С чрезвычайной четкостью жизнь его, следовательно, и жизнеописание распадаются на две половины. Только что закончилась первая, охватывающая 70 лет; будущие 20 совсем на них непохожи! Раскрываются качества, о которых мы и не подозревали (возможно, и он сам!). Увидим Карпинского — борца, публициста, оратора. Его глубокое понимание культуры в ее совокупности, его любовь к музыке, живописи — они известны были лишь друзьям; теперь они помогают выработать правильное отношение к духовному наследству прошлого, что чрезвычайно важно было на посту президента в этот период. Порою биография его во второй части сливается с историей Академии наук. Иначе и не могло быть. В связи с этим следует принять во внимание следующее обстоятельство. Целый ряд документов, выработанных при его руководящем участии, подписан не им, а его ближайшими сотрудниками, но документы эти имеют право на публикацию в его биографии.
   Итак, жизнь его начинается как бы сначала...
   Прежде чем приступить к рассказу о том, как академия встретила Октябрь, несколько слов о состоянии ее дел к моменту избрания Александра Петровича. Они были неважны. Лаборатории, музеи, институты давно страдали от тесноты помещения. Теперь «жилищный кризис» еще более обострился, поскольку некоторые помещения отошли к военному ведомству. Расстроен бюджет. Управляющий делами академии А.И.Штакельберг предупреждал президента летом 1917 года: «Этот год будет во всех отношениях еще тяжелее минувшего и только общими усилиями возможно будет найти какой-нибудь выход из создавшегося исключительно трудного положения. Надежды на ресурсы государственного казначейства минимальны».
   Докладывали президенту и о волнениях среди служащих.
   Служащие академии всегда отличались скромностью, дисциплинированностью и даже некоторым смирением. Они гордились тем, что работают в знаменитом учреждении. Читатель не забыл, каким тоном проникнуто письмо служителей с просьбой перенести в более удобное место медицинский пункт.
   Совсем в другом роде послания стали приходить теперь... Однажды утром, войдя в кабинет, Александр Петрович обнаружил на письменном столе исписанный корявым почерком тетрадный лист:
   «Гражданин президент!
   Когда же нам, служащим Академии, будут выданы деньги, которые мы требуем! Какой же вы хозяин дома, что не можете распорядиться выдачей денег? Ведь есть из нашего брата семейные, которые получают только 42 рубля в месяц со всеми добавками и суточными. Как жить на эти деньги? Вас бы посадить на его жалованье, что бы вы запели? Если добровольно не исполните наших требований, то с вами будет поступлено, как с корниловцами в Гельсингфорсе. Иначе нам не обойтись, как насилием, довольно романовских прихвостней, долой интеллигентных буржуев проклятых!
   Да здравствуют граждане максималисты!!!
   Смерть! врагам! проклятым!
   Примите, гражданин президент, к сведению! Примите меры и удовлетворите! Это не шутка!
   Служащие Академии наук».
   И разумеется, ни одной фамилии.
   Что прикажете делать, получив подобную пакость? От задержек с жалованьем страдали сами академики, а о прибавке не могло быть и речи. Александр Петрович немедленно передал бумагу на рассмотрение «Союза служителей Академии», который, в недавние норы возникнув, объединял академические «низшие чины». К чести их, надо сказать, они гневно осудили вымогателей.
   «На состоявшемся общем собрании Союза служителей АН от 11 сентября 1917 года при числе собравшихся членов 56 человек. На анонимное письмо, адресованное на имя Господина президента Академии наук.
   Категорически протестуем против провокаторских выходок неизвестных лиц, надевших личину служителя. Мы не дикари, как нас клеймят николаевские прихвостни. У нас нет места подобным элементам. Принято единогласно всеми собравшимися».
   Видно, председатель долго требовал, размахивая листком, авторов на сцену и, не добившись, занес их самих в «николаевские прихвостни». Так-то...
   С обычной своей неторопливостью, никого не дергая и не понукая, принялся Александр Петрович за работу...
   Наступило 25 октября — 7 ноября по новому стилю...
