Еще не было восьми, когда началась артподготовка. Это Тумме мне объяснил, что орудийный обстрел вражеской обороны, которую собираются атаковать, называется артиллерийской подготовкой, - сам я этого не знал. Каждой нормальной атаке должен предшествовать орудийный огонь. С педантичностью бухгалтера Тумме перечислил мне разновидности артиллерийского огня: накрывающий огонь, истребительный, подавляющий, заградительный, методический.
   Вокруг рвались немецкие мины. Несколько снарядов вонзились рядом в бруствер, выбросив фонтаны земли. Меня даже подкинуло воздушной волной, но только этим я и отделался.
   Потом немцы пошли в атаку. Никогда я еще не видел столько вражеских солдат сразу. Вокруг свистят пули, а я не вижу, кто стреляет и откуда. Хорошо, если за несколько часов успеваешь заметить одного-двух лро-тивников. Но сейчас они шли на нас густой цепью, ведя огонь на ходу.
   Я следил за ними и почти ничего не переживал. Ни волнения, ни страха, ни злобы. Все стало привычным. В голове шевелилась мысль, что, пожалуй, глупо нарываться на шальную пулю, и еще я пытался сообразить, когда лучше всего открыть огонь. Насчет открытия огня нам не дали никаких особых распоряжений, так что, видимо, каждому придется действовать по своему усмотрению.
   Совсем рядом кто-то из наших открыл стрельбу, и миг спустя пошел палить весь окоп. Но я медлил нажимать на спуск. Дистанция все еще казалась мне слишком большой. Тумме два раза выстрелил.
   Бой становился все ожесточеннее.
   Немцы несколько раз поднимались в атаку. Снаряды и мины сыпались на нас все гуще. Я опять подумал, что хорошо бы нас поддержали огнем корабельных орудий.
   Мы стойко выдерживали натиск фашистов.
   Таавета Тумме ранило совсем по-глупому, осколком нашего же снаряда. Первый защитный залп наших корабельных орудий или береговой батареи был неточным. Два крупнокалиберных снаряда взорвались прямо за окопом. Я услышал их нарастающий вой и с радостью подумал: наконец-то! Наверное, так же подумал и Та-авет, если он вообще обратил внимание на приближающийся со спины вой снарядов. К стрельбе мы привыкли. Снаряды пролетают высоко и разрываются в немецких окопах. Однако на этот раз вой внезапно оборвался и тут же два раза грохнуло. После того как пыль и дым рассеялись, я увидел, что Таавет упал лицом вниз. Я сразу кинулся к нему. Он был без сознания.
   Еще два снаряда разорвались там же. Сам я не заметил - мне ребята потом сказали. Я искал санитара и не мог найти. Какой-то матрос дал мне пакет первой помощи, и я забинтовал, как сумел, Таавета, спина которого была разодрана вдоль. Кровь не останавливалась и пропитала всю марлю. Я был беспомощный, злой и несчастный. Взял Таавета в охапку и вынес его из-под огня. Он был легкий, невероятно легкий. Я нес его, словно ребенка. Через час мне удалось пристроить его в машину, которая должна была увезти в город раненых. Тучме не пришел в сознание, лицо его стало совсем белым, он истекал кровью. Выжил он или умер от потери крови, я так и не знаю.
   Мы получили приказ перейти в контратаку, выбить немцев из Кадриорга и выбраться на склон Ласнамяэ. Несколько дней назад я счел бы такой приказ доказательством того, что мы переходим в наступление. Но теперь я понимаю, что наша цель - попросту замедлить продвижение врага и выиграть время. И все-таки на душе становится веселее.
   Мы быстро добираемся до подножья Ласнамяэ. Нам не оказывают особого сопротивления. Над головами у нас, правда, свистят пули, но пролетают они вровень с верхушками деревьев. Немецкие пулеметы обстреливают не нас, а поливают очередями кого-то еще.
   Подняться по Волчьему ущелью нам не удается. Нас останавливает огонь противника. Его пулеметы и автоматы строчат все непрерывнее. Вокруг начинают рваться мины.
   К счастью, до нас доносятся разрывы и со склона Ласнамяэ. Это взрываются снаряды наших военных кораблей и маневрирующего на узкоколейке бронепоезда.
