Времена разительно переменились, и Савинков был в общем-то доволен внезапной встречей с Рутенбергом. Собственно, бывший инженер возник на его пути совершенно так же, как и солдатишка Зильберберг на карауле возле камеры в севастопольской тюрьме. Тогда он ему обрадовался, словно родному. В настоящей ситуации Савинкову никакая петля не угрожала. Но неподдельный интерес к его личности со стороны лукавца инженера, обремененного какими-то загадочными полномочиями Запада, возвра-щал возможность снова стать деятельным и полезным. Безделье и сознание своей ненужности угнетали Савинкова хуже тюрьмы.
   Вспомнился знаменитый принцип Наполеона: сначала ввяжемся в войну, а там будет видно.
   Несомненно, Рутенберг заинтересован в налаживании отношений с командующим столичным округом. Удивляться не приходилось. Диктовалось это присутствием войск в Петрограде, рядом с учреждениями, погрязшими в ожесточенной борьбе за власть.
   Что ж, тут открывались широкие возможности…
   Если бы вдруг не «нота Милюкова»!
   Первый правительственный кризис смел со своих постов не только двух самых влиятельных министров, но – самое досадное! – убрал из Петрограда командующего войсками округа.
   Савинков моментально ощутил, что интерес инженера к нему угас.
   Даже человек поверхностный, не с подпольным опытом Савинкова, обратил бы внимание в те дни на необыкновенную активность британского посольства в Петрограде. Трехэтажный особняк на Дворцовой набережной стряхнул обычную надменность и сонливость. Ночи напролет ярко горели все его окна. Джордж Бьюкеннен позабыл о возрасте и недомоганиях. Он не жалел себя, забыл о жалости и к подчиненным. Он знал, такая же деловая лихорадочность кипит и в Лондоне. Шифровальщики трудились, не зная передышки. Настал час, когда осуществлялись вековые замыслы. Упустить счастливую возможность значило бы совершить государственное преступление.
   Петроградские события 1917 года явились лебединой песней в напряженной деятельности старого английского разведчика и дипломата, столько лет занимавшего пост полномочного посла Великобритании в России.
   Своим наметанным глазом Савинков без всякого труда засек на петроградском небосклоне такие свежие фигуры, как Локкарт и Рейли. Они возникли совсем недавно и сильно укрепили положение официального английского агента – капитана Кроми. Но если бы только они! Еще с царских времен в русской столице прочно обосновался корреспондент лондонской «Тайме» Роберт Вильсон. Его корни в новой почве были настолько глубоки, что сын Вильсона, Джон, в 1914 году стал офицером Преображенского полка… Серьезным соперником Вильсону, как превосходно информированному газетчику, был Гарольд Вильяме, представлявший в Петрограде сразу целый букет крупных английских газет: «Манчестер гардиан», «Дейли кроникл» и «Дейли ньюс». Среди бесцеремонной и циничной журналистской братии Вильяме пользовался всеобщим уважением: он знал 40 языков (читал, писал, переводил). Природный англичанин, он был женат на Ариадне Тырковой, члене Центрального Комитета кадетской партии. Их огромная квартира на Старорусской улице являлась своеобразным клубом столичной интеллигенции[1]. Прекрасную осведомленность Вильямса, его уникальные мыслительные способности ценил сам Джордж Бьюкеннен. Посол не только появлялся в салоне мадам Тырковой, но без ежедневного разговора с Вильямсом не ложился спать.
   В последние дни Савинков разузнал, что о предполагаемом убийстве Распутина английское посольство знало еще в начале декабря, то есть за две недели. (Вроде бы проговорился экспансивный Пуришкевич.) Савинков язвительно усмехался. Не сами ли англичане устроили это убийство? Кому-кому, а англичанам сибирский мужик вкупе с «немецкой партией» доставили немало огорчений!
   По сравнению с деятельными англичанами совершенно бледно выглядели их союзники-соперники французы и американцы. Генерал Лагиш, французский атташе, гонял по бесконечным митингам своего послушного Садуля, капитан же Робинсон вообще беспомощно помаргивал своими белесыми глазенками на кругленькой, как у опоссума, мордочке. В эти бурные дни американцы еще только приглядывались и робко предпринимали первые шаги на русской почве.
