Наконец я добрался до хижины, в которой устроился на ночь доместик Георгий Лаханодракон. Перелезая через, плетень овечьего загона, я услышал в темноте человеческие стоны. Кто-то стенал за плетнем, проклинал мир и базилевса, хулил Христа. Голос был искажен страданием, хотя мне показалось, что я знаю этого человека. Но сердце мое окаменело. Не обращая внимания на вопли, я вошел в хижину.

В хижине горел жалкий светильник. В его мигающем свете я разглядел несколько человек в воинских плащах. Тут были Давид Нарфик, Феофилакт Вотаниат, Лев Пакиан, Никифор Ксифий, брат доместика Андроник. Сидя за убогим столом, они подкреплялись хлебом, брали перстами из деревянной солонки щепотки соли. Доместик уронил голову на стол. Рядом с ним сидел Лев Диакон, положив перед собой худые белые руки. Никифор Ксифий протянул мне кусок хлеба и сказал:

– Утоли хоть немного голод.

Я взял этот кусок житного деревенского хлеба и стал есть, орошая его слезами. Два дня во рту у меня не было и крошки пищи. В хижине стояла могильная тишина, полная вздохов. Чтобы нарушить тягостное молчание, я спросил:

– А где патриций Иоанн?

Доместик поднял голову, посмотрел на меня воспаленными глазами.

– Благочестивый велел его ослепить.

Так это патриций Иоанн стонал в загородке для овец, сей гордый муж, владетель домов и виноградников! Еще вчера он был в такой силе, а сегодня лежал на навозе, ослепленный, оставленный льстецами, покинутый друзьями из страха, что оказанное ему внимание может возбудить гнев в сердце благочестивого.

Все сидели мрачные, подавленные несчастиями последних дней. Только Никифор Ксифий, стоя на коленях и устраивая для себя в углу хижины овчину для ночного ложа, не удержал негодования:

– Тяжело! Сегодня ты сидишь на коне, а завтра подставляешь спину под плети. За что ослепили Иоанна?

– Власть базилевса подобна секире, лежащей у корня дерева, – вздохнул Лаханодракон.

– Секира? Лицемерие! – продолжал распаляться Ксифий, – не секира, а плеть! Пришлось мне видеть в Италии, как живут ламбардские бароны, никто пальцем не смеет тронуть барона. Поистине, они патриции, а не смерды. А у нас...

Никифор Ксифий был мужественным человеком. Уши у него заросли волосами, как у волка. Он воевал в Италии, защищая наши владения от сарацин, и любил рассказывать о рыцарских поединках ради прекрасных дам, о том, как весело пируют в Риме под музыку виол и охотничьих рогов в обществе красивых и доступных женщин. Пусть пируют! Зато гореть им в геенне огненной, еретикам и латинянам.

Все еще стоя на коленях и отстегивая тяжелый меч от пояса, Ксифий негодовал:

– А у нас? Пресмыкаешься, как змея. Ходишь осторожными шагами, опустив глаза. Ради чего мы проливаем кровь?

– Замолчи! – крикнули ему.

Доместик заткнул уши пальцами, чтобы не слышать богохульных слов.

Глаза Ксифия горели угольками.

– Благочестивый один отвечает за наши поступки. Твое дело умереть, а не осуждать. Положи предел твоему безумию! – удерживал я его от греха.

Никифор укрылся с головой плащом и скрежетал зубами. Да, он был мужественным человеком, его плащ был в крови врагов, а патриций Иоанн Атон первым покинул поле сражения и, чтобы насытить свое чрево, велел зарезать вола, который тащил метательную машину.

Другие тоже стали поспешно укладываться на ночь. Я вышел, чтобы исполнить повеление базилевса – проверить заставы. Лев Диакон присоединился ко мне. На его обязанности лежало записывать все достойное упоминания, и он хотел посмотреть на картину ночного лагеря.

Лагерь спал. Пахло гарью потухших костров. Люди стонали во сне – их мучили кошмары. В этом хаосе моя душа, привыкшая к тишине дворцов, к пению гимнов, испытывала смятение.

На заставе стояли варварские наемники. Среди общей растерянности они одни сохранили спокойствие духа. Равнодушно они переживали победы и поражения. Что для наемников слава ромеев? Один из воинов, седоусый, со следами старых ран на лице, сказал товарищу:

– Смотри, вот пришли греки, храбрые барсы...

Я сделал вид, что не понимаю их языка. Мы пошли прочь. Чтобы не вспоминать о дерзких словах варвара, я спросил Льва:

– Откуда ты родом? Лев вздохнул.