   Во второй половине дня мы все-таки прорываемся на склон Ласнамяэ. Не по откосу Волчьего ущелья, а гораздо правее, возле домика Петра, там, где улица поворачивает и идет в гору. На известняковом выступе обнаруживаем матросов, не то опередивших нас, не то удерживающих эту позицию все время. Во всяком случае, это отчаянно упрямые, презирающие смерть парни, - они не теряют головы под ливнем пуль и минных осколков и об отступлении не думают.
   В уме опять мелькает мысль, что матросы сумели бы защищать город еще несколько дней. Однако на этот раз я не трачу больше времени на мудрствования мы должны жать дальше. Ищу глазами, куда бы лучше перебежать Как хорошо, что сейчас нет ни секунды на размышления.
   Нас обстреливают со стороны целлюлозной фабрики, оставшейся справа. Наверно, немцы прячутся за стенами фабричного двора. Несколько матросов бегут туда. Мы направляемся вперед.
   Занимаем наконец позицию на краю старой каменоломни. Немцы пытаются раза два отбросить нас, но нам удается удержаться. После этого нас оставляют в покое.
   С Тартуского шоссе доносятся ожесточенная пальба и непрерывные разрывы снарядов и мин. Понимаю, что именно там немцы пытаются проникнуть в нижнюю часть города.
   Темнеет.
   Грохот сражения стихает. Похоже, что нам удалось остановить наступление немцев. И по всей линии огня, и на Тартуском шоссе.
   Напряжение спадает, и потому в голову опять лезут мысли.
   Вспоминается вдруг, что мы целый день ничего не ели.
   Подползаю к Руутхольму и спрашиваю, принесут ли нам поесть.
   - Принесут, - предполагает он. - Схожу проверю. Он пропадает полчаса, а может, и больше.
   - До утра ни крошки не получим. Не нашел ни хозяйственников, ни мало-мальски осведомленного начальника. Да и темно до чертиков.
   Здесь и вправду темно.
   Слева от нас, на прибрежном склоне, что-то горит, - видимо, жилой дом, - но зарево пожара не освещает всего берега и Кадриорга. Мне кажется невероятным, что я способен думать о пожаре жилья, как о чем-то повседневном, более того, как о чем-то практически полезном. Видно, начинаю уже привыкать к виду объятых огнем домов.
   Небо над городом кое-где окрашивается красным. Над гаванью вздымаются клубы густого дыма. Дрожит зарево над фабрикой Лютера - там горят склады и штабеля леса. Да и рядом с нами, среди зданий целлюлозной фабрики, клубится дым и временами что-то вспыхивает. Когда вспыхивает, становится светло и у нас. Отблески пожаров появляются и в других местах, и мы пытаемся угадать, что где горит.
   - Из-за этой дневной кутерьмы я совсем забыл, что в мне, н всем другим надо есть, - жалуется полит-РУК.
   Я и сам почти забыл о своем брюхе. Вспомнил я о кормежке, чтобы просто поговорить. Чтобы перекинуться хоть словечком. Чтобы отогнать все эти черные мысли, которые все не отвязываются.
   - Таллин собирались защищать до последней капли крови, но...
   Запал мой сникает, и я не заканчиваю фразы. Самочувствие - хуже некуда.
   - Падение Таллина еще не означает, что все потеряно, - успокаивает меня Руутхольм.
   - Ты не переводи разговор, - рублю я. - Почему мы не защищаем Таллин до последнего?
   - Почему да почему... Прямо как Нийдас.
   У меня сразу присох язык. Здорово, что он меня так отделал, чертовски здорово. Если бы он принялся прочищать мне мозги умными разговорами, я не унялся бы. Терпеть не могу людей, - я ведь уже говорил, - которые любят без конца учить. Нет, Аксель - это человек, это настоящий друг, ей-богу! А что он обидел меня - плевать' Но, черт подери, я же не Нийдас! Такого он не должен был говорить. Или все-таки он прав? Ну чего я въедаюсь в печенки и к себе и к другим? Разве, если мы будем без конца спрашивать себя, почему да почему, нам удастся остановить немцев?
   Некоторое время молчим.
