Идет дождь.
   - Грибной, - говорит кто-то сзади.
   Я считал, что грибным называют мелкий дождь, почти туман, но не затеваю спора. Болтать в строю не годится.
   Мостовая блестит. Люди на тротуарах останавливаются и смотрят нам вслед. Некоторые машут рукой. Но большинство провожает нас только взглядом.
   Народу на улицах мало. Каждый раз, как я попадаю в город, у меня возникает впечатление, что Таллин обезлюдел. Примерно такая же картина, какая бывала летом по воскресеньям, когда тысячи горожан устремлялись к морю или разъезжались во все стороны на экскурсии. Сейчас многие - тоже за городом. Говорят, тысяч двадцать таллинцев все еще копают окопы на подступах к Таллину. Кроме того, некоторые мобилизованы, а некоторые служат, как и мы, в истребительных батальонах. Да еще несколько сот человек эвакуировалось в советский тыл.
   А сегодня людей на улицах и вовсе поубавилось. Потому, что льет дождь и еще, наверно, потому, что к Таллину приближаются немецкие войска. Фашисты продвигаются по всем шоссе, но осью направления главных их сил стало шоссе Тарту - Таллин.
   Туда-то нас и перебрасывают.
   Мы именуемся уже не батальоном, а полком. Первым эстонским стрелковым полком. Да, истребительные батальоны, действовавшие врозь, и Таллинский и другие, объединены теперь в один полк. Какова его численность, я не знаю. Нас, наверно, с добрую тысячу, если не с две. Командира полка я не знаю. Говорят, это бывший командир Вильяндиского батальона, которого назначили сперва начальником опергруппы истребительных батальонов, а потом командиром нашего полка. Комиссара я уже видел однажды. Еще до войны. Он выступал как-то на собрании, на котором мне поручили присутствовать. Тогда он был секретарем горкома, потом перешел в ЦК, тоже, кажется, секретарем. Причислен к нашему полку и Ээскюла, только все никак не пойму, в качестве кого. Мы поздоровались, поговорили немного, но сам он своей должности не назвал, а я постеснялся спрашивать.
   Во дворе на Водонапорной, где я проспал последнюю ночь под каштанами и кленами и где собрали подразделения формируемого полка, я встретил наконец-то Руут-хольма. Ведь после Пярну-Яагупи мы ни разу еще не виделись. Я чертовски обрадовался, да и Аксель тоже. Руутхольм рассказал, что после моего отъезда немцы атаковали, наших, но врага отбили. Наши действовали потом в Пярну-Яагупи, Валге, в районе Ярваканди, несколько раз вступали в бои с передовыми частями немецкой регулярной армии. Из рассказа Руутхольма я понял, что наши стойко сопротивлялись и на их участке немцам прорваться не удалось. Эту группу присоединили к другому истребительному батальону, а иногда она сражалась бок о бок с подразделениями Красной Армии.
   Руутхольм говорил, я слушал. Держались оба как старые приятели. Он ни в чем не изменился. Остался таким же. Но во мне он, видно, приметил что-то новое, потому что вглядывался в меня все пристальнее и пристальнее. В конце концов его взгляд остановился на моей ноге.
   - Тебя ранили? - спросил Руутхольм.
   - Легко, - сказал я. - Уже прошло.
   - Под Аудру? - спросил он снова. - Слышал, там нашему батальону крепко досталось.
   Хотя Руутхольм уже давно не в нашей част, он все еще называет ее "наш батальон".
   - Да, - ответил я, - там было горячо.
   Я рассказал другу о бое под Аудру, где около половины наших погибли, пропали, были ранены. После этого поражения мы здорово упали духом и долго не могли прийти в себя. Мы были удручены не только большими потерями, но и тем, что так плохо сражались. Хоть каждый и помалкивал, но у всех саднило на душе. Слишком хорошо я знал своих товарищей, чтобы не видеть этого.