   Историки обычно со смущением и как бы вскользь упоминают о том, что первая реакция академии на вооруженное восстание была отрицательной. Между тем ничего удивительного или «стыдного» для академии тут нет; академики, в большинстве своем старые люди, старой формации, выросли, воспитались в определенной идеологической обстановке и удостоились высшего ученого звания при царском режиме. Лишь двое из действительных членов были избраны весной 1917 года, уже после падения самодержавия: П.Б.Струве по политической экономии и М.И.Ростовцев по классической филологии и археологии. Но они-то, кстати говоря, оказались самыми нестойкими и вскоре после восстания бежали за границу. Остальные остались. И в этом тоже ничего удивительного нет; о том, как они на сей счет рассуждали, мы сейчас узнаем. Они слишком вкоренились в свою почву и свою академию и вырвать себя могли бы только с ущербом для жизни...
   Академиков обвиняют задним числом в том, что, витая, дескать, в эмпиреях, они были далеки от реальной действительности. Это неверно. Доказательством тому, что академия эта будто бы далекая и оторванная от жизни организация, остро и скоро отзывалась на злобу дня, служит самая дата первого после восстания собрания академиков. Они собрались на экстраординарное общее собрание 18 ноября (по новому стилю), через десять дней после Октябрьского вооруженного восстания; общему же собранию предшествовали конфиденциальные совещания, одно из которых носило даже название конференции.
   «Протокол экстраординарного общего собрания № 15, _ 306. Президент А.Карпинский сообщил, что согласно выраженному некоторыми членами Конференции желанию созвано настоящее заседание ввиду того, что происшедшие события угрожают гибелью стране и необходимо, чтобы Российская Академия наук не молчала в такое исключительное время. Во время открывшихся прений были прочитаны проекты заявлений от имени Академии, но так как ни один проект не был принят, то постановлено избрать комиссию из академиков: А.А.Шахматова, А.С.Лаппо-Данилевского, С.Ф.Ольденбурга, М.А.Дьяконова, Н.С.Курнакова и М.И.Ростовцева для составления текста обращения и представления его экстраординарному общему собранию 21 ноября».
   Что называется, сухое протокольное изложение, но угадывается, какие страсти кипели в малом конференц-зале! И 21 ноября здесь вновь собираются академики, и Лаппо-Дапилевский от имени комиссии зачитал текст заявления (который на сей раз собрание припяло), тон которого своей решительностью и «манифестационностью» совершенно непохож на «академический»! Казалось бы, все ясно. Позиция академии определена. Не будем торопиться.
   Обратимся к воспоминаниям А.В.Луначарского.
   «Сейчас же после совершения пролетарского переворота волею партии я был поставлен на ответственный и тяжелый пост народного комиссара по просвещению. В один из первых дней я в своем кабинете увидел высокоуважаемых гостей — представителей Академии наук: президента А.П.Карпинского, вице-президента В.А.Стеклова и непременного секретаря С.Ф.Ольденбурга».
   Тут небольшая, но характерная неточность: в 1917 — 1918 годах Стеклов еще не был вице-президентом, этот пост занимал ботаник И.П.Бородин. Однако последний устранился от деятельности, не имевшей прямого отношения к его науке. Стеклов везде выступал «за» вице-президента, а в 1919 году был избран на этот пост. Луначарский не рассказал, о чем беседовал он с высокоуважаемыми гостями и как складывалась беседа, однако нет сомнений — это вытекает из всего содержания воспоминаний, — что стороны остались довольны друг другом. Более всего этот визит напоминает разведку, и она принесла добрые результаты.
   Современные исследователи подвергают сомнению дату встречи. Считается, что она не могла состояться «в один из первых дней» (так у Луначарского). Действительно, на поверхностный взгляд крайне сомнительно, чтобы ученые отправились к наркому до 21 ноября (дата экстраординарного общего собрания) и в ноябре вообще. Но, рассуждая так, мы рассуждаем «логически», между тем поведение академиков «нелогично». Память все-таки не подвела Анатолия Васильевича; веским свидетельством тому служит следующий отрывок из его книги «10 лет культурного строительства в стране рабочих и крестьян». Академия, пишет он, «имеет одну политическую заслугу: она была едва ли не первым ученым обществом, которое в буквальном смысле слова на другой или на третий день по сдаче Зимнего дворца явилось ко мне как к большевистскому наркому просвещения с заявлением, что они готовы при новых условиях, при новом правительстве работать с прежним рвением над своей научной работой. Это не значит, — оговаривается Луначарский, — что Академия наук в своем составе и во всех своих работах приспособилась к нашим условиям».
