. Как раз в это время, кстати говоря, началось обширное международное издание сочинений Эйлера, связанное с кропотливой работой в его архиве, хранившемся в Петербурге, и сложным комментированием. В этой ответственной работе деятельное участие принимали академики А.М.Ляпунов и А.А.Марков. От Эйлера через целый ряд знаменитостей цепочка тянется к Чебышеву — длительное время он считался главою русских математиков. Любопытно привести слова Ляпунова о нем: «Чебышев и его последователи остаются постоянно на реальной почве, руководствуясь взглядом, что только те изыскания имеют цену, которые вызываются приложениями, и только те теории действительно полезны, которые вытекают из рассмотрения частных случаев».
   Легко заметить, что Ляпунов формулирует кредо, которым руководствовалась русская математическая школа. Сам Ляпунов — после Чебышева крупнейший отечественный математик — в своем творчестве как раз и сочетал высоту теоретического мышления с конкретными практическими результатами. Обобщенная им центральная предельная теорема теории вероятностей несла в себе огромный теоретический багаж, но в то же время сыграла большую роль в разработке целого комплекса практических вопросов. Его теория устойчивости движения положила начало обширным исследованиям в России и за рубежом. Особое применение она нашла в области гигроскопических устройств и в теории автономного регулирования.
   Александр Михайлович происходил из культурной высокообразованной семьи; отец известный астроном, три сына его прославились каждый на своем поприще: один стал композитором, другой — филологом, третий — математиком. Филолог и математик преподавали в Харьковском университете; были очень разными: Борис Михайлович остроумный, подвижный, твердый, жизнерадостный; Александр Михайлович замкнутый, ранимый, тихий. Студенты не валили валом на его лекции (как на лекции брата), но истинные поклонники математики, раз послушав, не могли не полюбить его негромкую, раздумчивую речь. Как-то в аудиторию к нему попал молодой человек по имени Володя Стеклов; студенты знали о нем — и почему-то именно это раньше всего узнали, — что он «племянник Добролюбова... того самого». Да, Николай Александрович Добролюбов, знаменитый публицист и друг Чернышевского, приходился Володе дядей. После лекции юноша подошел к Ляпунову, попросил разъяснить один из выводов; Александр Михайлович пригласил к себе домой, чтобы за чаем продолжить беседу. Прощаясь поздно вечером, посоветовал: «Непременно займитесь математикой всерьез. У вас подготовка неглубокая, но мыслите цепко!»
   Владимир Андреевич Стеклов, закончив Харьковский университет, оставлен был при нем, вскоре защитил магистерскую диссертацию, потом докторскую, в 1903 году выбран был членом-корреспондентом Академии наук и к моменту нашего повествования проживал в Петербурге — как и его учитель, который был теперь ординарным академиком. Оба по праву считались крупнейшими математическими авторитетами.
   Понятно, мы не стремимся дать развернутую картину деятельности академии в первые полтора десятилетия XX века. В наше повествование попадают ученые, с которыми Александр Петрович был наиболее близок по академии. Именно поэтому, например, переходя к членам Второго отделения (историко-филологического), придется назвать в первую очередь не имя Ключевского, сочинениями которого Александр Петрович увлекался, но с которым лично был знаком поверхностно, поскольку Василий Осипович жил в Москве, а Лаппо-Данилевского Александра Сергеевича, с которым частенько в академии встречался. Тот поставил своей задачей — и это была грандиозная по масштабам задача — издать все русские памятники, акты и грамоты, сопроводив их обстоятельными научными комментариями. С Лаппо-Данилевским связывают создание новой научной дисциплины — дипломатики частных актов; он привлек к археографической работе группу известных археографов и историков (М.А.Дьяконова, С.А.Шумакова, Н.Д.Чечулина и других), так что в совокупности они составляли как бы научный отдел при академии.
   Из востоковедов в первую очередь следует назвать не Розена, признанного основателя дисциплин, характерных для академии (изучение народностей России, восточной нумизматики, истории сношений России с восточными государствами), а Сергея Федоровича Ольденбурга, с 1904 года занимавшего пост непременного секретаря. Сергей Федорович, вернувшись из полного тягот путешествия в Китай, занят был обработкой материала, вел изыскания по истории буддизма и буддистских памятников; своеобразная философия буддизма нередко бывала предметом бесед Ольденбурга с Карпинским.
   Охотно встречался Александр Петрович с Федором Ивановичем Успенским, знаменитым византологом, любил беседовать с ним о крестовых походах, российских древностях, раскопках в Болгарии. Можно было после заседания поехать к нему домой, чтобы посмотреть рукописи с множеством уникальных иллюстраций.
   А каким наслаждением была беседа с Шахматовым Алексеем Александровичем, которого Карпинский почитал за воистину гениального филолога и о каждой встрече с с которым, о содержании всех бесед с ним с восторгом рассказывал в «доме». Александр Петрович бывал во многих губерниях и по природной своей склонности легко запоминал особенности местных говоров; Алексей Александрович же живые речения изучал как ученый. Остановившись в коридоре, они принимались поддразнивать друг друга, то «цокая», то «акая», то «окая», вокруг собирались академики и смеялись. Карпинский любил слушать рассказы Шахматова о новгородских грамотах, которые тот комментировал и расшифровывал, о старорусской фонетике, о словаре, академическое издание которого Шахматов продолжил после Я.К.Грота, с которым, кстати говоря, Александр Петрович тоже был довольно близко знаком. Шахматов принимал деятельное участие в подготовке предварительного съезда славистов, потом — в подготовке к изданию грандиозной «Славянской энциклопедии»: все это живо интересовало Карпинского.
   В 1899 году при академии был создан Разряд изящной словесности. В том году праздновалось столетие со дня рождения А.С.Пушкина. Событие это, широко отмеченное прессой и культурными учреждениями России, было воспринято академией как свой, а к а д е м и ч е с к и й праздник; не надо забывать, что в первоначальные петровские годы она объединяла в своих стенах науку и искусство. В постановлении читаем: «Ознаменовать столетие со дня рождения великого писателя Пушкина учреждением в Императорской Академии наук посвященных его памяти: Разряда изящной словесности и особого фонда имени Пушкина...»
   Возникла мысль создать специальное а к а д е м и ч е с к о е учреждение для изучения жизни и творчества Пушкина; всего раньше оно должно было собрать его рукописи, которым в противном случае грозило уничтожение. В 1899 году проект не был претворен в жизнь, только через шесть лет это удалось сделать, возник Музей имени Пушкина, сразу получивший и другое название, ныне известное во всем мире, — Пушкинский Дом. (Окончательное его оформление произошло позже, в 1918 году.) В нем сосредоточены рукописи, реликвии, книги великого поэта — и не только его, но и других русских писателей, так что через непродолжительное время Пушкинский Дом превратился в пантеон русской литературы, равного которому едва ли найдем среди академических учреждений мира.
   Писатели и поэты и прежде избирались в состав академии на правах членов-корреспондентов. Теперь же решено было учредить шесть кафедр ординарных академиков, которые должны были занять писатели и художники. В связи с этим значительно расширялись цели и задачи Второго отделения, что было, разумеется, весьма сочувственно встречено его членами. Но идея учреждения кафедр не нашла понимания с их стороны. Даже Шахматов — наиболее влиятельная фигура среди филологов — находил дополнительные кафедры для писателей и художников излишними. Восторжествовала компромиссная формула. Члены Разряда изящной словесности получали звание почетных академиков, но без содержания и определенных обязанностей. Они могли собираться, обсуждать литературные предприятия, присуждать литературные премии.