   Я ничего не скрыл от Руутхольма. Рассказал все, что мог. Начала сражения я не видел - мы ведь подъехали позже. Но начало-то и было-особенно тяжелым. Неожиданным огневым налетом немцам удалось расстроить наши боевые порядки... Правда, картина вскоре изменилась: к моменту нашего прибытия ядро батальона снова стало организованной боевой единицей. Если бы, несмотря на внезапный огневой шквал, устойчивый боевой порядок был все-таки сохранен, потери были бы меньшими. Так считали все, и это верно.
   У нас, конечно, было много оправданий. Боевого опыта мы еще не накопили, а бешеный огонь немецких минометов и автоматов настиг нас, будто гром с ясного неба. Нас атаковала вышколенная регулярная часть, к которой присоединились позже лесные братья. Да и враг вооружен был куда лучше нашего. То, что батальон вообще выдержал натиск и нанес врагу такой урон, что ни немцы, ни подкинутые к ним на помощь вояки эстонской породы не смогли нас потом преследовать, это уже чудо. Разве мы не отбили несколько вражеских атак? Командир батальона - жаль, забыл его фамилию- сразу же попытался бросить людей в контратаку. Но голое поле не давало атакующим никакой возможности укрываться, и только благодаря этому немцам удалось остановить наш встречный бросок...
   Да, все так и было. Сам я, правда, в контратаке не участвовал, - мы прибыли на место уже после того, как наши ребята заняли оборону на опушке и отбивали наскоки противника, - но я не сомневаюсь, что все так н было. Ядро батальона в самом деле билось мужественно. Без отваги и твердости духа не будешь стоять у "викерса" в полный рост под ливнем воющих минных осколков. Будь у нас хотя бы два-три миномета, результат сражения мог бы оказаться совсем иным.
   А еще ребята злились, что мы сами же и попались в ловушку. Знай шпарили вперед без передового охранения. Впереди ехали мотоциклисты, но разве это разведка? Немцы спокойненько дали мотоциклам проскочить в Пярну, а когда в Аудру остановилась наша автоколонна, на нее тут же обрушились с хорошо подготовленных позиций. Я хорошо понимал недовольство ребят. С нашей ротой в Аре могла случиться такая же история. Ведь мы тоже не высылали разведки. К счастью, враг там был малочисленнее, да и нервы у их пулеметчиков оказались слабоваты: слишком рано они открыли огонь. Поэтому мы и не понесли потерь.
   Хотя после сражения под Аудру прошел почти, месяц, хотя за это время мы успели выполнить много других заданий, я все же так разволновался, когда разговаривал с Акселем, будто все это случилось только вчера.
   Руутхольм слушал меня внимательно.
   - Думаю, было бы все-таки разумнее атаковать немцев под Пярну, а не дожидаться их под Таллином, на болоте Харку, -сказал он.
   Ну и удивил же он меня, ей-богу! Не тем, что сказал что-то особенное или неслыханное, совсем наоборот. Я же сам додумался до этого еше раньше. После того, как оставили Пярну. Помню еще, я тогда лежал на земле и скошенная трава колола спину, но я был не в силах пошевелиться.
   Он прав. Все мы виноваты в невезении под Аудру. А вернее, никто не виноват. Что поделаешь, черт побери, если частей Красной Армии не хватает на весь фронт?
   Я сказал другу, не мог не сказать:
   - Наша санитарка осталась в Аудру.
   Я сказал Руутхольму, что про судьбу Хельги Уйбопе-ре никто ничего не знает.
   Я не преувеличиваю. Я спрашивал у всех, кто вернулся из Аудру, но никто не мог сказать, погибла ли она, попала в плен или, спасаясь от немцев, заблудилась в лесу. Многие из ребят, которых сочли погибшими, возвращались в батальон через несколько дней и даже через неделю. Но даже и те, кто во время внезапного боя отбился от части, кто, не сориентировавшись в незнакомой местности, несколько дней проблуждал по по лесам и болотам, пока выбрался к своим, - даже они только качали головой. Никто не встретил Хельги. Она ехала на санитарной машине - шофер это подтвердил, но сам он не знал, что с ней случилось потом. Когда колонна остановилась, он вылез из кабины, поговорил немного с другими водителями и отошел в сторонку по малой нужде. Вернуться к машине ему больше не удалось. На шоссе уже взрывались мины, и автоколонну накрыли с двух сторон - спереди и сзади - перекрестным огнем.