– Отечество мое – Калоя, тихое селение в Азии, среди холмов Тмола, на берегу Каистра, впадающего в море около Эфеса. Дивные места!

Далеко в ночном мраке послышалось пение петуха.

– Петухи! В Калое в этот час тоже поют петухи.

Потом он продолжал, копаясь в своих воспоминаниях:

– Отца моего звали Василием. Когда было решено послать меня в святой город, чтобы я вкусил просвещения, твой покорный слуга отправился в путь на корабле, нагруженном быками. В Константинополь я прибыл в тот самый день, когда в город вступал император Никифор, Спокойно он ехал среди всеобщего волнения и улыбался. Это был титан! Сражался, как лев, а под пурпуром носил власяницу. Но как он притеснял церковь, разорял монастыри, унижал митрополитов.

– А зачем им богатство? Многое стяжание служит препятствием для спасения души. Легче верблюду... А они строят пышные дома, имеют табуны коней и верблюдов. Вспомни, как жили святые, просиявшие в Египте и в других концах земли, как будто уже достигая бесплотности ангелов. Епископ говорит: «Не пещись о завтрашнем дне!» – а у самого толстое брюхо...

– Это Ксифий заразил тебя богохульством, – сказал Лев, – погубишь ты себя дружбой с этим человеком.

– Благочестивый знает мое рвение.

– А длинные языки? А подлые уста, нашептывающие в тишине?.. Где же хижина?

В темноте трудно было найти дорогу. Наконец мы наткнулись на наше убежище. На пороге спали схоларии. Лев остановился и поднял руку:

– Ты слышишь в воздухе веяние катастрофы?

Да, это была катастрофа. В хижине богатейшие люди, представители древнейших фамилий, имеющие власть судить и разрешать, патриции, катепаны и доместики, блистающие разумом и разделяющие в совете замыслы базилевса, спали, как простые поселяне, на полу, на соломе. Обозы с нашим достоянием были брошены на дороге, рабы разбежались, первые стали последними.

До утра осталось ждать недолго. Я прилег, чтобы отдохнуть. Невольно в голове явилась мысль о базилевсе. Что он делает? Вкушает сон? Бодрствует? Поистине, мы могли учиться у него смирению и твердости в несчастьях. Жизнь – тлен и сон и не имеет сама по себе никакой цены. Только отданная ради великой цели она уподобляется бессмертию.

Спавшие на соломе стонали во сне, скрежетали зубами, метались. Воздух был испорчен человеческим зловонием. Слышно было, как вопил в овечьей загородке ослепленный патриций.


Течет неуловимое время, увлекает в небытие людей, великие и пустячные дела, трагедии героев и Жалкие иллюзии глупцов. Иногда казалось, что государство ромеев на краю гибели. Спустя два года после несчастного события под Триадицей, поднял мятеж Варда Фока и провозгласил себя базилевсом в хорсианской феме. Пожар восстания распространился по всей Азии. К счастью, вновь появился на театре военных действий Варда Склир, превратившийся в Багдаде из беглеца в предводителя христианских отрядов. Фока вероломством захватил противника и тогда, уже без всякой помехи, двинулся на Константинополь. Это был энергичный и предприимчивый человек. Его озаряла слава Никифора. Ничто, казалось, не могло остановить его победного шествия. Что было делать нам среди таких испытаний? Приходилось униженно просить помощи у варваров.

Во время этих событий получено было известие, что Владимир, князь руссов, принял святое крещение. К нему немедленно было отправлено посольство с дарами, до которых жадны варвары. Был заключен новый договор. Владимир прислал шесть тысяч варягов. Варяги секирами изрубили под Хризополем воинов Фоки и освободили осажденный Абидос. Мятежник умер на поле сражения, пораженный апоплексическим ударом. Но Владимир требовал, во исполнение заключенного с ним договора, руки Анны, сестры базилевсов.

В час, когда разгневались небеса, доведенный до крайности несчастьями, Василий обещал принести эту жертву. После Абидоса и смерти Фоки решено было повременить с выполнением обещания. Василию казалось, что еще не поздно было исправить ошибку решения, принятого в таких ужасных обстоятельствах. Но вдова Фоки возобновила преступное дело своего мужа. Теперь восставших повел Варда Склир. Снова в Азии запылал пожар мятежа. Болгары обрушились на Варрею, и в довершение всех бедствий Владимир осадил Херсонес.

