Явился логофет, на обязанности которого лежало руководство приемом послов. Подъемные механизмы тронов были заблаговременно проверены, смазаны маслом, чтобы не скрипели. Мангаврскую залу по обыкновению украсили паникадилами, коврами, хоругвями. Уже там курились кадильницы, наполняя запахом благовоний смежные проходы и лестницы.

Мы провели варваров, вымытых накануне в бане, к двери в тронную залу и еще раз напомнили им о троекратном земном поклонении, без которого не могло состояться торжество приема. Адмиссионалий, не скрывая своего удовольствия, что принимает ближайшее участие в таком важном событии, отворил дверь и ввел послов в залу. Но от зрелища, которое должно было несколько мгновений спустя представиться их глазам, варваров еще отделяла пурпуровая завеса. Она медленно стала раздвигаться, и тогда они увидели базилевсов, сидящих на золотых тронах. Заревели органы. Такой музыки никогда еще не слышали грубые варварские уши.

Перед тронами стояло позолоченное дерево, на ветвях которого сидели птицы, сделанные из чистого золота и серебра, – павлины, соловьи, голуби и орлы. Механизм уже был приведен в действие. Птицы пели механическими голосами. Трещал заводной соловей, кричали павлины, ворковали голуби, клекотали орлы. Около трона ожили золотые львы. Спрятанные в их телах пружины и меха работали без заминки. Животные раскрывали страшные пасти, рычали, высовывали языки, били хвостами. Послы стояли растерянные, позабыв о всех наставлениях.

– Падайте! Падайте ниц! – шептал я им.

Они упали, и в это время механизмы подняли на некоторую высоту подвешенные на цепях троны.

Второе падение и новое возвышение тронов. После третьего преклонения послы с удивлением увидели, что троны уже вознеслись, как на небеса, под самые своды залы, витали там в клубах фимиамного дыма. Сотни стратегов, доместиков, патрициев, евнухов смотрели на пораженных необыкновенным зрелищем варваров. В глубине залы блистали оружием протекоры и драконарии. Органы ревели во всю силу гидравлических мехов. Фимиам туманил зрение.

Наконец, музыка умолкла. Тогда логофет, обернув руку полой хламиды, произнес традиционное приветствие:

– Благочестивые базилевсы, Василий и Константин, выражают радость по поводу благополучного прибытия послов их любимого сына во Христе Владимира в сей город...

Я перевел приветствие. Базилевсы сидели на тронах как изваяния. Только в глазах Константина мелькал лукавый огонек. Но уже клубы фимиамного дыма скрывали от взоров смертных лица боголюбивых государей...

Обстоятельства торопили нас. Судьбы ромеев висели на волоске. Как хрустальный шар вращался в руке ромейского автократора мира, порученный его заботам Господом, и ради этого мира Василий не пожалел принести в жертву свою сестру, уподобившись Аврааму на горе Мории, когда, повинуясь голосу с небес, праотец наш поднял нож, чтобы заклать сына своего Исаака. Но ангел не удержал руки базилевса.

Судьбе было угодно, чтобы я сам отвез Анну варварам, своими руками вручил жестокому волку наше лучшее сокровище.

Никогда не забуду того черного в моей жизни дня, когда был назначен час отплытия в Готию. Как убивалась Анна, покидая гинекей, осыпая поцелуями близких! Зачем в ней расцвела нежным цветком смуглая красота Феофано! Зачем мы не уберегли ее! Но спросите сердце и разум, что было делать нам, прогневавшим Господа?! На Истре снова поднимались мизяне и готовы были вторгнуться в пределы фракийской фемы. В Азии положение оставалось катастрофическим, и мятежники могли каждый день получить помощь от безбожных агарян. Анна плакала, заламывала руки:

– Лучше бы мне умереть, чем ехать в Скифию!

Константин обнимал ее и плакал вместе с нею. Василий в гневе теребил бороду. По его суровому лицу тоже катились слезы – слезы мужа, редкие, как драгоценные алмазы.

Константин рыдал:

– Прощай, сестра! Как в гроб я кладу твою красоту! Погубит тебя гиперборейский климат...

В третий раз я отправлялся в далекое морское путешествие. Снова поднимал паруса старый корабль, выдержавший столько бурь. Снова поплыли мимо нас голубоватые вифинские берега...

