В этом случае в сознании многих людей может пасть психологический барьер: оказывается, не все, написанное на церковно—славянском языке и окруженное нимбом, и в самом деле церковно и свято.
   Да и семинаристы сегодня другие. В советские годы юноша, поступавший в семинарию, совершал поступок: бегство из "зоны". Он, правда, попадал в такое пространство, в котором его свобода также была изрядно ограничена. Игумен Никон (Воробьев) так оценивал семинарские порядки 60—х годов ХХ века: "Я считаю преступлением со стороны “старших”, что они без испытания, без указания пути принимают в монашество по личным расчетам. Уверен, что они этого не сделают по отношению к собственным детям, а чужих не жалеют… Это – плод ложной постановки духовной школы. Взяли механически внешний строй старой школы без его достоинств, без его опытных и образованных преподавателей, без учета нынешних обстоятельств – и спокойны. Даже отношение к учащимся как к лагерникам, а не свободным живым личностям, которым надо всячески помочь утвердиться прежде всего в вере, в живой вере в Бога, а не требовать знания на память кучи сырого материала. Доходит ли, не говорю – до сердца, а даже до ума хоть один предмет? Делается ли он своим для учащегося? Сомневаюсь. Это куча фактов, сырой, непереваренный материал. Хуже того. При малой вере рассмотрение “лжеименным” разумом духовных истин приводит к “снижению” значения этих истин. С них снимается покров таинственности, глубины Божественной мудрости. Эти истины делаются предметом “пререкания языков”, чуждым для души учащихся. Вера слабеет и даже исчезает… Все надо бы переделать, начиная с программ и кончая администрацией, даже помещениями. Скажут, не такое теперь время. Пусть всего нельзя сделать, а кое—что можно. А главное, всем надо бы иметь в виду эту цель, что можно – с своей стороны делать, а о прочем скорбеть. Тогда само собой и отношение к учащимся было бы не такое, как теперь, а как к живым душам, перед которыми все, начиная с ректора и кончая прислугой, должны были бы считать себя должниками, не могущими выплатить свой долг"[184].
   Сегодня эта "казарменность" семинарий не ослабла[185]. Но если в советские годы она казалась вольницей по сравнению с тем, что творилось в светском обществе, то теперь—то все наоборот. Теперь ребята приходят в семинарию с немалым (и порой излишним) опытом личной свободы. Теперь семинаристам есть куда уходить из духовной школы. И если таким людям свои догматы преподносят без пояснений, без вдохновения и без любви, а зато чужие догматы учат критиковать, то весьма скоро наши семинаристы научатся оборачивать этот огонь критики против своих учителей.
   Так что дорога церковной истории в XXI веке не будет гладкой. Правда, если колдобины на ней в XX веке для нас вырывали большевики, то в этом столетии это не менее успешно сделаем мы собственными руками. 
   – Но что—то все же меняется в церковной жизни?
   – На самом деле перемены огромные. И добрые и плохие. Но они происходят очень неслышно.
   Вот одна уникальность нашего времени: впервые в истории нашей Церкви миссионерская работа ведется профессорами богословия. Даже в предреволюционные годы слышны были жалобы миссионеров, что "профессора наших духовных академий совершенно игнорируют святое дело нашей миссии, гибель душ православного народа для них безразлична, почему профессорских трудов по сектоведению у нас никогда не было, нет, и не знаю, скоро ли будут. Лишь изредка, как бы мимоходом, они критикуют наши миссионерские литературные труды, но самостоятельных серьезных научных работ по вопросам миссии они до сих пор не дали и не дают и миссионеры в этом отношении совершенно одиноки".[186]
   Сегодня ситуация действительно уникальна: есть группа профессоров богословия, которые готовы отрываться от академических библиотек и византологических штудий и идти к людям и аудиториям, весьма далеким от профессионально—богословских традиций. Идет ли это на пользу или во вред их собственно научной работе? По крайней мере по себе могу сказать, что, конечно, во вред. Но людям—то польза есть. Значит, надо работать именно так: зная достаточно для преподавания в духовной школе, все же идти в школу обычную; имея знаний больше, чем у журналиста, работать все же именно в журналистике.
   Еще одна перемена касается жизни вообще духовенства. Раньше говорили, что наши священники оторваны от жизни, от народа. Может, так оно и было. Но за последние 15 лет все резко изменилось. И часто без каких—либо постановлений со стороны Церкви, а просто в силу реальности. Что такое обычный священник Русской Церкви сегодня? Это человек, которого послали на приход, обычно даже не дав за кончить семинарию. А приход что значит? Ему дали руинку. Сам восстанавливай, ни копейки тебе не дадим. И прежде чем священник становится духовником, он становится менеджером. Он в самой гуще жизни. И получа ется, страшно даже сказать, такой новый русский священник.