   Белобрысого Локкарта и чернявого Рейли Борис Викторович мысленно окрестил «жеребчиками». Оба парня, молодые, крепкие, бесцеремонные, били, что называется, копытами и изнывали от избытка сил. Обоим, на взгляд Савинкова, не исполнилось еще и тридцати лет. Что и толковать, многообещающие молодые люди! Локкарт гораздо чаще попадался Савинкову на глаза. Оттопыренные уши, быстрый острый взгляд, тяжелый, почти мясистый подбородок – он походил на профессионального боксера. Борис Викторович дал задание своему подручному Филоненко разузнать побольше о прошлой деятельности Локкарта. Тот выяснил, что свою карьеру англичанин начал на Малайских островах. Что-то там у него сразу же не заладилось – ему пришлось улепетывать вплавь по бурной реке, ухватившись за бревно. Удрал, уплыл – и вот теперь снова… Савинков, сам способный на отчаянные поступки, симпатизировал Локкарту. Прежде всего он выделял его мужское молодечество. Англичанин пользовался бешеным успехом. Однако это был не примитивный сладострастник (как, например, Азеф), нет, во всех эскападах Локкарта так и сквозила профессиональная необходимость. В этом отношении Савинков приглядывался к бурной связи молодого англичанина с баронессой Будберг, с некоторых пор поселившейся в доме Максима Горького в качестве секретаря, но занявшей там комнату рядом со спальней великого пролетарского писателя. Тонким нюхом Савинков чувствовал здесь колоссальные возможности для самых утонченных комбинаций.
   Недавно Филоненко разузнал, что Локкарт дружески связан с неким Михаилом Ликиардопулосом (непонятно, грек ли, еврей или армянин), состоящим секретарем Московского Художественного театра. Помимо искусства этот «туманный грек» занимался и еще кое-чем: полтора года назад он вдруг отправился в Германию по хорошо подделанному документу табачного фабриканта. В Германии Ликиардопулос пробыл довольно долго, виделся с небезызвестным Парвусом и благополучно вернулся в Москву, в театр. Упоминание о Парвусе заставило Бориса Викторовича привычно затянуть свое: «Те-те-те…» В самом деле, Художественный театр – Горький – Будберг – Локкарт… Голову можно сломать!
   Поразительная активность Локкарта невольно затмевала деятельность Розенблюма-Рейли. Однако Борис Викторович не сомневался, что время этого смазливого еврейчика еще впереди. Недаром же Рейли незримо связан с нагрянувшим в Россию Троцким, а теперь уже не было никакого секрета в том, что из-за спины наивного сербского студента Гаврилы Принципа выглядывала мефистофельская физиономия в пенсне. Троцкий – как некий современный Фигаро: «Фигаро здесь, Фигаро там!» Савинков успел восстановить оборванные связи с некоторыми эмигрантами, приехавшими с Лениным. Ему спокойно рассказали, что одно место в вагоне было предназначено бывшему сербскому полковнику Гачиновичу, руководителю недолговечной «Черной руки». С Гачиновичем был связан некий Натансон, он-то и предложил руководителю сербских боевиков место в «ленинском» вагоне. Гачинович ехать в Россию отказался.
   Тоже ведь крайне любопытная выстраивается цепочка: Натансон – Гачинович – Ленин… Господи, как тут не свихнуть мозги!
   Дальнейшие открытия были еще страшней. Вспоминались До-ра Бриллиант, Геся Гельфман, Маня Школьник, Арон Шпайзман, Натан Лурье, Илюша Зильберберг. Сколько было пылких слов о жертвенности и героизме! Однако почему-то непосредственно исполнять терракты – стрелять и метать бомбы – отправлялись Ванюша Каляев и Егорушка Сазонов.