Накануне отплытия я беседовал с базилевсом во внутренних покоях. Он сказал:

– Возьми лучший корабль, которому я мог бы доверить такое сокровище! Проверь внимательно снасти и паруса и выбери самых опытных корабельщиков, на ревность которых ты можешь положиться. Рассчитай все заранее, чтобы не было неприятных неожиданностей. Не упускай из виду никакой случайности. Все должно быть предусмотрено.

Я стоял перед ним, опустив глаза.

– Какой дромон ты выбираешь для Порфирогениты?

– Позволь мне взять «Двенадцать Апостолов». Это крепкий корабль, хорошо слушающийся руля и легко выдерживающий качку во время бури. Путешествие в это время сопряжено с опасностями. Но на нем Порфирогенита будет спокойна.

Василий развернул пергамент и стал просматривать корабельные списки. Скосив глаза, я увидел столбик названий:

«Двенадцать Апостолов»,

«Жезл Аарона»,

«Победоносец Ромейский»,

«Св. Димитрий Воин»,

«Феодосий Великий»,

«Дракон»...

Омакнув тростник в золотую чернильницу (военная добыча – напоминание о победе под Антиохией), базилевс с искаженным лицом вычеркнул из списка «Жезл Аарона», уничтоженный пожаром у берегов Готии.

За несколько последних месяцев Василий постарел на десять лет. В его русой бороде появились в большом количестве седые волоски. Глаза базилевса покраснели от бессонных ночей, веки опухли.

– Пусть два других корабля сопровождают Порфирогениту до конца пути, – прибавил Василий.

Теперь три корабля шли на север. Жертва вечерняя, Анна, плыла навстречу своей печальной судьбе.

С нею был магистр Леонтий Хризокефал, не в первый раз выполнявший ответственные поручения базилевсов, и другой магистр – Дионисий Сподион, доместик Евсевий Мавракатакалон, епископ Фома, пресвитеры и многие евнухи. Они берегли сестру базилевсов как драгоценную жемчужину. Евнухи и прислужницы укутывали ее в шерстяные одежды, оберегали от непогоды и морского ветра, прятали от посторонних глаз. Но корабль не гинекей. Я видел иногда по утрам, как Анна стояла на помосте с кем-нибудь из своих женщин и смотрела на море. Я видел, как слезы туманили ее божественное зрение. Когда я думал, что скоро руки варвара будут ласкать это худощавое смуглое тело, мое сердце сжималось от тоски и ревности.

Иногда поднимался на верхний помост боязливый Евсевий Мавракатакалон. Раскрыв, как некая огромная рыба, рот, он озирался со страхом по сторонам, не очень, должно быть, доверяя устойчивости корабля. Ветер развевал его пышную бороду, красотой которой он так гордился на собраниях. Но теперь ему было не до красоты. Жалкими устами он шептал:

– Погибнем мы, как фараон с колесницами в пучинах...

Как ничтожна человеческая душа, когда она не обуреваема великими страстями! Какая забота этому человеку до славы христиан? Как свиньям, таким нужны не страшные небесные громы, не бури, а спокойное житие, корыто, теплая постель. Не героическая стихия морей, а грязная лужа...

Каким грузом висят эти люди на рвущейся к небесам душе! Они – плевелы, засоряющие поле с пшеницей Господа, сорные травы, достойные быть вверженными в печь. Они не холодны и не горячи, не способны ни на какое прекрасное дело.

Колесниц фараоновых и коней на корабле не было. Но на корме, в деревянной загородке, жили бараны, предназначенные в пищу корабельщикам во время долгого пути. Каждый день приходил к ним с ножом кухарь, зверского вида человек, с ладанками и крестиками на волосатой груди, и резал одного барана. Остальные покорно ждали своей очереди, пожирая припасенные для них сухие травы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Для них не было в мировом порядке ни вечной жизни, ни славы, кроме славы наполнить пищей наши желудки. Зато не дано им и страданий, которые испытывает человек. Чем возвышеннее стремления человека, тем больше суждено ему печали.

Однажды Порфирогенита стояла на помосте корабля и смотрела на взволнованное море. Корабль покачивался на волнах, и снасти скрипели. Мы уже повернули от азийских берегов на север и находились в открытом море. Со всех сторон окружала нас морская стихия. Кроме Анны, никого на помосте не было. Насытившись бараниной, люди отдыхали внизу. Только кормчие стояли на кормовых веслах, направляя ход корабля, да сторожевой корабельщик высоко на мачте пел псалом, чтобы не уснуть под мерное качание корабля. Паруса прекрасно надулись морским ветром. Корабельщик пел:

– Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых...