   Осталась ли санитарка в машине или вышла? В ответ на этот вопрос водитель только разводил руками. Но предполагал, что она вышла. Она вообще девушка порывистая, вряд ли она задремала и осталась сидеть в душной машине. К тому же всем приказали выйти.
   Врачиха знала не больше. Когда я с ней говорил, она несколько раз начинала плакать.
   - Как только мы остановились, - сказала она, - я пошла к комиссару. Спросила, что это за место, и он .ответил: Аудру. Еще я спросила, надолго ли мы остано: вились или сразу поедем дальше. Комиссар сказал: скоро выяснится. И добавил, что путь на Пярну, кажется, свободен. Он куда-то убежал, а я увидела рядом с дорогой землянику и начала собирать. Немного собрала, полгорстки. А потом началось. Я потеряла голову. Забыла, что я врач. Многие побежали к лесу, и я - тоже. Должна была скорее вернуться к машине, а вот.,. Про машину, про Хельги, про свои обязанности только тогда и вспомнила, как увидела первых раненых. Но вернуться к машине на шоссе было уже невозможно. Никогда себе не прощу, что так растерялась. Я виновата перед Хельги. Так хочется верить, что ничего страшного не случилось. Она жива, товарищ Соокаск, поверьте мне, она жива.
   Мне тоже хотелось и хочется верить, что она уцелела, хотя поначалу мне казалось это невозможным. Я был убежден, что она погибла в машине или на шоссе. Все время мне мерещилось маленькое тело на гравии шоссе, лежащее метрах в трехстах - четырехстах, от меня. Это видение настигает меня временами и теперь, но я пытаюсь уговорить себя, что я видел не Хельги. Лежавшее на шоссе тело могло быть и не таким уж маленьким, - может, мне это показалось. Я находился слишком далеко, чтобы точно определить, мужчина это или женщина. Да и не все ребята в нашем батальоне рослые и плечистые, как Лурих или Палусалу*.
   * Известные эстонские борцы.
   Но как подумаю, что Хельги могла погибнуть, для меня все перестает существовать. Весь мир вокруг куда-то отступает, рассеивается, остается лишь бесконечное одиночество и невыносимо тяжелая печаль. Но и другие предположения не легче. Вероятность, что Хельги угодила в лапы фашистов, ничуть меня не радует. Фашисты ни над кем не сжалятся, даже над такой хрупкой, слабой девушкой. Бандиты в Вали не пощадили даже грудного младенца с его матерью, так что уж говорить о девушке из истребительного батальона.
   Я упрямо внушаю себе, что Хельги не погибла и не попала в плен. Она, как многие другие, убежала с шоссе, потеряла из виду своих - такое случалось со многими, - а может, не смогла присоединиться к батальону то ли из-за обстрела, то ли потому, что должна была прятаться от немцев. Если немцы или действовавшие заодно с ними бандиты не схватили Хельги сразу, она наверняка спаслась. Пытаюсь убедить себя в этом изо всех сил. Хельги не погибла возле машины, она выбежала из зоны автоматного и минометного обстрела, но потеряла из виду своих, и ей пришлось остаться по ту сторону фронта. Еще далеко не все надежды потеряны. Она жива, и, хотя ей тяжело, она не сдастся. Поразительно смелая и выносливая девушка. Не из тех, кто всю жизнь цепляется за мамину юбку, - такие не вступают в истребительный батальон. Ее легко обидеть, потому что она доверчивая, но сломить ее нелегко. Врачиха тоже так считает. И все остальные. Все.
   Я часто разговаривал с врачихой о Хельги. Однажды врачиха посмотрела мне в глаза и спросила:
   - Вы очень любите Хельги?