   – С мобильным?
   – Совершенно неизбежно. Но Вы поймите, вот эта нынешняя всероссийская стройка – она без лишних слов совершенно перестраивает русский характер. Люди покупают новые квартиры, постоянно ремонтируют старые. И в итоге есть надежда, что наша традиционная расхлябанность[187] останется в прошлом. Люди ощущают вкус труда и вкус заботы о своем доме, о среде своего обитания.
   Кому—то эти земные заботы на пользу, а кто—то ломается… 
   – Вы не боитесь, что Церковь может утратить свою традицию, свою идентичность?
   – Я против любых перемен в самой Церкви, в стиле ее молитв, в вероучении. Но есть особое пространство, пограничное между миром и Церковью – церковный дворик. А вот он может быть пространством поисков, экспериментов и ошибок.
   – А в поисках диалога, может можно пойти с проповедью и на дискотеку, и на «Фабрику звезд»?
   – У меня довольно аллергическое отношение ко всяким фабрикам и технологиям. С одной стороны, это моя личная неприязнь, еще с советских времен, к всевозможным таблицам, которые требовалось рисовать на семинарах по диамату. А с другой стороны, желание избежать любых технологий, манипулирующих людьми. И потому Карнеги, пиар—технологии и "фабрики звезд" мне одинаково несимпатичны. В самом названии "Фабрика звезд" содержится большая доля иронии и, по большому счету, неуважения к ее участникам. После того, как я с проповедью стал появляться на рок—площадках, некоторые недоумевающие христиане стали спрашивать меня, буду ли я выступать на поп—концертах. Я долгое время говорил, что нет. Но это было голословно, поскольку не было ни подобных предложений, ни моих отказов от них. А в ноябре 2004 года штаб Януковича предложил выступить в поддержку этого кандидата в президенты Украины вместе с Аленой Апиной в одном концерте. Мои симпатии были скорее на стороне Януковича, нежели Ющенко, но они не заходили настолько далеко, чтобы взойти на одну сцену с Аленой Апиной. Так что и с "Фабрикой звезд" мы будем жить в разных мирах.
   – Но ведь если Церковь входит в соприкосновение с миром рока – то может начаться стремительное проникновение рок—музыки именно внутрь церковной жизни. Так и до рок—литургии дойти можно!
   – Такое мнение я считаю неуважительным по отношению к Церкви. Церковь достаточно здорова, чтобы не прогибаться и не мимикрировать под каждый встречный проект. Церковь достаточно здрава, чтобы защищать свои традиции и святыни и самой решать, куда можно допускать "ветер перемен". Смотрите: уже более тысячи лет миру известен орган. Православные люди доброжелательно относятся к органной музыке и с радостью посещают органные концерты (а я знаком и с православными повелителями органных труб). Но в нашей собственной Литургии орган так и не появился. Если уж орган или скрипка не вошли внутрь наших храмов, то рок—музыка тем более останется вне Литургии.
   Хотя и по поводу органа мне довелось однажды услышать: "Но если монах поставит Баха вместо того, чтобы читать псалтырь…". Ну, Во-первых, не все мы монахи. И потому устав монашеской кельи не стоит распространять на всех христиан (тем паче, что и монашеская "келья устава не знает" – в отличие от общественного богослужения). Во-вторых, даже в случае с монахом есть свои варианты этого "вместо". Конечно, если он будет слушать светскую музыку вместо молитвы – это плохо. Но если он будет слушать ее вместо того, чтобы сплетничать об отце наместнике – это хорошо.
   – И все же есть опасность, что рок—проповедь может стать началом разрушительных церковных реформ. Католики пошли этим путем на Втором Ватиканском соборе. И что мы видим сегодня? – пустые храмы Западной Европы.
   – Проповедь на рок—концерте – это реформа не в Церкви, а в мире рок—культуры. Что же касается Второго Ватиканского Собора – не надо делать из него пугала. В Русской Церкви подобный Собор, призвавший к обновлению форм и собственно церковной жизни и форм взаимодействия Церкви с миром, состоялся гораздо раньше "Ватикана—2". Это Поместный Собор 1917—1918 годов. Впрочем, его решения скорее забыты, нежели реализованы. Что же касается пустоты храмов Европы – то вряд ли это следствие ватиканских реформ. В Европе много наших православных храмов, совершающих Богослужение по весьма древним уставам. Но как—то незаметно массового перехода в них католиков, испуганных реформами своей Церкви.