   В памяти выстраивался целый ряд событий, так или иначе толкавших все к тому же запоздалому открытию.Париж, заграничный съезд эсеров. В президиуме съезда в качестве гостя на виду у всех сидит сам белоголовый Милюков и рядом с ним Азеф. Шепчутся, сближают головы, белую и рыжую, мокрые губы возле самого милюковского уха…
   Поздней осенью 1905 года вдруг арестовывают Рутенберга. Сейчас уже плохо помнится: случилось это до Гапона или уже после? Кажется, после… Но не пропал, не сгинул Рутенберг – не то легко бежал, не то просто подержали да и выпустили…
   Затем арест его самого, Савинкова, в Крыму. Суд, устрашение петлей, потом этот счастливый неожиданный побег, похожий на амнистию, на дарование возможности свободно жить, передвигаться и продолжать геройствовать, морочить наивную, восторженную молодежь…
   Сколько все же грязи, как подумаешь да хорошенько разберешься!
   Командовали, направляли исполнителей всегда одни и те же, сугубо свои. Остальным же, не своим, отводилась грубая и грязная роль исполнителей-палачей.
   Он, Савинков, сноб, эстет, джентльмен в безукоризненном костюме, был, в сущности, тем же палачом. Самовлюбленный, близорукий, если только не слепой, всю жизнь позволявший пользоваться собой, как… как… да нет, лучше не надо, тут вполне употребительны самые непристойные сравнения.
   Савинков всегда гордился тем, что, занимаясь кровавым делом, постоянно «держал себя на высоте»: одет безукоризненно, даже изысканно, никакой вульгарности, по-джентльменски вежлив и предупредителен, а если иногда и допускал циничные суждения, то принимался говорить сквозь зубь1, цедить, как нечто неприятное, но необходимое, презрительно приспуская при этом свои припухлые веки, известные во всех охранных сводках, как самая неистребимая его примета. Основное же, что составляло его особенную гордость, что, в сущности, толкнуло его к писательству, к сочинению романов, была потребность мыслить: философствовать, выстраивать сложные умственные конструкции, так полно проявившиеся в его прославленных романах.
   В отличие от соратников по организации Савинков был прилично образован по истории, поэтому все, что сейчас видели его зоркие циничные глаза, все, с чем ему приходилось повседневно сталкиваться в Петрограде, вызывало в нем возрастающее раздражение и глухой протест.
   Никогда – он это особенно фиксировал, – никогда в России русский человек не видел еврея у власти, у кормила пусть небольшого, но управления. Это было золотым российским правилом, з а к о н о м: не допускать еврея не только, скажем, до кресла губернатора, но даже самого ничтожного чиновника почтового ведомства. На всех, буквально на всех без исключения, этажах государственной власти Россия себя оберегала от еврея. Тем поразительней было наблюдать совершенно переменившуюся картину после царского отречения. Повсюду, куда ни глянь, мелькала смуглая ликующая рожица. Русский человек, свалив романовский трон, вдруг с изумлением узрел это ничтожное племя у себя в державе в роли, как желчно заключал Савинков своим писательским умом, и всемогущего судьи, и скорого безжалостного палача.
   Само собой, он знал, читал и в свое время достаточно иронизировал по поводу появившихся в начале века «Протоколов сионских мудрецов». Теперь же волей-неволей приходилось запоздало хлопать себя по лбу: что за черт, с какой же, однако, вещей прозорливостью неведомый сочинитель изготовил эту, с позволения сказать, фальшивку? Ведь хочешь не хочешь, а что ни строчка «Протоколов», то исполненное пророчество!
   И как горьки, как желчны были предельно откровенные рассуждения террориста и сочинителя! А чем ему оставалось заниматься, если установившийся режим столь пренебрежительно обрекал его на полную бездеятельность?[2]
 
   «Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои и цари их – служить тебе… чтобы приносимо было к тебе достояние народов и приводимы были цари их. Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся».
Исайя, 60-10.
   «И истребишь все народы, которые Господь Бог твой, дает тебе. Да не пощадит их глаз твой!»
Второзаконие, 7-16.
 
   Поднимавший голову сионизм решительно был взят в России на вооружение.
   Как легко было среди таких работать гадине Азефу! Здесь Борис Викторович касался самого болезненного и, признаться, самого сокровенного, о чем он ни за что не решился бы откровенничать даже с самым близким человеком. Это было его собственное страшное открытие, ударившее вдруг ему в сознание, как результат всех напряженных невеселых размышлений.