   Задай она мне этот вопрос до боя под Аудру или будь я уверен, что с Хельги ничего не случилось, я небось рассмеялся бы, наболтал бы от смущения бог знает чего, а может, наоборот, онемел бы от растерянности. Но я успел понять то, чего не понимал раньше. И ответил ей одним словом:
   - Да.
   Раньше я вряд ли и самому себе решился бы признаться, что люблю Хельги. Наверно, когда любят, не говорят об этом. Особенно с самим собой. Я вообще и сам-то не сознавал своей любви. Во всяком случае, до этого момента. Просто мне было отчаянно жаль Хельги, ее судьба стала для меня куда важнее своей собственной. Чем бы я ни занимался, я мог думать только о ней. Я не анализировал своих чувств, не разбирался, по каким причинам меня так потрясла мысль, что Хельги могла погибнуть или попасть в плен, не понимал, почему все остальное казалось теперь несущественным. Вопрос врачихи, ее горячее сочувствие, желание понять меня и ободрить - все это помогло мне обрести ясность.
   Коплимяэ догадался, что исчезновение Хельги значит для меня нечто большее, чем потеря одного из добрых друзей. Он не стал спрашивать, люблю ли я Хельги, допытываться, что со мной случилось: в те дни каждый видел, насколько я не в себе. Ильмар сочувствовал мне, пытался как-то утешить, это я отлично понял.
   Я рассказал Руутхольму обо всем. Умолчал только о вопросе врачихи, люблю ли я Хельги, и о своем признании. Пожалуй, не годится говорить о таком с товарищами. Будь они самыми настоящими людьми. Даже такими, как Аксель.
   Выходим на площадь Победы. Дождь немного унялся.
   На ступеньках Дома профсоюзов много людей, машущих нам руками. Замечаю, что нижние окна большого семиэтажного здания обложены мешками с песком, ящиками и рулонами бумаги. За стеклянной дверью стоит караульный с винтовкой.
   Неужто здесь и впрямь готовятся к уличным боям?
   Порывы ветра обдают лицо дождем.
   Где-то впереди должен шагать Таавет Тумме.
   Вытягиваю шею, но не вижу его. Он низкорослый, его за другими не высмотришь, хоть он все еще носит не сапоги, а свои ботинки на толстой подошве и высоких каблуках. Мне было очень тяжело говорить с ним о Хельги. Он выспрашивал подробности, и я рассказал все, что знал. Мой рассказ омрачил его сильнее, чем Руутхольма. Политрук тоже расстроился, но Тумме стал совсем несчастный. Как я.
   Мы долго сидели под столетними деревьями и молчали.
   Наконец я сказал:
   - Она не погибла.
   Тумме смотрел мимо меня, куда-то вдаль: может быть, видел, как Хельги, еще девочкой, играет в классы.
   - Если бы ты был прав!.. - Я чувствую: она жива. Тумме повторил:
   - Если бы!..
   Я разволновался.
   - Никто ее не видел... - Я чуть не сказал "мертвой", но успел проглотить это слово. Не могу и не хочу думать, будто Хельги больше нет. доверь мне, мы еще встретимся с ней...
   Я убеждал не только Тумме, но и самого себя. А это с каждым днем становится труднее. С каждым днем все меньше верится, что Хельги спаслась. Но хочется верить, несмотря ни на что.
   - Если она жива, так сумеет уцелеть, - сказал Тумме.
   - Обязательно сумеет, - подхватил я.
   Я рассказал Тумме обо всем, только не о маленьком теле, лежавшем под Аудру между машин. Побоялся, что, если расскажу и об этом, Тумме потеряет последнюю веру. А если он потеряет, так и у меня не останется ни крохи надежды.
   - Вчера, как только попал в Таллин, сходил домой, - заговорил Тумме. Жильцы спрашивали, не слыхал ли я чего про Хельги. Я узнал от них, что последний раз она была на квартире в середине июля. Потом ее ни разу не видели. Я сказал женщинам, что уже не служу в одной части с Хельги, - она сама им успела рассказать, как мы попали в один батальон. Объяснил им, что истребительные батальоны не сидят все время в Таллине. Мол, Хельги непременнр явится, как только сумеет. Если бы мы раньше с тобой встретились, не стал бы с ними болтать попусту.