На рассвете я явился во дворец, вызванный логофетом Фомой Арматолом. Накануне был созван тайный совет, на котором были приняты важные решения. Едва-едва светало, но лавки уже открылись, на улицах вкусно пахло свежеиспеченным хлебом, жареной рыбой, подгоревшим оливковым маслом. Со всех сторон спешили члены сената, церемонно приветствовали друг друга и продолжали путь к ипподрому, где они должны были ожидать приглашения во дворец. Некоторые ехали на ослах или на мулах, в сопровождении слуг. Еще с вечера улицы были украшены гирляндами лавра и олив, а земля посыпана древесными опилками. Слышно было в утреннем воздухе, как гремела повозка эпарха.

Маяк строителя Льва еще блистал мутным ночным светом на башне над храмом Богородицы Фары, последний огонь из длинной цепи сигнальных знаков, от столицы до сарацинской границы. Всякий раз, глядя на него, я почему-то представлял себе то волнение, которое охватило город ромеев, когда бесконечная цепь сигнальных огней по берегу моря, с холма на холм, передала в Константинополь известие о находке того древа, на котором был распят Иисус Христос. Какое это было прекрасное торжество! Какие величественные мгновения!

Еще спали в утренней свежести сады и церкви, а в Буколеонском дворце уже начиналась церемониальная суета. Служители гасили лампады и светильники, накрывая огоньки медными колпачками на длинных тростях. Приятно пахло гарью фитилей. У серебряной двери, ведущей во внутренние покои, как всегда, стояли светлоусые варяги, опираясь на свои страшные секиры. Да, сколько раз я видел на полях сражений ужасные раны, нанесенные этим варварским оружием, – отсеченные головы, раскрытые груди, из которых кровь выступала розовыми пузырями. Варвары равнодушно смотрели на нас, позевывая после бессонной ночи.

Ключарь, позвякивая связкой золотых и серебряных ключей, вместе с начальником стражи открывал двери, кивком головы отвечал на приветствия. Евнухи и облачатели-веститоры уже приступали к исполнению своих сложных обязанностей, шептались с озабоченным видом. Одни из них отправились в камору св. Феодора, чтобы взять там жезл Моисея, другие принесли пурпурный скарамангий и положили его, как некое сокровище, на дубовую скамью перед серебряной дверью. Они в трепете косили глаза на своего начальника, ожидая, когда тот тремя установленными церемониалом ударами постучится в святая святых, и можно будет приступить к первому облачению автократора ромеев. Уже собрались все, кому надлежит находиться у серебряной двери. Люди, прикрывая рот рукой, переговаривались шепотом, передавали новости. Несколько раз я слышал: «Херсонес... Херсонес... Анна...»

За серебряной дверью послышался утренний мокротный кашель. Наступила тишина.

Ключарь Роман, маленький, заплывший жиром евнух с неприятными глазами, строго оглядывал собравшихся. Увидев меня, он побренчал ключами. К нему тотчас склонился служитель.

– Проводи спафария в камору св. Феодора, – сказал евнух, указывая на меня пальцем.

Служитель поцеловал руку ключаря и подошел ко мне. Вместе с ним мы вошли в лабиринт зал и церквей. В Илиаке и в Хризотриклине, изящнейшей зале с такими же аркадами, как в церкви св. Сергия и Вакха, стояли чины синклита в ожидании базилевса. Мелькнули прекрасные окна. Засияли огромные глаза Спасителя, скорбные от грехов мира. На возвышенном месте увидел три золотых трона, а под куполом, из которого лился утренний радостный свет, – золотой круглый стол. Служитель поднял завесу, и я очутился в каморе. На обитых красным бархатом скамьях сидели сановники, которым полагалось по церемониалу встречать здесь базилевса. Среди них я увидел знакомое лицо: магистр Леонтий Хризокефал улыбался мне и кивал головой. Он еще не потерял надежды выдать за меня последнюю из своих многочисленных некрасивых дочерей.

Так мы сидели, едва осмеливаясь обменяться словом. Где-то в глубине дворцовых зал уже началось торжественно шествие. Иногда до нас долетали приветственные кулики. Базилевс, облаченный в пурпурный скарамангий, накинув на плечи серебряный плащ-сагий, со свечой в руке, окруженный протекторами, шествовал из залы в залу.

– Говорят, опять не спал всю ночь, писал... – шепнул мне магистр Леонтий.

Я сочувственно покачал головой.

– А братец охотится в Месемврии... Вот уж именно, побрякушка и крест из одного дерева...