   Ставить что-либо в п о л и т и ч е с к у ю з а с л у г у — ответственный для наркома шаг, и вряд ли Луначарский на него решился, если бы не был уверен в своих словах.
   Итак, позиция академии изначально противоречива. Она настороженно отнеслась к Октябрьской революции, а вместе с тем ищет контактов с Советской властью. Примем во внимание и то, что руководство академии было хорошо осведомлено о личности вождя революции. Сергей Федорович Ольденбург был знаком с Владимиром Ильичем много лет. В середине восьмидесятых годов он входил в научно-литературное общество и там близко сошелся с Александром Ильичом Ульяновым.
   «Владимир Ильич посетил меня после насильственной смерти Александра Ильича, которую мы, близко знавшие покойного, переживали тяжело и глубоко... Помню внимательное, мрачное лицо Владимира Ильича во время моих рассказов о его брате. Он почти все время молчал, а я рассказывал, причем он только изредка прерывал меня вопросами. Вопросы главным образом касались работы покойного... о политике почти не говорили. Сам я останавливался подробнее на глубоком интересе, который Александр Ильич питал к людям. „Вы правы, — сказал Владимир Ильич, — он жил и работал для людей, о себе, о своем никогда не думал“. И мне казалось, что другой жизни сам Владимир Ильич не понимает... Я чувствовал, что Владимир Ильич все запоминает, что у него все это увязывается с тем, что он сам знал и помнил о брате. Наш разговор прерывался долгими молчаниями, и мы оба понимали, что думаем о том, о ком говорили... Много лет прошло после этой встречи, пришла революция... На этом новом пути вождем и строителем стал Владимир Ильич, тот, глубокую человечность которого выявила для меня наша первая встреча...»
   Но «глубокой человечности» и ждали прежде всего от вождя революции академики! И, расспрашивая Ольденбурга, они лишний раз убеждались в том, что в своих ожиданиях не ошиблись.
   Знаком был с Владимиром Ильичем и А.А.Шахматов, директор Библиотеки Академии наук, выдающийся филолог. Ленин еще в 1891 году посещал библиотеку; потом, как установлено по документам, в 1894-м. Вернувшись из эмиграции в апреле 1917 года, Владимир Ильич посетил рукописное отделение библиотеки. Об этом посещении поведал В.Д.Бонч-Бруевич в книге «В.И.Ленин и Библиотека Академии наук».
   А.А.Шахматов и С.Ф.Ольденбург были у Ленина в Смольном.
   Все это как будто бы за то, что опасаться нечего и в стане академиков должно водвориться спокойствие. Чем глубже погружаешься в изучение документов этой переломной и по своему значению ни с чем даже не сопоставимой в истории академии эпохи, чем глубже стараешься вникнуть в психологию академиков, тем более охватывает атмосфера неопределенности, жгучей, тревожной и неразрешимой. Она-то и была господствующей в их среде. Мы говорим «академия», «академики», не расчленяя понятий, но академики-то были разные, и академия была неоднородна! Разные по политическим взглядам, человеческим качествам, темпераменту, наконец, просто по состоянию здоровья. Поэтому позиция академии сложнее, чем половинчатая, как определили мы ее выше, и неопределеннее.
   Но половинчатость и даже сложная неопределенность, отражающие растерянность и колебания в среде академиков, нуждаются ли в оправдании? Только-только наладились печатать бланки со штампом «Российская Академия наук» — вместо «Императорская», а изменилось ли что с переменой названия? Ровным счетом ничего. И не склонны были менять.
   Внутри академии ничего не изменилось, а вокруг?