   Справа и слева строчат пулеметы. Изредка над головой проносятся с визгом снаряды и мины. В минуты затишья можно различить потрескиванье пожаров, но, может быть, это просто мое воображение.
   Поворачиваюсь к Руутхольму:
   - Я не Нийдас.
   Он не спешит с ответом. Видно, я здорово его разозлил. Чувствую себя щенком, получившим порку.
   Он так и не успевает ответить - подходит матрос и передает Руутхольму какое-то распоряжение,
   Шагаем по ночному городу. Нас немного, человек пятнадцать, и все, кроме Руутхольма, мне чужие. Пять-шесть незнакомых мне даже по имени бойцов из стрелкового полка, столько же красноармейцев, двое моряков и кое-кто из рабочего полка. Со стороны Кадриорга и Нымме доносятся редкие очереди и выстрелы. Трещат выстрелы и в районе Харку - иногда кажется, будто стреляют рядом. Временами над нами проносятся с воем снаряды корабельных орудий, разрывающиеся не то где-то на Ласнамяэ, не то в Пяяскюле. Мы не обращаем внимания ни на выстрелы, ни на разрывы, будто все это нас не касается, будто мы и знать не знаем, что утром город будет оставлен.
   Странно! Теперь, когда все уже решено, я совсем не переживаю. Правда, после того как Руутхольм объяснил нам, что мы должны без шума и незаметно оставить свою позицию над известняковым карьером и, не привлекая внимания противника, собраться в Кадриор-ге, я чуть было не потерял самообладание. Только не захотел, чтобы меня еще раз обозвали Нийдасом, и потому стиснул зубы. Да и какой, в конце концов, толк от скуления и нытья, от причитаний и ругани, если сейчас под Таллином силы немцев превосходят наши. Да, я сумел попридержать язык, но все-таки, когда мы спускались ощупью с Ласнамяэ, что-то першило у меня в горле. Припомнилось вдруг все разом бегство из Пярну, захлебнувшаяся атака под Аре, бой под Аудру, овсы в Кивилоо - все. Я отчетливо видел маленькое тело на шоссе, листья лопуха на лице Коплимяэ, жуткую рану на спине Таавета. Лез в голову и Нийдас: то, как он стоял рядом со своими внушительными чемоданами и смотрел на меня с видом превосходства. Вспомнился и Элиас - его окоченевшие ноги. Конец дивана и ноги - то, что я увидел, когда мы вломились в квартиру.
   Под дубами Кадриорга собралось человек десять, не больше, остальные явно направились к другому месту сбора. Мы растерянно ждали и не знали, как быть. Руутхольм все время уходил, в надежде найти либо наших ребят, словно сквозь землю провалившихся, либо мало-мальски осведомленное начальство. Наконец к нам примчался какой-то лейтенант флота и, с ходу отругав нас за то, что мы все еще болтаемся в Кадриорге, приказал нам срочно направиться в Минную гавань, где ждут наготове суда Руутхольм спросил, кто он такой, чтобы отдавать подобные приказы. Лейтенант оказался представителем штаба военного флота, одним из тех, кому поручено отзывать соединения и отдельных бойцов с линии огня и направлять их в порт. От него-то мы и узнали, о чем и сами догадывались: за ночь всех защитников города попытаются посадить на корабли, которые утром выйдут рейсом на Ленинград.
   Лейтенант говорил спокойно и логично, производил впечатление очень хладнокровного и деловитого парня, но меня он привел в бешенство. А именно тем, что сказал, будто сдача Таллина сейчас неизбежна и со стратегической точки зрения даже благоразумна. Бои под Таллином, дескать, уже сыграли свою роль в отношении предстоящей обороны Ленинграда - мы приковывали к себе пять немецких дивизий, - а теперь Ленинград сам крайне нуждается во флоте и сухопутных войсках. Дать врагу утопить флот под Таллином и уничтожить до последнего бойца всю живую силу - это, имея в виду общий ход войны, было бы бессмыслицей. К тому же нам не удалось бы удержать Таллин даже ценой еще больших жертв. Во все эти подробности лейтенант пустился из-за меня, потому что после его слов о решении Военного совета оставить город я чуть ли не налетел на него с исступленным криком: "Почему?"
