[1], ad usum delphini[2] – прошу прощения у автора, которого я обижаю такой перспективой, – книга Ладинского способна будет выдержать десятки педагогических изданий; на ней могут изучать римскую историю целые поколения русских школьников, как в давно прошедшие времена изучали ее по Беккеровскому Галлу. И с гораздо большим удовольствием, конечно.

Но, признавая всю культурную ценность «XV легиона», можно все же спросить себя: что нового дает книга Ладинского после стольких классических изображений Рима – от Пушкина до Брюсова? Новое в ней то, что от личного опыта, личной судьбы, и чего не заменит блестящая эрудиция. Читая сцены походной жизни римского легиона, мы чувствуем, что автор вносит в нее свой опыт войны, казармы, лагеря. Комната опустившегося римского поэта напоминает мансарду Парижа, а беседы христиан и платоников – религиозные диспуты наших дней. Даже наши экономические кризисы отразились, пожалуй, на несколько необычном (на мой взгляд, даже преувеличенном) внимании автора к торговым операциям. Все это не простая модернизация. Автор подошел к своему сюжету не только как археолог и не только как романтик, предпринявший экзотическое путешествие в глубь истории. Третий век Рима заворожил его своей – действительной или мнимой – близостью к нашей эпохе. Автора прельщает в нем хрупкость и обреченность, предчувствие близкого конца. Это ощущение – беззащитной и обреченной человечности – составляет душу книги, спасает ее от археологического омертвления и ставит ее в ряд – хотя, быть может, и не на одной высоте – с прекрасными стихами автора, посвященными гибели Европы.

Конечно, как и во всех исторических романах, в «XV легионе» порой не хватает воздуха. Слишком много вещей, занимательных, красивых или редкостных, которые заслоняют человеческую судьбу. Это закон жанра. Ноя сказал бы, что благодаря элементу личного опыта в книге Ладинского несравненно больше воздуха, чем, например, в «Алтаре Победы». Превосходны лагерные сцены. Подлинным зноем пустыни дышит Сирия. Нигде вообще читателя не покидает ощущение земли и неба («Черное и голубое»). Последние страницы, посвященные болезни и смерти Делии, вообще свободны от условностей исторического романа. Их полное дыхание, пронзительная грусть говорят о том, что в них мы имеем ключ к основной интуиции поэта: гибнущая красота – Делия – Европа – наш мир.

[3]. Но она никак не может объяснить победу новой силы – всего великого будущего, которым она чревата. Христиане Ладинского не лучше и не хуже своих сограждан. Для изображения духовной силы выбран Тертуллиан-фанатик. Чрезвычайно трудно изобразить – и даже увидеть извне – духовную силу, которая была бы свободна от сентиментальности и фанатизма. Охотно признаем это. Но тогда всякое изображение этой силы и ее проявления в жизни осуждено на неудачу. Другими словами, Ладинский превосходно изобразил смерть старого мира, но оставляет нас в недоумении о природе того мира, который идет на смену...


Юбилейный, или полуюбилейный, год 950-летия со дня крещения Руси принес нам вместо исторических исследовании – исторический роман, в котором князю Владимиру уделено почетное место. Вероятно, это первый роман о кн. Владимире – во всяком случае, единственный, который останется. А он, несомненно, останется и войдет в русскую воспитательную национально-историческую библиотеку.

Роман о кн. Владимире – из эпохи, от которой нам ничего не осталось, кроме легенд, – кажется дерзким предприятием. Автор с большим тактом разрешил свою задачу. Он подошел к загадочной варяго-славянской Руси от Византии и описывает события в Херсонесе и на Днепре словами патриота-ромея, их очевидца и участника. Не Русь, а Византия заполняет главное поле романа, и о победах Владимира рассказывает нам его враг и соперник Ираклий Метафраст, влюбленный в царевну Анну. Этот прием дает автору право смело набросать портрет грубого варварского вождя, не смягчая жестоких красок, и в то же время дать почувствовать будущий образ если не святого, то светлого князя, сливающегося для нас с образом России. Византия дана с необычайным богатством археологических деталей. От императорского дворца до рынка и лупанара, с главным вниманием на военно-морском быте. Может быть, специалист найдет кое-какие неточности в обилии всех этих исторических деталей. Не будучи византинистом, я не могу их указать. Нельзя не удивляться лишь тому, что археологический груз не давит романа, почти лишенного фабулы в обычном смысле слова. Мы читаем его с глубоким вниманием, переживая в нем нашу собственную трагедию – трагедию культуры.