Далеко позади, в мглистом тумане, шли другие два корабля – «Феодосий» и «Победоносец».

Глаза Анны были печальны. От слез и бессонных ночей их красота стала еще страшнее. Они были огромны, эти никогда не мигающие глаза. Брови над ними взлетели еще выше, придавая что-то нечеловеческое бледному лицу. На нем отражалось внутреннее страдание. Это была не обыкновенная смертная, а дочь базилевса, которая живет, повинуясь иным законам, чем судьбы женщин в гинекее.

На черных волосах, разделенных пробором, не было ни покрывала, ни диадемы, ни простой нитки жемчуга. До диадем ли в морском путешествии? Прижимая руку к груди, а другой держась за веревочную снасть, в зеленом шелковом одеянии, которое развевалось от ветра, Анна, не отрываясь, смотрела на море. Никого около нее в эту минуту не было. Опасаясь, что разум ее мог помутиться от горя, я приблизился. Ведь за бортом колыхалась страшная стихия.

Почему мой язык не прилип к гортани? Почему я не удержал своей дерзости? Но, оглянувшись и видя, что никто не мог наблюдать за нами, так как мы были скрыты от корабельщика на мачте парусом, а кормчий были на корме, я сказал:

– Порфирогенита!

Она обернулась ко мне в изумлении.

Это было страшнее, чем стрелы болгар на поле сражения. Я чувствовал, что под моими ногами разверзается бездна, готовая поглотить меня, корабль, весь мир. Я понимал, что погибаю. Но я уже был бессилен удержать свои чувства. В эту минуту я не боялся ни гибели, ни гнева автократора, ни вечных мучений. Анна подняла на меня свои глаза, наполненные до краев изумлением.

Задыхаясь от волнения я стал говорить:

– Деспойя! Я вижу твои слезы. Я слышу, как ты плачешь по ночам. Как пес, я брожу около тебя, никому не доверяя. Хочешь, я поверну корабль к берегам Иверии? Мы дойдем туда в три дня, никто не догадается ни о чем, пока мы не пристанем. Там ты найдешь безопасное убежище. Что значит судьба ромеев в сравнении с твоим счастьем?

Анна смотрела на меня как на безумца.

– Что ты говоришь, – прошептала она и сложила руки на груди как мученица, – что ты говоришь! Опомнись!

– Я вижу твои слезы, деспойя, – упал я на колени перед нею, – а с тех пор, как я тебя увидел, там, во дворце, в зале с малахитовыми колоннами, я ни о чем другом не могу думать, кроме тебя.

– Когда ты видел меня?

– Помнишь, ты бежала за котенком.

– Теперь я вспомнила. Это был ты?

– Это был я.

Анна улыбнулась горько, всматриваясь вдаль, может быть, в тот наполненный гимнами день, когда она беззаботно резвилась в гинекее.

– Да, теперь я вспомнила. Припоминаю твое лицо, патриций. Сколько у нас было разговоров по этому поводу в скучном гинекее.

Не в силах сдержать своей страсти, я припал к ее ногам, покрывал поцелуями жемчужные крестики обуви. Но в это время парус заполоскал, прилип к мачте, и Анна увидела корабельщика в корзине.

– Встань, встань, – ужаснулась она, – ты потерял разум...

Я встал. Теперь мне казалось, что все случившееся происходит в бреду. Я, простой смертный, волею случая вознесенный до звания патриция, осмелился сказать такие слова сестре базилевсов! Я уже чувствовал, как расплавленный металл вливается в мою гортань, сжигая внутренности. В голове мелькнуло: не пройдет и трех дней, и меня ослепят, оскопят, забьют насмерть плетьми или бросят в темницу, отлучат от церкви. Грудь Анны вздымалась от сильного дыхания. Ветер играл зеленым шелком ее длинной одежды.

В это мгновение отворилась дверца камары, и оттуда показалось опухшее от сна бабье лицо евнуха Романа, бывшего великого ключаря, а теперь куропалата, которому базилевс поручил свою возлюбленную сестру. Я услышал писклявый голосок:

– Госпожа, солнце приближается к закату. Опасаюсь, что морская сырость может повредить твоему здоровью. Внемли твоему рабу и спустись вниз!