   Может, я и не все верно понял в его объяснениях, но суть была примерно такой. Я хотел спорить с ним, нет, не с ним, а с генералами и адмиралами из Военного совета, я сказал бы что-нибудь и этому молодому флотскому командиру, но едва раскрыл рот, как сразу же запутался. Он ничего не понял, решил, будто я боюсь морского рейса, и принялся успокаивать меня. Так мне и не удалось объяснить ему, почему я был так задет его разговорами. Я излил душу Руутхольму, когда мы шли по Нарвскому шоссе к центру. Нельзя же смотреть на Таллин только как на стратегический объект, важность которого зависит от положения другого, более крупного центра. Ведь падение Таллина означает полную оккупацию Эстонии гитлеровцами. Из-за одного этого следовало бы защищать столицу молодой союзной республики до последнего человека, до последнего патрона.
   Руутхольм не откликнулся на мои патетические речи ни словечком. Но на этот раз не назвал меня Нийдасом. Ему, само собой, было так же тяжело осознавать неизбежность падения Таллина, как и мне. И вспыхнувший во мне бунт снова сник. Мне стало стыдно. Я обязан быть в тысячу раз мужественнее.
   После того как мы перебираемся на улице Вейцен-берга через баррикаду из шпал, к нам присоединяются матросы и люди в штатском - наверное, бойцы из рабочего полка.
   Мы шагаем молча.
   Над гаванью и над станцией Садама, там, где стоят нефтецистерны, по-прежнему вздымается густой дым, расстилающийся от порывов ветра над всем городом. Небо отсвечивает красным и над гаванью и в других местах. В нос назойливо лезет дым и чад.
   Я уже полностью овладел собой. Даже побаиваюсь теперь другой крайности, равнодушия безнадежности"
   Стану ли я когда-нибудь настолько твердым человеком, чтобы сохранять самообладание в любой обстановке?
   Бойцы рабочего полка начинают отставать.
   Мы почти никого не встречаем. Но на площади Виру видим шагающий по Тартускому шоссе большой отряд. Он тоже направляется к Морскому бульвару.
   Прислушиваюсь. Пулеметные очереди доносятся все реже и уже совсем приглушенно. Наверное, на линии огня осталось очень мало наших. Кто же удерживает немцев? Пожалуй, они могут сейчас без особого труда прорваться в центр.
   Руутхольм говорит:
   - В животе уже ноет.
   - Сейчас бы в самый раз поесть! Это говорю я.
   Но готов побиться об заклад, что уже никто из нас не испытывает голода и что меньше всего нас заботит пустота в животе. Я-то знаю, почему политрук заговорил о еде. Чтобы отвлечься, лишь бы на душе так не ныло. Тащиться молча - это угнетает. А читать сейчас проповеди о нашей неизбежной победе глупее глупого. Он настоящий парень, этот Руутхольм, наш директор и политрук.
   По Морскому бульвару движется порядочно народу. Горят киоски в саду Тиволи. Из гавани выезжают на бешеной скорости и мчатся к Северному бульвару три грузовика. На каком-то из портовых складов раздается сильный взрыв. Перед электростанцией стоит отряд моряков.
   Возле завода "Ильмарине" держим спешный совет, по каки.м улицам идти дальше. Кто-то пространно доказывает, что самое разумное - свернуть на Батарейную, потом на Мучную и так далее. Но Руутхольм знает Таллин как свои пять пальцев, и мы направляемся к Минной гавани кратчайшим путем. Проходим мимо завода и сворачиваем на Уус-Каламая, ведущую прямиком туда, куда нам приказано явиться.
   В двухэтажных деревянных домах темно и глухо, О чем думают сейчас их обитатели?
   Когда мы пересекаем улицу Вана-Каламая, я говорю другу:
   - Заскочу на Гранитную. Через пять минут вернусь. Руутхольм останавливается и вопросительно смотрит на меня.
   Ноздри щекочет едкий угарный дым. Горит где-то рядом. Это, наверно, лесосклады на улице Кюти. И еще, должно быть, какие-нибудь керосиновые цистерны, потому что сверху, из густых клубов, оседает липкая копоть, вызывающая кашель.
   Мой друг смотрит на меня таким странным взглядом, что я поспешно добавляю:
   - Идите спокойно, я вас догоню.
   - А куда тебе... так срочно?