   Все! Вдруг, в одночасье изменилось все! Так, во всяком случае, воспринималось это академиками. И чтобы показать это «все», нам вовсе нет надобности описывать петроградские улицы, занесенные снегом, патрули с красными повязками на рукавах, многочасовые митинги на Дворцовой площади и костры у Смольного, коридоры Таврического, в которых сидели, и спали, и крутили самокрутки солдаты, длинные и угрюмые очереди у продуктовых магазинов, беспорядочную стрельбу, откуда-то налетавшую и неизвестно где затихавшую, нам нет надобности описывать комиссаров в черных кожанках, афишные тумбы, заклеенные первыми декретами нового правительства, и даже ставшую легендарной «Аврору», которая — можно воспринять это как своеобразный символ — стояла как раз напротив дома № 2 по Николаевской набережной, угол 7-й линии, и домашним Карпинского (и других академиков), чтобы взглянуть на нее, достаточно было подойти к окну.
   Нет надобности описывать это; не надо упрощать восприятие событий академиками. Необходимо понять их психологию. Дело ведь не в том, что Министерство народного просвещения стали называть Народным комиссариатом просвещения! Дело в том, что рушилась — да что там, рухнула, и в одночасье! —с и с т е м а ц е н н о с т е й. Президент был тайным советником и награжден почетными орденами. Оказалось, что это не только дурно — быть тайным советником, не только не почетно носить вчера еще почитаемые ордена, это опасно. Академики в большинстве своем читали лекции в институтах и университете и носили звания профессоров. Теперь же слово «профессор» стало произноситься с оттенком презрения; так, во всяком случае, академикам казалось. Оказалось, что небезопасно иметь многокомнатную квартиру, необходимую для того, чтобы разместить библиотеку и принимать гостей. Но опять-таки дело не в этом, мы слишком бы упростили ситуацию, если бы свели ее только к безопасности жилища и личности. Академики опасались того — и это делает им честь, — что под угрозой само Здание Науки в высоком смысле, над возведением которого трудились их предшественники, и трудились они всю жизнь.
   Они ошибались! Здание Науки не рухнет; жизнь скоро опровергнет их опасения, но тогда они этого еще знать не могли...
   Наступила зима, худая пора! Многокомнатные квартиры нечем стало отапливать, и тогда придумали: всей семьей ютиться в одной комнате, остальные запереть, а посреди ставить некое странное сооружение из жести, именуемое в высшей степени непонятно — «буржуйкой», с жадностью поглощавшее все, что ни погружали в ее жерло: щепу, куски торфа, картонные обложки и, увы, книги, и письма, и рукописи... И сколько в этих «буржуйках» погибло эскизов, набросков и законченных творений, и печатных изданий!.. Поизносилась одежда, и истрепалась обувь, а сменить не на что. И в пору эту трудную разнородность академии проявилась резко. Иные укатили в деревню в надежде найти пропитание, и вестей от них никаких по причине, быть может, перебоев в доставке почты. Вестей никаких, а уж о научных статьях от них говорить не приходится; а готовые научные статьи кипами лежат в типографии и не могут быть напечатаны: нет бумаги, краски. Математик Марков уехал с сыном в Рязанскую губернию. Ляпунов в Одессе. Зять Карпинского, Толмачев, застрял с экспедицией в Сибири.
   Многие из академиков преподавали в Петроградском университете и институтах; иные из коллег-преподавателей стали поговаривать об эмиграции, а некоторые — не успели оглянуться — уж очутились там, за рубежом, и иностранные газеты приносили их полные ужасов рассказы о жизни в Совдепии. И вот в этих-то условиях преданность академиков своей академии сказалась в полной мере. Выше упоминалось, что эмигрировали всего двое действительных членов, да они не успели и проникнуться духом академии, воспринять ее традиции.
   В 1923 году Ольденбургу довелось побывать в зарубежной командировке. Там он встречался с некоторыми из бывших коллег. Спорил с ними ожесточенно, и, видно, не всегда успешно; в одном из писем жене у него вырывается буквально вопль отчаяния.
   «В е д ь м ы р у с с к и е, и п о з о р н о б ы л о б ы п о к и н у т ь с в о е о т е ч е с т в о, р а з м о ж е ш ь в н е м р а б о т а т ь д л я н а у к и».