За евнухом прибежала прислужница, держа в руках белый шерстяной плащ. Она накинула его на плечи госпожи, и Анна, прижимая плащ у шеи тонкими пальцами, удалилась, а ветер раздувал белое одеяние, как крылья голубки. Белый голубь пролетал над Понтом, над хаосом нашей жизни, белая голубка мира, спасительница государства ромеев, прелесть которой была превыше всего, сильнее оружия фем и даже греческого огня.

Корабельщик пел псалом:

– Охраняет Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет...

Голос у него был пронзительный и мерзкий, но пел он с увлечением, вполне довольный своими музыкальными способностями.

Анна спустилась по ступенькам в темное чрево корабля. Потирая пухлые ручки и позевывая, евнух подошел и с подозрением посмотрел мне в глаза.

– Что случилось, патриций Ираклий? Ты, кажется, говорил с Порфирогенитой? О чем же вы беседовали, хотел бы я знать?

– Что ты! Что ты! – стал я лепетать, отстраняя от себя руками его подозрение.

– А вот мы сейчас спросим! Эй, любезный! – крикнул он корабельщику на мачте, – спустись-ка к нам с твоих небесных высот!

Корабельщик прекратил пение, приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Евнух показал ему знаками, что надо спуститься на помост. Когда тот сполз с мачты, Роман спросил:

– Ты ведь видел, как патриций разговаривал с Порфирогенитой?

Корабельщик замотал головой. Это был человек с нелепой бородой, с копной нечесаных волос, лопоухий. Роман махнул ручкой, не надеясь узнать что-либо от этого несильного разумом человека. Корабельщик снова полез на мачту. Мгновение спустя опять послышался его мерзкий голос.

– Что за сладкоголосый соловей, – не выдержал евнух.

Я пошел к кормчим, делая вид, что мне надо проверить направление корабельного пути. Несколько корабельщиков лежали у кормовой башни и вели разговор. Один из них, с отрубленными в сарацинском плену ушами, над чем всегда потешались его товарищи, рассказывал:

– Взяли сарацины город... Пленили всех ромеев и решили их оскопить. Но городские женщины возмутились. Приходят к сарацинскому эмиру и говорят: «Разве ты воюешь с женщинами?» – «Нет, – говорит, мы не воюем с женщинами» – «За что же ты хочешь наказать всех нас?»

От хохота приятели рассказчика катались по помосту.

На седьмой день путешествия мы приблизились к берегам Готии. Когда сторожевой корабельщик увидел из кошницы первые признаки земли, я велел украсить корабли пурпуром и вывесить хоругвь с изображением Пречистой Девы, хранившей нас среди таких опасностей. Все поднялись наверх. Утро было свежее, но солнечное, радостное. Ветер нес нас в своих мягких и упругих объятиях к земле.

Берег приближался с каждым мгновением. Стадия за стадией уменьшалось пространство между кораблями и землей.

– Вот и пересекли страшный Понт! – радовался Евсевий Мавракатакалон.

– Слава Иисусу Христу, во веки веков, – поддержал его епископ Фома, ни разу не поднявшийся на помост, проболевший все путешествие.

– И ныне и присно... – перекрестился Евсевий.

Уже можно было рассмотреть городские башни, вход в порт, белые ступени спускающейся к морю лестницы, запруженной народом. С каждым мгновением вырастали перед нами башни. Наконец, мы тихо прошли мимо их каменного величия. Кормчий с искаженными лицами налегли на весла. Паруса падали с мачт...

С волнением мы смотрели на город. Толпы народа ждали нашего прибытия. Солнце блистало на крестах хоругвей, на серебряной ризе огромной иконы, покачивающейся над морем человеческих голов, на золотых стихарях. Анна стояла на корабельном помосте, окруженная патрициями, магистрами и пресвитерами, в клубах фимиамного дыма, ведомая на заклание, оплаканная и отпетая. Жемчужные нити свешивались с ее диадемы, колыхались у обезумевших глаз. Лицо ее было нарумянено, и румяна особенно подчеркивали бледность лица. Глаза, глубокие и никогда не мигающие, уставились в небеса. Смывая румяна, по щекам катились крупные слезы. В этот час она была подобна какому-то языческому божеству. А на берегу хоры пели: «Гряди, голубица...»