   Совсем недавно кто-то из заслуженных товарищей с безупречной репутацией высказал горький и покаянный упрек: как же можно было столько лет терпеть Азефа? Достаточно лишь глянуть на его жирную рыжую физиономию с этими вечно мокрыми, вывороченными губищами похотливого пакостника!
   Да, какое-то всеобщее ослепление, общее помрачение рассудка…
   Однако, будучи теперь безжалостным к своему прошлому, Савинков задумывался вот над чем: а сумела бы Боевая организация эсеров добиться столь потрясающих успехов, не находись во главе ее Азеф? И отвечал: да ни за что на свете! Прихлопнули бы разом! Выходило таким образом, что весь их героизм, все бесстрашие и самопожертвование с усмешечкой планировались и велись охранкой. С ними играли, с ними забавлялись, заставляли их стрелять, колоть кинжалами, метать бомбы, а затем упрятывали в казематы, на рассвете выводили к виселице на тюремный двор и отдавали в руки палача.
   Скольких же сдал Азеф по мере того, как террористы исполняли свои роли жертвенных козлов? Много, очень много. Кстати, он мог поступить таким же образом и с ним, Савинковым. Однако не сдавал, берег и сохранял, ибо он был ему еще нужен, необходим. Но это значит, что генералы из охранки, лукавые и многомудрые, позволяли ему, Савинкову, геройствовать и завоевывать свою отчаянную славу, как бы весело и незаметно подсаживая его начальственной рукой на высокий пьедестал.
   Да, было отчего заскрежетать зубами!
   Пестрый, невообразимо разномастный и разнокалиберный мир европейской эмиграции Савинков знал довольно хорошо. Самодержавие выбрасывало в мансарды и на панели зарубежья своих самых неукротимых и изобретательных противников. Не желая связываться, пачкать расправой рук, царский режим отказывал своим врагам в пристанище, обрекая их на голодное и озлобленное прозябание на чужбине. Там они суетились, ссорились друг с другом по теоретическим вопросам, постоянно интриговали и завидовали, одновременно жадно улавливая всякие новости с родины и всякий раз связывая их с надеждами на перемены в собственной судьбе. Как человек, связанный с непосредственным конкретным делом, Борис Викторович насмешливо наблюдал за ними и, откровенно говоря, не мог побороть в себе брезгливости. В те годы он был всецело увлечен боевой деятельностью. В отличие от этих дрябнувших, стареющих болтунов он собственными глазами видел результаты своей неукротимой энергии. Это давало ему повседневное ощущение молодецкой мускулистости, сформи-ровало его энергичную походку, манеру одеваться, говорить, повелевать, выработало его знаменитую маску рокового, страшного мужчины с нездоровыми, припухшими веками – как бы от постоянных тайных слез.
   Его надменное, словно заплаканное лицо неотразимо действовало на женщин. Он это превосходно знал и много раз в этом убеждался.
   Савинков почитался и товарищами, и генералами охранки заслуженным боевиком. Такой опыт не снисходит сам собой, его приобретают долгими годами риска, дерзким заигрыванием со смертью. Постоянная угроза петли палача на страшном оселке оттачивает взгляд на окружающих, и Борис Викторович имел все основания полагать, что уж в чем, в чем, но в людях он научился разбираться основательно…
   Существовал еще один вид практики, который постоянно пополнял его знания человеческой натуры: частые, почти повседневные отношения с женщинами. Теперь Борис Викторович взял за обыкновение судить о тех, с кем его сталкивала судьба, через «женское стеклышко». Здесь он никогда не ошибался, ибо в этом отношении его опыт, пожалуй, превосходил опыт боевого террориста.