   – Ну вот выступили Вы пусть и с замечательным словом перед началом рок—концерта. Но потом—то с этой же сцены могут зазвучать слова, весьма далекие от Православия.
   – Могут. Но тогда давайте вообще не появляться на светских площадках. Нельзя печатать слово пастыря в светской газете – ибо на следующей полосе разместится астрологический прогноз, а через день в этой же газете дадут слово попсовой певичке. Нельзя появляться на телеэкране, потому что слово патриарха в телеэфире звучит в общей сложности не более полутора часов в году, а вот пошляки—юмористы звучат в тысячи раз чаще… В конце концов, представьте, что священника пригласили в университет отслужить молебен перед началом учебного года. Может ли он быть уверен в том, что все последующие лекции в этом университете будут совместимы с Православием? – Нет. Но в надежде на то, что его слово, молитва, образ хоть кого—то обратят в сторону Православия – вот в этой надежде он и идет в университет.
   – Хорошо. Священник сказал свое слово в начале рок—концерта. Но что потом—то? Если уж он своим появлением выказывает одобрительное отношение к року, то логично было бы ему остаться на концерте и вместе со всеми подпевать.
   – Тут уместно вспомнить универсальную формулу жизни христианина в миру: ты можешь владеть всем, лишь бы ничто не владело тобою. Если стихия концерта овладевает священником – то лучше ему держаться от нее в сторонке. По крайней мере семинаристам я говорю так: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Я могу ходить на рок—концерты, а вы – нет. Я—то не рок—фанат, поэтому для меня это безопасно. Конечно, семинаристы начинают вопиять, что и они хотят пойти на туда исключительно с миссионерскими целями, а отнюдь не ради собственного удовольствия. Поскольку я не могу читать в их мыслях, то говорю: Ладно. Но когда вы окажетесь на этом концерте, то следите за своими ботинками: если увидите, что они начали притопывать в ритм, так сразу же делайте оттуда ноги.
   Я не думаю, что уход священника с рок—концерта после проповеди будет оскорбителен. Вспомним тот же молебен на начало учебного года. Священник сказал слово первого сентября, но не обязан после этого сам садиться за парту. Аналогично – священник, освятивший лекарство для кого—то из прихожан, сам не обязан лечить себя этим снадобьем.
   – Вы затрагиваете те острейшие проблемы Церкви, которые подступают к ней с разных сторон. Вас сложно зачислить в какой—либо лагерь. Когда Вы повествуете о том, «как делают антисемитом», то Вам начинают приписывать «правые» взгляды; когда Вы говорите об искушении «справа», постигшем Православие, то в определенных кругах Вас начинают называть «жидовствующим» и «масоном». А после Вашего выступления с проповедью на концерте Кинчева и Шевчука некоторые стали относиться к Вам и вовсе как к постмодернисту и чуть ли не хулигану. Как бы Вы сами определили ту нишу, которую Вы занимаете в этой пестрой картине церковной жизни?
   – То, что Вы отметили в своеобразии моей позиции и в реакции на нее, объясняется очень просто: я – православный человек, и после этого я ни в какую партию больше не вступаю. Я принадлежу к Православной Церкви, и более ни к каким лагерям, группировкам и кружкам причислять себя не хочу. Поэтому, когда я что—то говорю, то ориентируюсь не на ту или иную партийную группу, чтобы снискать ее поддержку и аплодисменты, а на какое—то ощущение правды – историческое, психологическое, иногда – богословское.
   И еще нередко бывает так, что когда я читаю какую—нибудь партийную газету, то скорее сочувствую не той партии, которая представлена в этом издании, а ее оппонентам. Я уже накушался пропаганды в советские годы, и поэтому у меня аллергия на любую пропаганду, даже тогда, когда она осуществляется во имя каких—то высоких и добрых идей, в том числе – и идей Православия. Именно потому, что Православие мне дорого, я бы не хотел, чтобы оно вырождалось в идеологию.