[25], превозмогая слезы, едва-едва коснулась похолодевшими устами румяной щеки варвара, еще вчера приносившее человеческие жертвы русскому Юпитеру, а ныне собиравшегося принять вместе с этим цветком императорских гинекеев царство небесное и, может быть, апостольскую славу.

Волосы зашевелились у меня на голове, когда я увидел на ногах варвара пурпурную обувь, какой не подобает носить, кроме автократора ромеев и христианского повелителя Эфиопии, ни одному человеку на земле. Я не знал, в чем горшее унижение для ромеев – не в том ли, что мы отдавали ему багрянородную дочь базилевса, или вот в этих пурпурных кампагиях?

Вокруг смотрели на нас любопытные голубые и серые варварские глаза. Леонтий, всхлипывая, шепнул мне:

– Ну, что ж! Утаим слезы и порадуемся, что богохранимое государство ромеев вышло невредимым из таких испытаний...


Как в тумане ходил я по улицам Херсонеса в тот день, когда с триумфальной арки императора Феодосия варвары совлекли вервиями бронзовую квадригу – летящих в воздухе славы коней и увенчанного остриями солнечного сияния героя. С необыкновенным искусством они опустили на землю огромную тяжесть, не повредив прекрасного произведения художника. На площади, отмахиваясь хвостами от насекомых, волы спокойно ожидали груза, как будто они стояли не на агоре, где оглашали народу новеллы базилевсов и постановления вселенских соборов, а перед обыкновенным амбаром. Соединенные попарно ярмом животные вытянулись длинной вереницей, и серый великолепный вол в первой паре смотрел выпуклыми черными глазами на мою красную хламиду. Чудовищная колесница была сбита грубо, но прочно. Привыкшие перетаскивать свои ладьи через пороги руссы двигали к ней тяжелую квадригу, подкладывая на пути круглые катки. Квадрига медленно ползла, скрип катков оглашал воздух, люди суетились вокруг нее, как муравьи. Некоторые обнажили себя по пояс и в одних белых портах, босые, как на страницах Прокопия, толкали крупы бронзовых коней. Владимир, в ромейском плаще, в обшитой мехом шапке, наблюдал за работой. Около него стоял презренный Анастасий. Я слышал своими ушами, как он сказал варвару:

– Повели литейщикам отлить голову по твоему подобию, поставь ее на место кесаревой, воздвигни квадригу в твоем городе, и она будет века возвещать людям о твоей славе. Ибо металл не боится ни дождевой сырости, ни зимы, ни времени...

Владимир крутил светлый ус, ничего не отвечая. Теперь он, в самом деле, может быть, воображал себя новым Феодосием.

Наконец, квадригу водрузили на колесницу. Защелкали бичи. Опустив рога, быки повлекли тяжелый груз в порт, вздымая пыль, под нестерпимый скрип варварских колес. Квадрига непонятным образом медленно двигалась мимо домов, и люди смотрели на нее и крестились. Зрелище было страшное и непривычное для человеческих глаз. В порту добычу должны были погрузить на ладью, чтобы везти по Борисфену в Самбат. Казалось, не было предприятия, которое не удавалось бы руссам.

В порту я видел, как в ладьях лежали на ворохе соломы древние статуи, может быть, произведения Лисиппа или Праксителя, а рядом с ними – хрупкие вазы, богослужебные сосуды и изделия из стекла. Молодые варвары заботливо передавали из рук в руки амфору с благовониями. Нагая богиня улыбалась на соломенном ложе, собираясь в далекий путь к северным варварам. Лопоухий ослик нес по обоим бокам тугого лохматого брюха сумки, набитые книгами и свитками Писания. Переговоры были закончены, и руссы собирались в обратный путь. Впервые их князь клялся в тексте договора не мечом и не языческими богами, а св. Троицей.

Перед отъездом руссы ходили толпами по городу, в котором снова восстановилась торговая жизнь. Жадность заставляла торговцев открывать разграбленные лавки, вытащить на свет припрятанные товары. Опять на Готской улице запахло миррой и мускусом, а на ступеньках базилик появились продавцы крестиков, четок и восковых свечей. Только виноторговцам не было чем торговать: вино было выпито до капли, а нового запаса еще не успели подвезти. Но уже доставили из Хазарии полосатые материи, женские украшения из серебра и бирюзы, золотые цепочки и разноцветную обувь. Даже менялы, худые иудеи и жирные греческие скопцы, выползли из своих нор и звенели монетами, взвешивая на весах солиды. Награбленное золото текло рекой.