Вошел логофет и рукой пригласил нас соблюдать тишину. Приветственные клики приближались, росли. Мне стало трудно дышать. По лицам других я мог судить, что и они разделяют мои переживания. Вдруг служитель отпахнул тяжелую завесу. Бронзовые кольца со скрежетом скользнули по металлу. В арке появился автократор ромеев Василий. Мы пали ниц.

Я часто имел возможность встречать базилевса во внутренних покоях, получал от него приказания, видел, как он вкушал пищу, подставлял виночерпию чашу. Сколько раз я переписывал его письма, в которых говорилось о самых житейских вещах! Сколько раз я слышал, как переваривалась у него в желудке пища, как рыгал он, поев рыбы! Но теперь я лежал на прохладном мраморном полу, едва дыша от волнения. Мне казалось, что какая-то тайна совершается в это мгновение над нами, лежащими во прахе.

– Встаньте, – услышал я знакомый голос.

Мы встали. Ключарь, обернув краем красной хламиды руку, поднял ее, как дьякон поднимает перед царскими вратами орарь при чтении великой ектении, и возгласил пискливым голоском:

– Веститоры!

Роман был смешон в своей красной хламиде, с огромным скиандием на голове, маленький, большеротый, тучный. Веститоры приблизились, держа в руках небесной голубизны дивитиссий, расшитый золотыми орлами. Веститоров было четверо, в плащах, откинутых за плечи, чтобы одежда не мешала движениям. Руки у них заметно дрожали.

– Приступим! – опять произнес папий.

Веститоры стали облачать базилевса. Торопясь и волнуясь, они завязали ему поручи, накинули на господина: мира тяжелую от жемчужин и шитья хламиду. Потом подали базилевсу чашу для омовения и золотой кувшин. Базилевс омочил в воде руки, вытер их полотенцем. Лицо его было по обыкновению мрачно. Прекрасные дуги бровей были нахмурены. Голубые глаза метали молнии. Ни на кого не глядя, он сказал:

– Протосикрит!

Ведающий перепиской; базилевса, протосикрит Елевферий Харон приблизился с поклоном. Веститоры все еще суетились над широко разведенными руками базилевса.

– Что у тебя есть для оглашения?

– Письмо епископа Мелетия.

– Огласи!

Развернув трепетными руками послание, Харон стал читать письмо тем медовым голосом, какие бывают только у протосикритов. Как из тумана до меня доносились скорбные жалобы епископа.

– Злоба их замышляла отнять наше достояние, ибо они говорили: языком нашим пересилим. И вот, изблевав на нас яд аспидов, они возбудили против нас горечь в сердце благочестивого. Они переписывают каждую лозу наших виноградников и уменьшают длину измерительного вервия, ибо какая им забота о геометрии! Прекраснейшие храмы наши остались без церковного пения, уподобившись тому винограднику Давида, который сначала пышно расцвел, а потом стал добычей для хищения всех мимоходящих...

Я видел, что богоподобная душа базилевса возмущалась. Еще дымились развалины Верреи. Агаряне опустошали италийские владения. Варда Склир снова двигался на Абидос. Князь руссов осаждал Херсонес. Из Готии приходили печальнейшие известия, а тут не дают покоя со своими жалобами, хитросплетениями, кляузами епископы, евнухи, логофеты. Базилевс манием руки велел прекратить чтение. Сладкий голос умолк.

– Потом, потом, – сказал Василий.

У него не было ни одной свободной минуты. Надо было урвать время и рукоположить меня в сан друнгария, которого сарацины называют адмиралом. Только через рукоположение могла излиться на меня благодать св. Духа. Без нее ничего не совершается в государстве ромеев.

Василий поманил меня пальцем.

– Сколько кораблей готово к отплытию?

Едва сдерживая трепет под взорами многих людей, в эту минуту завидовавших моему возвышению, я объяснил благочестивому, сколько дромонов стоит в Буколеоне, сколько хеландий нагружено сосудами с огненным составом Каллиника, сколько куплено италийских кораблей для перевозки пшеницы и оружия.

– Когда ты можешь отплыть?

– Через три дня, с помощью Иисуса Христа, мы можем поднять паруса.

– Торопись, спафарий, торопись! Каждый день дорог для меня...

Больше говорить не пришлось. И так уже церемониал нарушался житейскими заботами. Папий уже возводил глаза «горе», вздыхал, потому что на нем лежала обязанность, чтобы был соблюден тысячелетний порядок. А поговорить хотелось о многом, особенно о преступном небрежении капитана Евсевия Мавракатакалона.