   - Может, оно и к лучшему, что мы не встретились еще вчера, - решил я.
   - Мне ее так жалко, будто она мне родная дочь. Он сказал это с такой печалью! Я подумал, что по
   годам Хельги и впрямь годится в дочери нашему бухгалтеру.
   - Странно, - продолжал Тумме, - когда я видел, как она, еще маленькая, играет во дворе, когда потом, уже школьницей, она встречалась мне в коридоре, я ничем не отличал ее от остальных ребятишек в доме. По-своему к ней почти все относились ласково, но прежде я и думать не думал, что так привязался к ней.
   - Когда потеряешь кого-то или что-то, всегда начинаешь понимать себя лучше.
   То ли голос меня выдал, то ли мои слова показались ему такими мудрыми, но Таавет Тумме начал смотреть на меня как-то иначе. Наверно, догадался.
   Мы продолжали сидеть молча.
   В большом саду, тянувшемся от бывшего немецкого посольства до школы на улице Туй, было полным-полно бойцов из нескольких истребительных батальонов. Они сидели, стояли и лежали под густолиственными каштанами, кленами и липами. В толпе ожидающих и переговаривающихся бойцов сновали командиры, ординарцы и, наконец, просто непоседливые люди. Отдельные батальоны с их подразделениями в свою очередь распадались на группы, связанные хлопотливой беготней тех, кто выполнял какое-то поручение, и тех, кому не сиделось от беспокойства. Мне тоже не стоялось на месте, и я без конца слонялся от одних к другим. Лишь после встречи с Акселем я нашел в себе силы посидеть под деревом.
   Мимо нас прошел Мюркмаа, но я будто и не заметил его. По нему тоже нельзя было понять, узнал ли он меня. Может, оа рассчитывал, что я вскочу и отдам по всей форме честь. "Почему-то все плохое случается с такими хорошими людьми, как Хельги и Деревня..." - подумал я. Деревня погиб - мне сказали об этом Руутхольм и Тумме.
   Проходим мимо "Эстонии" и выходим на Тартуское шоссе. Все еще накрапывает.
   Булыжники под ногами скользкие. Моя левая нога несколько раз чуть не подворачивается. Рана давно зажила, но хожу я вроде бы не совсем как прежде. Чуть приволакиваю, что ли, левую конечность. Вдруг останусь колченогим? Мне один черт, начнет ли моя нога с простреленной икрой функционировать нормально или нет. Можно обойтись и так. Даже плавать можно. Разве что с боксом придется проститься.
   Когда я был последний раз дома - в Таллине я всегда заглядываю к нам на квартиру, вдруг письмо от матери пришло, - домохозяин долго меня агитировал набраться наконец ума и развязаться с обреченными на поражение. Повезло, что хоть кость цела, и на том спасибо. Пуля или осколок мины - вот и дух вон, такое чаще бывает. Самое бы время увильнуть в сторонку. Умный человек сто справок с такой ногой достанет, и ни одна собака не гавкнет.
   - Собаки, может, и вправду оставили бы меня в покое, - возразил я на его поучения, - но фашисты хуже всяких собак.
   И он меня понял, он совсем не тупица.
   - М-да, пожалуй, тебе ничего больше не остается, - сказал хозяин. - Уж немцы не оставят в покое тех, кто, вроде тебя, пошел на них с оружием.
   - Не одни немцы. И кое-кто из нашего племени, которые ждут Гитлера.
   Чудно! В последнее время хозяин стал как-то серьезнее относиться к моим словам. Он согласился со мной, но счел нужным добавить, что ни его самого, ни остальных жильцов мне бояться нечего - вряд ли кто побежит доносить на меня.