   Вот так они судили об эмигрантах.
   В последние дни декабря согласно уставу годичное отчетное собрание. В 1917 году оно собралось 29 декабря. Ольденбург держал речь, говорил «о трудностях момента», о тяжелом положении академии. Даже по протоколу чувствуется, что и у него, и у слушателей неопределенно, смутно и тревожно на душе. И все же они не теряли веры! Иначе как бы Сергей Федорович мог закончить такими словами:
   «Вполне сознаю, что при исключительных обстоятельствах, переживаемого времени предложение мое может показаться несвоевременным, тем не менее считаю своим долгом напомнить общему собранию, что в 1925 году исполняется 200-летие существования Российской Академии».
   В двадцать пятом! Через восемь лет! И не могли же академики не знать, что нелегкими будут эти восемь лет и кто еще доживет... Нет, в душе они не сомневались, что академия не сгинет и встретит двухсотлетие свое во всей славе и красе.

Глава 2
Триумвират

   И все же «трудности момента» тяжелы, время суровое... И академии, чтобы не истаять, не распасться, нужно было объединиться вокруг кого-то, кто смог бы вдохнуть в нее веру, вселить надежду, научить терпению, заставить ждать и внушить желание продолжать работать, мыслить, спорить и знать, что работа не пропадет впустую.
   К величайшему счастью для академии, такой человек был.
   Сохранилось предание о следующем происшествии. Возвращался как-то президент домой ненастным вечером и на набережной (б.Николаевской, как теперь стали писать, то есть «бывшей») остановлен был незнакомыми людьми, которых сам он позже определил как, «вероятно, дезертиров». В карманах они ничего не нашли для себя интересного, но содержимое портфеля их озадачило. Он был набит камнями.
   — Золото небось, — прохрипела слаборазличимая в темноте личность.
   — Вы почти угадали, голубчик!
   И седенький старичок, тяжело и неспешно ступая, принялся с кротостью пояснять им, что это такое — камни, не камни, а образцы пород, и что такое породы и какие в них богатства, богатства невидимые, но ученым людям ведомые, и как их оттуда извлечь, а бывает, что и нельзя, и так они втуне пролежат в земле, пока не научатся добывать, и прочее и прочее — и так незаметно дошли до дому и мило распрощались, и президент поднялся по лестнице и дернул ручку звонка, чрезвычайно довольный собой и беседой с любознательными молодыми людьми.
   Быть может, это только семейная легенда — не суть важно. Важно то, что им, тем, остановившим его, ни на минуту не пришло в голову, что перед ними б а р и н, что перед ними президент, что перед ними тайный советник. Ну а если б спросили они его, кто, мол, ты такой, старикашка? Он поспешил бы представиться кротко и обрадованно:
   — Президент Российской академии, а в недавнем прошлом, вы знаете, тайный советник!
   Но и услышав это, разве пришло бы им в голову, что перед ними э к с п л у а т а т о р или же вообще некто вышестоящий, н а ч а л ь с т в о? Конечно же, нет! Карпинский никогда не был «начальником», он не был даже и «демократичным» начальником и, кстати, не любил слова «демократичный», так же как выражения «надо быть с народом», «за народ», чем отличался Сергей Федорович Ольденбург, который часто такие выражения употреблял; Карпинский сам был н а р о д, частица народа, труженик народный, умственный труженик и с работником ручного труда в сфере народной жизни был ровня; просто каждый на своем месте. И заповедь, выраженная в словах нового гимна: «Владыкой мира станет труд» — издавна для него, хоть он только теперь их впервые услышал, была нормой жизненного поведения: его миром всегда владел труд. И потому теперь, когда пересказывали ему речи некоторых ораторов на митингах, в которых профессоров клеймили наряду с прочими «буржуями», он возмущался, не мог поверить, что такое возможно.
   Он ведь из семьи горняков и сам потомственный уральский горняк; уральская закваска стойкая, не выдыхается.
   И конечно, счастье для академии, что в этот момент ее возглавил человек, в котором естественно сошлись два начала: утонченная интеллигентность и народная простота.