Ладинский подошел к Византии с тем же основным интересом, с каким он изучал Рим III века. Для него это исторические отражения нашего жестокого времени с основной темой: гибель Запада, или, точнее, мужественная борьба за последние дни жизни великой, но уже пережившей себя культуры. «Стихи о Европе» – вероятно, лучшее из всего, что написал Ладинский, – дают ключ к его историческим романам. Они пронизаны острым романтизмом умирающего Рима, неотразимым для людей довоенного поколения, но совершенно несозвучным нашему времени Созвучен ли он Византии X века? В этом главный вопрос историка поэту. Восстановить вполне убедительно лицо Византии за всей внешней оболочкой ее культуры – задача нелегкая, доселе никем не испробованная. Ладинский волен предложить свою интерпретацию: Византия – это Рим, запоздавший со своей смертью на тысячелетие. Но, признаюсь, мне плохо верится в такие длительные переживания. Византия представляется скорее типом окончательно нашедшей себя, в себе до конца уверенной, самодовлеющей культуры. В ее тяжелом великолепии, в абсолютной ортодоксальности как будто вовсе нет места романтизму. Не случайно она не оставила нам ни одного поэта. Даже ее литургическая поэзия закончилась к X веку – эпохе ее апогея. Ее искусство – особенно иконописное – непререкаемо. Но есть ли в нем хоть капля романтизма или душевности? Я сомневаюсь. Сравнение с утонченной культурой Китая напрашивается само собой.

Ираклий Метафраст – римлянин IV века, заблудившийся в Х-ом, – или, что одно и то же, поэт XX века, перенесший себя в век македонской династии. В конце концов, это право поэта. Но поэт чувствует себя воином. Для него нет образа более волнующего, чем вековые дубы в степях, – все равно Паннонии или Скифии. С гибелью Византии он примиряется, глядя на бревенчатые стены Киева. Торжествующее варварство несет для него не одну тоску, а образ встающей России. И мы чувствуем: в гибели нашей Европы для него не все потеряно. Образ грядущей России утешает его мужественную и нежную музу.

Георгий Федотов.

Париж, 1937-1939 гг.

[4] стихотворца. Под Понтом он разумел – мир, житейское море; голубь в его стихах – человеческая душа, моя душа и душа Анны, голубка, пролетевшая над стихией грехов и страданий.

Моя душа посетила мир в жестокое и страшное время. Может быть, ангелы говорили ей, когда она покидала небеса:

– Почему ты оставляешь райскую обитель?

– Мне суждено некоторое время жить на земле, – отвечала душа.

– О, как там холодно и темно! – вздыхали херувимы и серафимы.

– Я слетаю на землю не для того, чтобы резвиться на лужайках, а трудиться и страдать...

[5] ущельях, где благочестивый ослепил пятнадцать тысяч болгарских воинов.

Душа слетела на землю и в изумлении открыла глаза. Она легко могла бы погибнуть в хаосе человеческих грехов или в минуту слабости продать свою небесную сущность за временные и бренные блага. Говоря простым языком, как в разговоре с приятелем, без метафор и украшений, я мог бы заплыть жиром и сытое существование предпочесть очищающим нас страданиям. Я мог бы, как многие другие, добиваться земного благополучия, пресмыкаться, ползать на брюхе, льстить сильным мира сего, откладывать в глиняный горшок милиарисий за милиарисием и приобретать имения. Но во мраке земной ночи меня вел свет неразделенной любви. Она спасла меня от ничтожных устремлений, от чревоугодия и грубого смеха. Какая польза была мне в богатстве, если то, к чему я стремился, нельзя было приобрести и за все богатства мира? Небесная голубка не захотела променять небеса на курятник.

Любовь наполнила все мое существование. Руководимый ею, я пересекал житейское море, как ромейские корабли пересекают в бурю черный Понт, равнодушно взирая на опасности и кипение пучин.

Я не хочу обелять себя, как тот фарисей, что с такой самоуверенностью обращался к Богу. Я последний из христиан. Проливал человеческую кровь, и язык мой изрыгал злобу и хулу на людей. Как часто, предаваясь бессмысленному гневу, я презирал их, хотя сам, может быть, был хуже всех. Сколько раз я видел, как они метались, спасая свою жизнь и жалкое достояние, и мое сердце оставалось холодным и недоступным для жалости. Люди полагают, что весь мировой порядок существует только для того, чтобы жить в тепле и довольстве, и не хотят помыслить о высоком. «Пусть гибнут в смятении, – думал я, – какая от них польза?»