   Хозяин этого не сделает, и другие, наверно, тоже. Но не для того я взял в руки винтовку, чтобы тут же ее бросить. Нечто вроде этого я и сказал.
   - Оставлять за вами квартиру я больше не смогу, - сказал он тогда. Мебель и все остальное добро сберегу.
   Выходит, он считает судьбу Таллина решенной. Но прямодушный все-таки дед, сам переводит разговор на то, о чем ему неприятно говорить.
   - Бог с ней, с мебелью! - решил я.
   - Ты еще молод, Олев. От мебели и другого добра ни при какой власти не стоит отмахиваться. Всегда сгодится. Любой вещи обрадуетесь, когда из России приедете. После войны люди всегда возвращаются туда, где. жили. В ком душа, конечно, уцелеет.
   - Я еще не уехал из Таллина.
   Я бросил это слишком уж запальчиво.
   - Не уехал сегодня, уедешь завтра, - не сдавался старик.
   - Таллин так легко не сдадут, - продолжал стоять на своем и я.
   Голос хозяина стал внезапно испуганным:
   - Неужто вы и вправду решили держаться за Таллин зубами и когтями? Тогда ведь в городе камня на камне не останется.
   Я решил куснуть его:
   - Деревянные дома сгорят, а каменные разбомбят в пыль.
   - Не говори так, сынок. Политика политикой, а жилье жильем.
   - Таллин будут защищать до последнего, - повторил я.
   И повторил не только из упрямства - так оно и будет. Так говорят у нас в батальоне, то же самое пишут в газетах. Сопротивление Красной Армии стало упорнее. Немцам теперь каждый шаг стоит крови. Нигде они не продвигаются так медленно, как у нас. Я мог бы провести с хозяином, которому ни до чего, кроме своей лачуги, нет дела, целую политбеседу о том, почему мы не имеем права так легко сдавать Таллин, да некогда мне канителиться. Уходя, я как бы мимоходом спрашиваю, где его сын.
   Хозяин пожимает плечами:
   - Может, за Петроградом, а может, на дне моря. Я не сразу сообразил, почему дне моря.
   - Говорят, судно, на котором мобилизованных везли в Ленинград, разбомбили.
   Я пробормотал, что не слышал об этом. И что не стоит верить всякой болтовне. Я бы с радостью рассеял его опасения, если бы мог. Мое отношение к нему тут же изменилось. Еще минуту назад я видел в нем только мелкого буржуйчика, трясущегося лишь над своим добром. Если он и не ждет немцев, думал я, то уж во всяком случае ему все едино, какого цвета флаг будет развеваться на Тоомпеа. Лишь бы уцелел его дом, лишь бы с его головы не упало ни волоса. И вдруг я увидел, что человек этот, проводивший сына в армию, удручен плохими известиями, что он всей душой болеет за город, на улицах которого вскоре начнут взрываться снаряды и мины, что он озабочен тем, как жить дальше. Ведь надо жить дальше.
   Я хотел задеть его побольнее, заговорив о сыне. Был уверен, что более неприятного вопроса ему задать нельзя, поскольку Хуго наверняка уклоняется от мобилизации. Недаром же отец пристроил его на железную дорогу. Но ответ хозяина поразил меня. Гнусная у меня привычка, как и у многих других, думать о людях плохо.
   Наша колонна приближается к целлюлозной фабрике.
   Дождь наконец прекратился. Хоть бы не начался снова. Ночевать придется где-нибудь в лесу, а лежать на мокрой земле, да чтобы сверху еще текло, радости мало. Нет у нас ни палаток, под которыми можно спрятаться, ни шинелей.
   Наверно, странное мы производим впечатление на людей, провожающих нас взглядом. Кто из нас в штатском, кто в синих замасленных спецовках ремесленного училища, кто в красноармейских галифе и бумажных гимнастерках. Вооружение у нас такое же пестрое: русские, английские и японские винтовки, тяжелые и легкие пулеметы иностранного и советского образца. Нас обещали снабдить минометами и даже орудиями, но их все еще нет.