   Кроме того (это замечание чисто биографического характера), я по капле выдавливаю из себя философа. Мне часто приходится жалеть, что я в свое время поступил на философский факультет, а не на исторический. И сейчас у меня дома гораздо больше книг по истории, чем по философии. И при чтении тех или иных работ, связанных с жизнью Церкви, хочется больше источниковедческой достоверности. Когда я сталкиваюсь с замечаниями по отношению к Православию со стороны различных партийных течений, то меня прежде всего интересуют аргументы и обоснованность этих замечаний. В партийных изданиях мне всегда не хватает опоры на конкретные свидетельства и факты. С одной стороны, такое требование обоснованности суждений помогает защищать свое собственное сознание от идеологичности, а с другой стороны, это напоминание о том, что дисциплина научной мысли – одна из христианских добродетелей. Потому что дисциплина ума, дисциплина языка, культура мысли – в том числе и богословской, и исторической – это одна из форм аскезы.
   По моим наблюдениям, в последней четверти ХХ века открылась новая глава на путях русского богословия. Завершилось время философствующего богословия – время Лосского, Флоровского, Шмемана, отца Сергия Булгакова и подобных величин. В русской эмиграции – в Америке и во Франции – на смену философствующим богословам пришли историки, византологи типа отца Иоанна Мейендорфа, а в России в связи с идеологической цензурой наступило время богословов—филологов, текстологов – таких, как Алексей Сидоров, Алексей Дунаев и другие. И я считаю, что этот путь богословия сегодня избран очень верно, поскольку на фоне нашего современного богословского бескультурия линия философствующего богословия выродилась бы в целый поток низкопробных и поверхностных "систем". У нас стала обычной ситуация, когда, прочитав две—три книги по Православию и истории Церкви, люди уже готовы писать широковещательные историософские и богословские трактаты. Примером такого рода современной болячки могут быть труды, выходившие под именем митрополита Иоанна Петербуржского. Именно от такой опасности Господь хранит Церковь, призвав под ее знамена дотошных ученых историков и филологов. Так что сейчас нам нужно не выдумывать Православие, основываясь на своих смутных представлениях о нем, а хотя бы изучить объем свидетельств, которые Православие само о себе оставило в своей истории, в творениях своих отцов. Возможно, в следующем поколении вновь возникнет потребность в философской рефлексии, но опорой нынешнего богословия, повторяю, должны стать исследования филологического и исторического характера. Так что я сам в современном богословии – увы, маргинал…
   – Скажите, почему церковные люди такие неулыбчивые?
   – Потому что в нашей Церкви уже произошла революция бассет—хаундов. Знаете такую собачку с вечно—грустными большими еврейскими газами?
   Отчего—то в 90—х годах, на исходе ХХ столетия, уже выйдя из полосы гонений, мы где—то потеряли Православие. Произошла революция унылых пессимистов. "Феррапонтов" дух явно оттеснил дух "зосимов" (это если говорить терминами "Братьев Карамазовых"). Серафимово Православие, умеющее радоваться Богу, Пасхе и человеку, стало редкостью.
   Греческое слово орто—доксия имеет два смысла: праВо-верие и праВо-прославление. Можно быть правоверным и неправославным. Быть православным – это значит стяжать умение правильно славить Господа, жить молитвой, радоваться ей.
   Есть три типа молитвы. Самый распространенный и самый низкий – просительный. Почему самый низкий? Потому что просить Бога может даже атеист. Я помню свою первую молитву в жизни, когда я был еще юным пионером и атеистом: "Господи, хоть бы учительница заболела!".
   Вторая молитва, более высокая, – благодарственная: Господи, благодарю Тебя за те дары, что Ты мне дал. Здесь память о Боге уже начинает теснить заботу о себе, любимом. Такая молитва встречается уже гораздо реже просьб. В Евангелии мы помним, что только один из десяти исцеленных Христом прокаженных вернулся благодарить (Лк. 17). Но и в просительной молитве, и в благодарственной я на первом месте, Бог на втором.
   А вот третья, славословящая молитва бескорыстна. Но главное в ней то, что ее нельзя творить вдали от Бога. Просить Бога можно из греховного и мрачного далека: "из глубины воззвах к Тебе, Господи". Но славословить Бога можно только внутри Бога. Славить Бога, петь может только сердце, которого Господь уже коснулся.
   В Евангелии мы видим два случая, когда люди не просят Бога и не благодарят, а именно радуются Ему: при встрече апостолов с воскресшим Спасителем "горело… в нас сердце наше" (Лк. 24, 32). И так же было на Фаворе: "Господи, хорошо нам здесь быть" (Мф. 17, 4). Вот эта радость встречи – это и исток Православия, и его цель.