Один раз я видел, как по базару проезжал в сопровождении друзей Владимир. Воины оставили свои покупки и кричали:

– Слава нашему прекрасному солнцу!

Городские дети бежали за княжеским конем. Иногда Владимир бросал им пригоршнями серебряные монеты.

О, князь ликовал, и в глазах его можно было прочесть довольство. На днях в базилике св. Софии состоялось по древнему ромейскому обряду венчание его с Порфирогенитой. О, сколько было пышности и торжества, сколько было сказано по этому поводу пустых и фарисейских слов! Два епископа кадили перед лицом варвара, гремели хоры, мешки серебряных монет были розданы нищим и убогим. Потом я видел, как толпы русских воинов шумели перед домом стратега, требуя, чтобы им показали брачную рубашку красивой «гречанки». Кто-то показывал им ее из окна, на белом полотне были пурпуровые пятна крови. Воины ревели от восторга.

Владимир добился всего, чего хотел. Во исполнение договора он возвратил ромеям Херсонес, все прилежащие к нему земли, рыбные промыслы и солеварни, посылая на помощь базилевсу новые отряды воинов и давал торжественное обещание просветить свои народы светом христианского учения. В городе было много ромеев из Константинополя. Одни явились для сопровождения Порфирогениты, другие, чтобы оформить договор и следить за его исполнением, третьи по торговым делам. Можно сказать, что со мною были все мои друзья – жадный и невежественный Евсевий Мавракатакалон, интрига Агафий, назначенный стратегом на место убитого Феофила Никифор Ксифий, магистр Леонтий Хризокефал, которому было поручено сопровождать сестру базилевса до Самбата и убедиться в ее безопасности. Даже Димитрий Ангел был в Херсонесе. Схедеберн в Константинополе пригласил на службу к своему господину многих художников, чеканщиков монет и переписчиков. Воспламененный своими строительными мечтами, Димитрий тоже пустился в далекую дорогу. Сотрясаясь от кашля, – ужасный недруг не покидал его, – Димитрий Ангел делился со мною своими проектами, набрасывал худыми руками в воздухе округленности куполов, придумывал условную растительность капителей.

– Чтобы почтить север, я возьму для капителей не классический лист аканфа, как принято строителями, а листья дуба, вырезанные с таким изяществом природой. Резец запечатлеет в них трепет борея, воздух степных пространств. По условиям сурового климата окна придется сделать узкими и скупо дающими свет. Ничего! Я украшу их снаружи барельефами. Внутри скудость света возместится размером храма, золотым фоном мозаик и люстр. Побольше свечей! Воска в этой стране горы! Мы научим варваров делать свечи...

У него кружилась голова от грандиозных планов.

– Вокруг города мы построим каменные стены. Башни должны быть высокими, чтобы с них легко можно было следить за передвижением кочевников. В Самбате выпадает много снегу, и мы возведем на башнях высокие крыши, увенчаем их для украшения фигурами зверей. Над городскими воротами мы установим квадригу Феодосия с головой Владимира.

– Тебе не стыдно поднять руку на великого императора?

– Подвиги Феодосия сохранит история, а слава Владимира только возникает.

– Но где же ты возьмешь камень для таких построек?

– Камень? Все предусмотрено. Ты знаешь, как строил в Хазарии патриций Петрона Коматира?

– Не знаю.

– Когда он прибыл с помощниками в Танаис, то увидел, что в этой стране нет ни извести, ни камня. Тогда Коматира построил огнеобжигательные печи и стал делать кирпичи. Известь он заменил речной калькой, размолотой в порошок на мельничных жерновах. Так будем строить и мы.

Я смотрел на него с завистью. Сколько огня было в этом болезненном человеке!

Иногда ромеи собирались у Леонтия Хризокефала, обсуждали события. Больше всего на таких собраниях говорили о Владимире. Вопросы о нем сыпались со всех сторон.

– Владимир принимал сегодня послов из Рима. Что пишет ему римский папа?

– Владимир расспрашивал сарацинских купцов о Иерусалиме.

– Владимир осматривал ромейские корабли и расспрашивал об их устройстве.