   Боже мой, нет же у нас времени на долгие разговоры - как Аксель этого не поймет? Я не вдаюсь в подробности.
   - Иначе я не могу.
   Это правда - я должен. Чем ближе мы подходили к улице Каламая, тем яснее я понимал, что иначе не могу. Я, конечно, не застану ее - только ребенок может надеяться, что она за это время вернулась. Если она не сумела пробраться назад раньше, то уж теперь, после того как целых две недели Таллин зажат в огневом кольце немецких войск, у нее не осталось никакой возможности вернуться. Но меня гонит на поиски нечто более сильное, чем я сам и мой трезвый рассудок. Более того, мне понятно: если я не найду Хельги, - а вернее верного, так оно и окажется, - во мне окончательно окрепнет убеждение, что это она лежала на гравии шоссе. Но, несмотря на всю безнадежность, я не могу себя остановить.
   Руутхольм ничего больше не спрашивает.
   И держится как-то отчужденно, Наверно, не верит мне,
   Хочу сказать Акселю, чтобы он не сомневался во мне, но не говорю. Некогда молоть языком. Сворачиваю в боковую улочку. Не успеваю сделать и двух шагов, как меня кто-то догоняет и хватает за плечо.
   Это Руутхольм.
   Наш директор, наш политрук. Мой товарищ.
   - Не делай глупостей, - сердито говорит он. Почему он так говорит?
   Что его так разгневало? Произношу одно-единственное слово: - Хельги.
   - Хельги?
   - Хельги.
   Руутхольм как бы раздумывает,
   - Ступай, раз не можешь иначе, - говорит наконец он. - Только живо. У нас нет времени.
   - Я мигом. Не ждите меня, сам вас догоню.
   Я рад, что он в конце концов понял. Пускаюсь бежать. Аксель прав - нам нельзя терять времени.
   Дом, где жили Уйбопере, недалеко отсюда. До него рукой подать, от бывшей улицы Гиргенсона, теперешней Промышленной, - пятый или шестой от угла. Мне не приходится его искать - я ведь уже бывал там. Никто не открыл мне тогда дверь в квартире Уйбопере. Старушка с добрым лицом объяснила мне, что Уйбопере уехали еще больше месяца назад. Я сказал спасибо и ушел. Сегодня, знаю, повторится то же самое. На стук никто не ответит. В коридоре я вряд ли кого встречу ночью. Старушка с добрыми глазами наверняка спит. Хотя нет, наверно, в такую ночь никто не спит спокойно.
   Дворовые ворота на замке. Без долгих размышлений перелезаю через них. Наружная дверь, к счастью, не заперта. От самой двери идет вверх кривая лестница со скрипучими деревянными ступенями. В несколько прыжков взлетаю на второй этаж. Квартира номер шесть. Но в коридоре темно, и я не вижу номеров на дверях. Впрочем, неважно: я помню, что квартира Уйбоперепоследняя справа.
   Стучу. Тихо и осторожно, словно боюсь кого-то напугать. Жду. Ни звука. Стучу еще раз, уже погромче. Опять молчание.
   Постучав безрезультатно в третий раз, начинаю спускаться вниз. На первом этаже кто-то приоткрывает дверь и смотрит мне вслед. Я поворачиваюсь, но дверь, щелкнув английским замком, тут же захлопывается. Я не решаюсь стучать в дверь, закрывшуюся перед самым моим носом.
   На дворе появились люди. Две женщины и мужчина, волочащие большие узлы. При моем появлении они пугаются. Они только что вернулись откуда-то со своими тюками, поскольку ворота теперь открыты,
   Подхожу к ним и спрашиваю:
   - Вы из этого дома?
   - Нет, - говорит мужчина.
   - Да, - говорит одна из женщин.
   - Это наше барахло, - объясняет зачем-то вторая,
   - Чего разболталась? - одергивает ее мужчина.
   - Вы не слышали чего про семью Уйбопере? - спрашиваю я.
   - Мы ничего не знаем, - отвечает мужчина,
   - Они в Россию уехали, - говорит женщина, сообщившая, что она из этого дома.
   - Дочка ушла, кажется... - хочет мне что-то объяснить вторая женщина.