   Получив свою первую ссылку в Вологду, Борис Викторович оказался там вместе с Хаимовым (он же Луначарский), невыразимо вертлявым, навязчивым болтуном, готовым извергать свой «словесный понос» по любому поводу. Луначарский умело поставил себя среди разношерстной ссыльной братии. К приезду Савинкова он уже прослыл якобы фундаментально образованным и – шутки в сторону! – обладавшим дворянским происхождением. Разобраться как в первом, так и во втором было недолго. Образованность Луначарского объяснялась крепкой памятью на энциклопедические словари, остальное добавлялось самым разнузданным краснобайством, а насчет происхождения Савинков не заблуждался с первой же минуты знакомства. «Дворянин? Интересно, где вы видели столбового дворянина с таким выразительным потным носом? Да и глаза… Глаз, батенька, не подделаешь, глаза выдадут любого».
   Борис Викторович с юных лет отличался сугубым практицизмом. Юношеский романтизм ему был совершенно незнаком. Однако откровенный цинизм Луначарского заставлял его брезгливо морщиться. Прослыв среди товарищей приверженцем марксизма, Луначарский при откровениях хихикал и блестел своим толстым, мясистым носом. Он называл марксизм «пятой мировой религией, сформулированной иудейством». Однако настоящее презрение Савинкова будущий нарком культуры вызывал своей гаденькой похотью. Однажды – дело прошлое – довелось им «устроить суарэ» с двумя бойкими вологодскими мещаночками. Гулянказакончилась тем, что девица Луначарского вырвала у своего лоснящегося кавалера обцелованную руку и передернула плечами: «фу, какой слюнявый!» В Савинкове протестовало чувство здорового самца. Такие, как Луначарский, жадно пожирали все, что попадет. Изыск любви им был неведом. Недаром будущий председатель советского Совнаркома, сам жесточайший пьяница, Рыков за глаза называл Луначарского Лупонарским.
   Ах, женщины! Как они все же просвечивают чисто мужскую, а следовательно, и самую сокровенную суть человеческой натуры!
   Азеф… Именно в отношениях с женщинами проглядывала, обнажалась, сигнализировала низменная натура этого пакостника. Азеф никогда не знал сердечной женской преданности, ни разу за всю жизнь ни одни глаза не потемнели от прилива страсти при взгляде на его тучную фигуру с затянутым в жилетку животищем. Таким, как он, оставалось одно: покупать, платить, как в лавке за товар, и потом жадно, сладострастно, с удовольствием в одиночку пожирать купленное, приобретенное. Спрашивается, что мешало в те годы навести хорошенько на его рыжую мокрогубую физиономию это самое магическое «стеклышко»? Ореол борьбы и жертвенности… Кровь погибших товарищей… Как горько сознавать это теперь, когда ничего уже не поправишь!
   Бурцев… Ну, в этом отношении старик совсем не в счет. Таких, как он, неистовый зов плоти не тревожит, не заставляет делать глупости. От таких, как Бурцев, отмахнется и сам Фрейд: клиент не для его анализов.
   Одним общим признаком пометила природа всех так называемых революционеров: они страдали каким-то странным проявлением половой неполноценности. Эту свою ущербность они, разумеется, маскировали, прикрывали, однако для человека опытного это был секрет полишинеля.
   Порою Савинков задумывался поневоле: уже не эта ли ушиб-ленность толкала деятелей революции на разрушительные действия?
   Ленин… Кто не знал, не видел его болезненной, явно нездоровой связи с Инессой Арманд? Какое чувство могла внушить подобная женщина, трижды побывавшая замужем, мать пятерых детей? Что и говорить, в женском смысле Ленина следовало откровенно пожалеть. Савинкову был знаком тип подобного мужчины, всецело поглощенного своими трудными замыслами и потому вынужденного, проклиная зов пола, хватать то, что попадало под руку. Так занятый сверх головы торопливо, не ощущая вкуса, поглощает завтрак… Разве не достаточно взглянуть на бесформенную тушу Крупской, на ее полную, словно коровье вымя, физиономию, обезображенную к тому же базедовой болез-нью, чтобы снизойти ко всем любовным ленинским причудам? Живем-то один раз, и жить все-таки хочется!