   Однако одному ему в таком возрасте, в т а к о й момент не потянуть было академии. Как-то незаметно, как всегда, когда за дело брался Карпинский, складывается руководящее ядро; кроме Александра Петровича, в него вошли Ольденбург и Стеклов. И с какой же поразительной интуицией он выбрал и распределил роли! А сам все время остается в тени, и дирижерская палочка никогда не появляется в его руке: все само собой распределилось и улеглось в руководящем ядре...
   Ольденбург выступает там, где требуются обходительность, любезность, умение вести спор, не переходя границ; Стеклов, напротив, нередко переходит границы, порой он резок, даже груб и добивается успеха там, где светская тонкость Ольденбурга бессильна. К кую роль взял на себя Александр Петрович, скажем чуть ниже, пока немного подробнее ознакомим читателя с его ближайшими соратниками.
   Сергею Федоровичу Ольденбургу 54 года. Когда ему исполнилось 41 (в 1904 году), он записал в дневнике: «Пришла старость и физически и душевно. Встретим ее, постараемся встретить ее с достоинством, работать, пока хватит сил. Но и с мечтой не расстанусь, пока жив». В сорок один — старик; таковы тогда были возрастные ощущения. Но — работать. Без устали. Каждый день. «Мы живем и работаем для человека, для человечества, для строительства его жизни» — постоянный мотив его публичных высказываний, дневниковых записей и частной переписки.
   «Теперь страшно важно распространять образование... основывать библиотеки... Образование вырабатывает известную общность понимания, какую-то в значительной мере однородную массовую сознательность». И он основывает библиотеки, читает бесплатные лекции, составляет брошюры, учреждает благотворительные комитеты, добивается отмены несправедливых приговоров, борется за права женщин, малых народностей и религиозных общин... Мы не останавливаемся на его научной деятельности, она общеизвестна; сочинения его, посвященные истории культуры Востока и, в частности, буддизма, переводились на многие языки. Он путешествовал по Востоку; письма жене, посылаемые с дороги (к сожалению, необработанные и неизданные), содержат ценнейшие наблюдения и мысли. Он был влюблен в Восток. «Я предпочитаю вообще Восток, где, как это ни парадоксально, больше Духа и люди цельнее». «Движение на Восток и развитие социализма в Европе, — размышлял он в 1912 году, — это все какой-то громадный мировой сдвиг, куда и к чему — этого никто сейчас не может знать».
   В юности подружился он с В.И.Вернадским, Д.И.Шаховским, А.С.Лаппо-Данилевским, И.М.Гревским, А.А.Корниловым, А.М.Калмыковой, людьми высокообразованными, даже редкой образованности, огромной культуры, питавшимися, как тогда выражались, из первоисточников мировой литературы, философии и науки; сложился проект товарищеского сожительства, своеобразной колонии, которой придумано было даже название «Приютино». Из проекта ничего не вышло, жить трудовой колонией не пришлось, но дружба осталась, и в духовной жизни России 90-х годов «приютинцы» занимают свое место. Маленький кружок дал стране несколько знаменитых ученых, трое стали академиками. Собирались то у одних, то у других, а в конце года почти обязательно отчитывались, рассказывали о прожитом, делились планами.
   «Вчера вечером было наше собрание, — пишет Ольденбург 30 декабря 1912 года после одной из таких встреч. — Хорошее, глубокое впечатление осталось от него. 30 лет братской дружбы — не многим дано так много... Было тепло, и так глубоко, видимо, охватило всех настроение этого дня... Сколько пережито вместе...»
   Сухонький, легконогий, с глазами блестящими, печальными, вечно спешащий, бородка примята — он казался далеким от жизни, погруженным в свои «прекраснодушные» мечтания, но проявлял подчас удивительную прозорливость. Так, задолго еще до дипломатических конфликтов угадал он сущность кайзеровского милитаризма в Германии. «Не доверяю Германии», — записывает в дневнике в 1911 году. «Германия ненавидит Россию и только не трогает, потому что мы для нее дойная корова и мы нужны ей своим хлебом». В 1912 году уже вполне определенно говорит о н а п а д е н и и Германии на Россию в 1913 — 1914 годах.