Владимир, сей разоритель вертограда Божьего, сей волк, похищающий лучших овец нашего стада, сильно теснил в Херсонесе стратега Феофила. Десятки цветущих селений были разрушены, а Херсонес, богатейший город, владеющий такими быстроходными кораблями, такими обильными солеварнями и рыбными промыслами, изнывал в осаде. Только что были получены сведения, что руссы решили перекопать акведук, чтобы лишить осажденных питьевой воды. Было необходимо, и не мешкая, подать Херсонесу руку помощи, а почти весь ромейский флот перешел на сторону Варды Склира, подкупленный его золотом. Но Василий все-таки решил снарядить оставшиеся верными корабли и отправить их в Готию. Согласно его плану, флот должен был прорваться в херсонскую гавань и доставить туда припасы первой необходимости, оружие и некоторое число воинов. Во главе этого рискованного предприятия он поставил меня.

Тут же была совершена моя хиротония, наспех, с сокращенным церемониалом. В соседних залах, полных сановниками, стоял глухой ропот голосов. Там ожидали с нетерпением появления базилевса.

– Логофет! – сказал благочестивый.

Логофет подошел, сложив руки, склоняясь в смиренном поклоне.

– Подведи ко мне спафария Ираклия!

В висках у меня застучало. Я приблизился, упал на колени, припал к пурпуровым башмакам, украшенным жемчужными, крестиками. Щеку оцарапало золотое шитье дивитиссия. Базилевс накрыл меня, как на исповеди священник, парчовой хламидой, и в золотой тесноте я обонял запах священных одежд, пахнущих металлом и фимиамом. Благочестивый возложил на мою голову сухие костлявые руки и произнес:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Властью, данной мне от Бога, посвящает тебя моя царственность в друнгарии ромейского флота и патриции. Встань, патриций Ираклий!.. Аксиос!

– Аксиос! Аксиос! – хором нестройных голосов повторили присутствующие.

Шествие продолжалось. По новому моему званию мне надлежало находиться в Оноподе, чтобы приветствовать там благочестивого с оруженосцами и драконариями. Папий сам повел меня по бесконечным лестницам и переходам, сокращал путь. В моих ушах звенело: «Аксиос! Аксиос!..»

Мы торопились, и толстенький Роман задыхался на винтовых лестницах. У меня была одна мысль – как бы не опоздать. Папий тоже волновался. Но вдруг мы услышали в одной из зал женский смех. Роман в изумлении остановился и раскрыл рыбий рот. По мраморному полу к нам навстречу бежал черный пушистый котенок, задрав хвостик, играя лапкой с золотым шариком. За ним гнались с радостными восклицаниями две девушки. На одной из них было пурпурное одеяние, присвоенное только рожденным в Порфире – императорском дворце. Другая была прислужница.

– Госпожа! – в ужасе всплеснул ручками евнух.

Это была Анна, багрянородная сестра базилевсов. Какая причина побудила ее выглянуть, как солнце, из укромного гинекея? Может быть, она возвращалась от утрени в одной из дворцовых церквей? Может быть, маленькое проказливое животное, на поиски которого она отправилась по лабиринтам зал и галерей, привело ее сюда? Так два корабля, затерянные в пустыне моря, вдруг встречаются в один печальный день в пути и расходятся навеки. Шумят снасти, волнуется прекрасная стихия, сияет солнце, а корабли удаляются друг от друга, уменьшается их величина, и корабельщики с печалью смотрят вслед, взволнованные мимолетной встречей. Что их ждет в бурной и неверной стихии? Неведомые острова, где покачиваются при вздохах зефира пальмы? Нажива в далеком торговом городе? Смерть в пучинах?

Опомнившись, мы упали ниц. Когда мы поднялись, Порфирогенита все еще стояла перед нами и широко раскрытыми глазами смотрела то на евнуха, то на меня. Эти глаза были ослепительны! Глаза, унаследованные от прекрасной Феофано! Никогда в жизни я не видел таких огромных, таких черных, таких глубоких немигающих глаз! Они закрыли для меня пышную залу, мозаики юстиниановых побед, павлинов, знамена, весь мир. Я забыл, куда спешил, и не помнил, что происходит в мире. Мгновенья текли, как волы небесных рек, а мне хотелось бы, чтобы эти мгновенья продолжались вечно, остановились. Стоять так и смотреть! Перемешанная с сиянием рая на меня изливалась бархатная чернота ее очей. Ангелоподобная, она явилась нам, как в сонном видении.