   - Нечего сплетни разводить, - опять обрывает мужчина.
   Я продолжаю допытываться:
   - Что вы знаете о дочке?
   - Больше ничего - мы уже сказали все, - говорит мужчина.
   - Да-да, - роняет женщина.
   - Так и есть, - говорит вторая. Делаю еще одну попытку:
   - Дочка не заходила домой?
   - Нет-нет, - чуть ли не с испугом говорит женщина. - Разве она теперь может? - возражает мне вторая.
   - Пошли, - отдает команду мужчина.
   Больше мне ничего не удается выпытать. На прямой вопрос, не дошло ли до них каких плохих вестей о младшей Уйбопере, они отвечают все с той же уклончивостью. У женщин вроде бы вертелось что-то на языке, но мужчина одернул их. Несомненно только одно: Хель-ги домой не приходила. Пытаюсь" успокоить себя тем, что женщины просто побоялись сообщить совсем чужому человеку о вступлении Хельги в истребительный батальон - вряд ли они могли дать мне какие-нибудь более точные сведения, - и все-таки меня охватывает такое чувство, будто я получил известие о смерти. Будто мне прямо сказали о том, чего я все время боялся.
   Да, я потерял последнюю надежду.
   Все пережитое смешалось вдруг в одно и навалилось на меня всей своей тяжестью. И убеждение, что Хельги погибла, и сознание, что нам не защитить Таллин и что будущее не сулит ничего радостного.
   Я вдруг перестаю торопиться. Правда, уговариваю себя, что должен как можно скорей догнать товарищей. Я ведь обещал, но если так тащиться, то мне нипочем за ними не поспеть. Надо бы пуститься бегом, а я даже не прибавляю шагу.
   Разум подсказывает, что куда разумнее, чем возвращаться на тот угол, где я оставил товарищей, свернуть сразу же на улицу Гиргенсона. Выгадал бы метров сто. Но я не сворачиваю.
   В конце концов я возвращаюсь на Болотную. Ни Ру-утхольма, ни остальных там уже нет. Да и не может быть: во-первых, потому что никто не обещал ждать меня, а во-вторых, потому что вместо нескольких минут я пропадал целые четверть часа, если не вдвое дольше.
   Из города идет быстрым шагом отряд моряков.
   Я тоже не имею права больше медлить. Но мои ноги словно приросли к земле.
   На меня вдруг накатывает беспокойство. Зачем так стараться догнать друзей, думать о Минной гавани, о своем спасении? Хельги-то не спаслась. И многие другие... Кто удерживает сейчас немцев в Кадриорге, в Пяяскюле и в остальных местах? Ради того, чтобы тысячи людей смогли покинуть Таллин, десятки и даже сотни других жертвуют сейчас своей жизнью на рубежах города. Почему я не могу быть с теми, кто последними защищают Таллин? Разве это не мой прямой долг? Если другие должны умирать, какое я имею право спасатьлюбой ценой свою жизнь?
   Правда, я мечтаю дождаться одного: нашей победы. А многие из тех, кто спускается сейчас по Болотной, пожалуй, дождутся ее. Ну что ж? Они порадуются и за меня. Хорошо бы, чтоб Аксель дожил до победы. Он так твердо в нее верит, он уже успел столько для нее сделать, что вполне этого заслуживает. Пусть ему повезет больше, чем Хельги и другим моим друзьям, хоть надежды на это мало. Я начал понимать, что людям предстоят еще невероятные страдания. Тысячам, миллионам придется еще погибнуть, и я хочу быть одним из тех, кто не боится погибнуть.
   Пускай на корабль попадет вместо меня кто-нибудь другой, а я вернусь в Кадриорг. Почему я должен бояться того, что может со мной случиться? У меня нет права бояться.
   В Торговой гавани раздается пронзительный взрыв. Слышится, как строчит пулемет. Кажется, стреляют не очень далеко. Где-то в расстоянии километра. То ли на Морском бульваре, то ли в начале Нарвского шоссе. Неужели немцы прорвались в центр?
   Отрываю наконец ноги от земли и быстрым шагом направляюсь туда, откуда доносится треск выстрелов.
   Желаю только одного: чтобы мне хватило сил до конца. И чтобы Аксель не думал обо мне плохо.
   Светает.