   Но как тогда объяснить позднейшую ленинскую связь с сотрудницей его секретариата Конкордией Самойловой? Нет, тут, как ни крути, заявляла о своих правах природа! Любой другой бы… Но Ленин был человеком, пламенно устремленным к своей заветной цели («А мы пойдем иным путем!»), он настойчиво добивался превращения войны империалистической в войну гражданскую, – а это был гигантский, многолетний труд! – и потому ему не приходило в голову отправиться к хорошему портному; он привык пробавляться дешевой колбасой и пивом и был бы по-настоящему счастлив, удайся ему до конца извечная борьба с искушениями пола. Удавалась до какой-то степени, однако не до конца. Воистину силен враг человеческий!
   Лишь позднее, разузнав получше о молодости Ленина, Савинков обратил свое циничное внимание на спешную поездку его в Пятигорск (после первой ссылки), где он довольно продолжительное время потихонечку лечился ртутью. Тут явно отдавало ранней юношеской травмой. Потому-то, видимо, Ленин не имел детей – утратил навсегда как мужчина способность к воспроизводству…
   Видением проплыла слоноподобная фигура Парвуса, колонна дикого жира, настоящий бегемот в изысканном костюме, пыхтящий и потеющий от бремени собственных телес. Но этот хоть богат, по-настоящему богат, и за свои деньги основательно познал все притоны Парижа и Стамбула.
   Кстати, Троцкий, Лейба Троцкий, шустренький, как петушок, считался любимейшим парвусовским учеником. Как их свела судьба, этого Савинков не знал. Но именно колонна жира, этот пыхтящий и потеющий бегемот, вложил в кудлатую башку херсонского еврейчика завлекательные мысли о мировом господстве – то самое, что в скором времени оформится в теорию так называемой «перманентной революции».
   Общеизвестно, что Парвус обладал изрядным весом в финансовом, а следовательно, и в политическом европейском мире. Этим, и только этим следует объяснять неожиданное появление молоденького Троцкого (всего 25-ти лет) в Петербурге в разгар событий 1905 года. Один, без партии, без всякого авторитета и поддержки, он вдруг возглавляет новую власть во взбунтовавшейся русской столице – Совет рабочих депутатов. Продержалась власть недолго. Самодержавие собрало силы и уверенно отразило первый натиск революции. Держава и династия сохранились, трон качнулся, однако устоял. Арестованный Троцкий предстает перед судом как государственный преступник. Судьи, маститые вальяжные чиновники дремучего российского ведомства, с удивлением разглядывали и выслушивали худенького шустрика с пронзительными глазами и целой копной жестких волос, дыбомстоявших на голове. Троцкий держался дерзко, заносчиво. Никому из судей не приходило в голову, что минует всего 12 лет и этот непочтительный еврейчик станет не только их судьей и палачом, он властно вцепится в горло всей сытой и пустомясой России.
   Троцкий, он же Лейба Бронштейн, был третьим ребенком в большой, многодетной семье богатого херсонского землевладельца. Проучившись два года в хедере, он с девяти лет был засажен за бухгалтерские ведомости в отцовской конторе… Одесса, южные ворота России, считалась одним из центров европейского сионизма. Молоденький Лейба оканчивает там шесть классов реального училища, отправляется в Николаев и становится членом нелегального «Южнорусского рабочего Союза». Арест, тюрьма, первый приговор – ссылка в Сибирь. Однако, прежде чем отправиться за Урал, арестант спешно регистрирует брак: по царским законам женатые ссыльные получают ряд важных льгот. Жену ему подыскали спешно, без особенного выбора, она оказалась старше его на шесть лет. В Московской пересыльной тюрьме ветхозаветный раввин объявил их мужем и женой. Семья Троцких отправилась к Байкалу, в село Усть-Кут. Там у них родились две дочери.
   Содержание ссыльных при царизме было таково, что с поселения не сбегал только ленивый. Бежал и Троцкий. На крестьянской телеге, зарывшись в солому, он добрался до линии железной дороги и несколько недель спустя уже попивал пиво в Цюрихе. Там произошло его знакомство с Ульяновым-Лениным, одним из лидеров партии большевиков, обретавшим всероссийскую известность.
   Общего языка с Лениным Троцкий не нашел. Большевики демонстрировали озабоченность положением трудового люда в царской России, Троцкий мыслил шире, глубже – он замахивался на установление новых порядков во всем мире.