Прислужница, красивая девушка с румянцем на щеках, поймала котенка и принесла госпоже. Лицо Порфирогениты озарилось смущенной улыбкой.

– Госпожа, – опять воздел ручки евнух, – пристойно ли твоей особе находиться в сем месте?

Анна ничего не ответила, еще раз взглянула на меня, повернулась, ушла, скрылась за малахитовыми колоннами, с нежностью прижимая к груди пушистого котенка. Прислужница шла за нею и несла на ладони золотой шарик. А мне казалось, что ангелы поют в моем сердце...

– Скорей, скорей, – торопил ключарь, – как бы нам не опоздать к выходу.

Император шествовал, облаченный в голубой дивитиссий, неся бремя тяжкой от жемчужин хламиды. Препозит возложил на него диадему базилевсов. Гремели слова латинского гимна:

– Annos vitae... Deus multiplied feliciter...

Обширными залами Дафны, Августеоном и Октогоном, Триклином Кандидатов, залой Эскувиторов, мимо триумфальных мозаик, черных икон, светильников, изображений римских героев, со свечой в руке, в облаках фимиамного дыма, в ропоте восторженного шепота и в музыке органных гимнов базилевс шел в зал Лихны. Чиновник, посланный патриархом, уже возвестил благочестивому, что приближается «малый выход». В залах теснилась дворцовая охрана. Остиарии с золотыми жезлами в руках вводили к базилевсу магистров, патрициев, стратегов. Время от времени препозит возглашал громоподобным голосом:

– Повелите!

Шествие приближалось к залу под названием Онопод. Там находились: друнгарий городской стражи, друнгарий ромейских кораблей и меченосцы-спафарии, державшие в руках оружие базилевса. Уж плыл над головой благочестивого пурпурный балдахин, над которым покачивались страусовые перья, розовые и белые. Уже несли перед пастырем народов жезл Моисея и крест св. Константина. Уже присоединился к шествию протонатарий со всеми писцами, нотариями. Силентарии, призывая к тишине, поднимали жезлы. Иногда раздавался звучный и низкий голос препозита:

– Повелите!

Дыхание захватывало от этой пышности, от этого великолепия и силы. Из Триклина Эскувиторов несли велумы – старые римские знамена. Одни из них были увенчаны золотыми статуэтками Фортуны, другие орлами или простертыми руками. За орлами следовали знамена протекторов – драконы и лабарумы.

Служители квестора пели латинский гимн. Окруженный сенатом и воинами, с лабарумом Константина над прекрасной своей головой Василий показался наконец в Трибунале народу. Здесь встречали его представители партии Голубых, Великий доместик, обернув руку полой белого плаща и обратившись лицом к базилевсу, трижды осенил его в воздухе широким и медленным крестом. Заглушая тягучую музыку органов, хоры гремели:

– Annos vitae...

– Многая лета! Многая лета! Тебе, автократор ромейский, служитель Господа...

Множество народу, серикарии, свечники, торговцы рыбой и водоносы, виноградари из долины Ликуса, каменщики, булочники, корабельщики и иноземцы подхватили напев.

Доместик в последний раз поднял руку для крестного знамения.

Хоры гремели:

– Смотрите, утренняя звезда восходит и затмевает свет солнца! Се грядет Василий, бледная смерть сарацин...

Звякали кадила. Впереди лежал усыпанный цветами путь в св. Софию. Среди народа я заметил босых и дырявые одежды. Но разноцветные хламиды патрициев и стратегов закрыли бедность. Хоры не умолкали:

– Многая лета... бледная смерть сарацин...

Я стоял почти рядом с базилевсом, и мне было жаль, что среди народа уже нет моего отца. Как был бы он счастлив, видя величие сына!

В св. Софии ждали появления благочестивого, насыпали в кадила фимиамных зерен, чтобы он мог совершать в алтаре каждение престола. Цирковые партии, Голубые и Зеленые, Красные и Белые, поочередно приветствовали базилевса кликами и гимнами. Но вся наша слава, все эти знамена и орлы, драконы и лабарумы, множество народу, хоры, римские шлемы протекоров, весь этот блеск православной империи, не могли для меня сравниться с сиянием прекрасных глаз Анны. Я понял, что теперь уже не будет для меня покоя ни на земле, ни на небесах, что мои дромоны и хеландии, губительный огонь Каллиника и христолюбивое оружие фем существуют только ради этих глаз. И по моему лицу медленно текли слезы.