   С другой стороны, еще с апостольских времен известно и обратное: "молитва печального человека не имеет силы восходить к престолу Божию" (Ерм. Пастырь. Заповедь 5,10). "Нельзя верить, стиснув зубы: это очень ненадежно и это оскорбление Господу… Великий подвиг сейчас – сохранить веру, и не угрюмую, точно загнанную в какой—то подвижнический тупик, а веру—любовь, любящую веру, веру, веселящуюся о своем Христе"[188].
   У Иоанна Лествичника есть упоминание о людях, которые "одержимы бесом печали" (Лествица 5,29). А преподобный Серафим Саровский говорил, что "Как больной виден по цвету лица, так обладаемый страстию обличается от печали"[189]. И напротив, «Волю же Божью узнать легко по следующему признаку: если после молитвы, после серьезных размышлений Вы не чувствуете тяготы, печали, отвращения к делу, а чувствуете себя легко, с улыбкой, с легким сердцем помышляете о предлагаемом Вам деле, то – явный признак, что оно не против воли Божией» – делился своим опытом улыбки св. Николай Японский[190].
   Я помню, когда был еще семинаристом, то водил экскурсии по Троице—Сергиевой лавре. Официальные светско—советские экскурсоводы рассказывали историю монастыря так, как будто это была история какого—то строительно—монтажного управления: "Этот храм построен тогда—то; высота колокольни такая—то". Я же старался познакомить именно с монастырем, с людьми. И в конце такого дня я потом не раз спрашивал своих гостей: "Скажите, а что для вас было самым неожиданным из того, что вы сегодня увидели и услышали?" И очень многие люди, для которых тот день был днем первого соприкосновения с Церковью, по раздумьи отвечали: "А знаешь, самым неожиданным оказалось то, что монахи – это, оказывается, радостные люди".
   В те времена Лавра действительно была уникальнейшим местом на земле по концентрации счастливых людей на квадратный километр территории. Такая светлая, спокойная радость была в тогдашних монахах…
   Сегодня же, заходя в новый монастырь, я прежде всего заглядываю в глаза монахам: не поселилась ли там застывшая мировая печаль. Если да – значит, что в этой обители людей не обнадеживают, а пугают. О таких монастырях приходские священники, напутствуя туда своих прихожан на паломничество, предупреждают: к святыням приложись, а монахов не слушай![191]
   Вот аналогичное воспоминание митрополита Кирилла: "Лет шести—семи от роду я был привезен родителями в ПскоВо-Печерский монастырь к известному в то время старцу Симеону. Помню, я страшно боялся этого старца, его кельи. Но вот повели меня к нему, в высеченную в горе келью близ Успенского собора. Войдя в помещение с маленьким окошечком, я увидел выходящего мне навстречу из другой комнаты старичка в светлом подрясничке. Этот человек словно светился, знаете, как будто солнце заглянуло в тень. Радостным, веселым, светящимся был старец Симеон, и это теплое воспоминание о встрече с ним я сохраню до конца своих дней. Тогда я сказал себе, что это, наверное, и есть святой человек. Христианство – это вечная радость, но не нарочитая стодолларовая улыбка, а неоскудевающее радование о Господе и мире Божием. Прямо противоположный и значительно более распространенный случай – одежда в черно—серо—коричневой гамме, мрачное выражение лица, ни тени улыбки. Какое радование, разве это можно верующему человеку? У меня есть родственница, которая меня по телефону все корит: "Почему ты улыбаешься, выступая по телевидению? Архиерею не полагается улыбаться". Это глубоко ошибочное представление о том, каким должен быть облик христианина. Взгляд верующего человека на жизнь отличается спокойствием и мудростью, а вера сообщает внутреннюю радость. У верующего во Христа нет причины посыпать главу пеплом. Мы должны быть свободны от необходимости соответствовать ложному, фарисейскому пониманию благообразия. Равным образом не следует и приходящих в Церковь молодых людей ставить в жесткие ограничивающие рамки: отныне одеваться следует так, а не иначе, о веселье и радости надо забыть, от занятий спортом отказаться, светскую музыку больше не слушать. Потому что, сковывая всеми возможными способами свободу движения вновь пришедших братьев и сестер, мы не только совершаем недопустимое и неразумное насилие над их волей, но и собственными руками отталкиваем от Церкви людей, ищущих Христовой Истины. И чем мы в этом случае лучше иудейских законников, возлагавших на свой народ "бремена неудобоносимые" (Лк. 11. 46)? Христос сказал им: "Вы – как гробы скрытые, над которыми люди ходят и не знают того" (Лк. 11. 44). Да не прозвучат и над нашими главами таковые словеса в час великого суда наших дел"[192].