   Левая нога опять поскальзывается.
   Немного погодя я, зазевавшись, ступаю прямо в лужу. Хорошо, что мне выдали сапоги, чертовски хорошо.
   Ночь, наверно, пройдет спокойно. Судя по разговорам начальства. А вот завтра начнется...
   Утром прочел в газете, что брошенные в бой воины Красной Армии шли в атаку с криками: "За Родину!", "Смерть фашистским захватчикам!" Хотелось бы, чтобы и мы воевали, как все. Но боюсь, не получится. Мы, эстонцы, ужасно сдержанно выражаем своя чувства. И я часто жалею об этом, хоть и не очень-то люблю пафос.
   Слава богу, наш взвод ночует под крышей. Не всем так повезло. Многие спят под открытым небом - кто где. Ночи пока теплые, но после недавнего дождя в лесу стало мокро, и найти сухое местечко нелегко. Не все взводы и роты удалось разместить в домах.
   Выражаясь по военному, мы расположены в районе Перилы. А в лесу между Кивилоо и Перилой, то есть довольно близко, находятся немцы.
   Местные деревни и поселки, лежащие в стороне от большаков, незнакомы мне. Я бывал в Косе, оставшейся справа от нас, и в Кехре, оставшейся слева, но в Перилу, Кивилоо, Сууревэлью и Алавере никогда не заглядывал. Только слыхал, что на мызе в Алавере, уже захваченной немцами, был когда-то такой же летний лагерь, как и в Косе-Ууэмыйзе.
   Подходя сюда, мы первым делом увидели над лесом высокую фабричную трубу. Мы еще спорили с ребятами, какая же это фабрика, и решили, что это, наверно, новый целлюлозный завод в Кехре.
   Временами доносятся пулеметные очереди, а бывает, бухнет и помощнее. Кто это и откуда стреляет, определить трудно. Иногда кажется, будто перестрелка идет повсюду: впереди, на флангах и даже в тылу. На самом деле это не так. Немцы расположены восточнее нас: думаю, где-то между Косе и Кехрой. Никто не стал нам подробно объяснять обстановку, просто сообщили, что фашисты прорвались в лес между Кивилоо и Перилой.
   Немцы вообще наступают здесь очень крупными силами. Красноармейская дивизия, в распоряжение которой придан наш полк, вела, говорят, весь день ожесточенные бои. При подходе мы сами слышали гул сражения, то затихавший, то снова нараставший. К вечеру стало поспокойнее. Теперь раздаются лишь редкие очереди, одиночные выстрелы и разрывы.
   Небось завтрашний день будет таким же жарким, если не жарче.
   Жаль, я не знаю русского. С удовольствием подошел бы к попыхивающей полевой кухне метрах в ста от нас, к ужинающим красноармейцам и поболтал бы с ними. Очень охота.
   Через поле спешат к нам Руутхольм и комиссар полка. Будь Руутхольм один, я окликнул бы его. Но при комиссаре стесняюсь. Вряд ли у Акселя есть время точить лясы - и он и комиссар, видимо, торопятся на какое-то совещание.
   Сижу и кисну на каком-то чурбаке. Ей-богу, кисну. Мог бы зайти в сарай и улечься на сене, но что-то словно бы приковывает меня к этой груде бревен. Ребята уже зовут меня, я отзываюсь: "Сейчас", а сам все сижу.
   Тумме выходит к колодцу, и это помогает мне оторваться от чурбака. Бреду к нему, спрашиваю:
   - Ну как?
   - Пить хочется, - говорит Тумме.
   Опускает в колодец ведро, вытаскивает его и жадно пьет. Гляжу на друга искоса и говорю:
   - Нам повезло, будем спать в риге, как господа. Хозяин притащил сена, чтобы помягче было. А вашу роту в ельник загнали? Под елками, пожалуй, не так сыро... Селедка сегодня была - живая соль, самому пить хочется... В августе рано темнеет, еще девяти нет, но уже так сумеречно, что... А водица у них совсем неплохая, верно?