Только отдающий свою душу за других заслуживает сожаления и слез. Только погибающий ради высокой цели достоин бессмертия. Люди копошатся среди своих маленьких дел, трусливо прячутся от непогоды, закрывают уши от шума бурь. Спросите их, жаль им героя, который борется за спасение их ленивых и дрожащих от страха душ? Им все равно. Если случится катастрофа, они предадутся унынию. Мою злобу возбуждает нежелание этих поселян, торговцев, стяжателей, судей и писателей хроник и гимнов загореться ревностью к общему делу. Они говорят:

– Мы соблюдаем посты, платим налоги и подчиняемся законам. Пусть все останется как есть.

[6] поднимали их среди ночи, гнали жезлом на поля сражений. Они не могли понять, что назначение человека – умереть ради прекрасной цели, а не цепляться за ничтожную жизнь. Они плакали и жаловались на невыносимую тяжесть возложенного на их слабые плечи бремени. Не плакать надо, а трудиться, пылать, как свеча среди ночного мрака, стоять непоколебимо средь бури! Только то прекрасно, ради чего человек согласен отдать свою жизнь, не имея от этого никакой личной выгоды. Иначе как вы проверите ценность вещи?

Мрачные предсказания Льва Диакона сбылись. Как он написал в своей книге: северная Аврора возвестила нам о падении Херсонеса. Буря негодования возмутила душу благочестивого. А в это печальное время, как будто ничего не случилось, как будто не угрожала нам со всех сторон гибель, его брат Константин беззаботно охотился с друзьями на холмах Месемврии на диких ослов. На базарах говорили: – «Побрякушка и крест делаются из одного куска дерева».

Огненные столбы вставали на северной стороне неба, наводя ужас на городскую чернь. Страшная комета плыла, как пылающий кипарис, в небесном пространстве, может быть, предвещая гибель мира. Мы были свидетелями того, как рухнул с ужасным грохотом дивный купол одной из наших церквей – непрочное создание человеческих рук. Потом полевая мышь пожрала посевы, и нас посетил голод. Люди платили по номизме за медимн пшеницы, а в море погибло множество кораблей, и земля оросилась кровью христиан.

[7] довершило наши бедствия. Огромной важности события совершались в херсонесской феме! Падение этого города горным эхом отозвалось в тишине гинекеев[8], в бедных хижинах дровосеков, в становищах доителей кобылиц. Торговцы на сарацинских базарах, корабельщики в портовых кабаках, путники на далеких караванных дорогах, останавливаясь на ночлег в придорожных гостиницах, рассказывали друг другу о событиях в Готии[9]. Странный ветер веял из скифских степей. Судьбы человечества решались ныне на берегах Борисфена! В руке базилевса трепетал хрустальный шар – увенчанный крестом символ мира.

А послушайте, о чем беспокоятся эти люди!

– Правда ли, что цена, на хлеб поднялась на два фолла?

– Кухарь, принес ли на поварню истец обещанного ягненка?

– Уплатила ли вдова положенную мзду за панихиду?

В тот страшный вечер я был в долине Ликуса. Нас было четверо: историограф Лев Диакон, спафарий Никифор Ксифий, мужественный человек, уши которого заросли волосами, как у волка, я и юный Димитрий Ангел, стихотворец, строитель церквей. Мы ехали на мулах, возвращаясь с виноградника Леонтия Хризокефала, где мы провели день в дружеских разговорах.

Комета, подобная огненному мечу архангела, плыла в черном небе. Потрясенные зрелищем, мы вздыхали. Уже впереди чернели городские башни. Вдруг земля заколебалась под нашими ногами. Мы остановились в ужасе. Нам казалось, что наступает конец мира. Глухой и тяжкий грохот донесся до нашего слуха. Димитрий Ангел схватил меня за руку:

– Неужели это рухнул купол св. Софии?

Мы перекрестились. Никто не ответил ему. Каждый опасался за свою жизнь, за участь близких, за судьбу своих жилищ. Но падение купола такого храма по своему значению равно было бы мировой катастрофе. Этого не мог охватить разум.

Лев Диакон сказал:

– Что-то случилось на земле важное и страшное! Природа извещает нас о каком-то большом событии. Может быть, о падении Херсонеса...

– Что же теперь будет с нами? – спросил Димитрий, готовый уже заплакать от волнения.

Лев Диакон показал рукой на комету, плывшую, как челн, в мировом пространстве.

– Видишь? Не без причины посетила нас небесная гостья...

Я неоднократно бывал в Херсонесе и хорошо знаю этот шумный торговый город. Жители его коварны, туги на веру, лгуны, легко поддаются влечению всякого ветра, как писал еще о них епископ Епифаний. Они жалкие торгаши и неспособны на великое. Торжище – их душа, нажива – смысл жизни и цель всех трудов. Нельзя доверять им ни в чем. Разве не нашелся среди них и в наши дни предатель – тот пресвитер Анастасий, что пустил в лагерь руссов стрелу с указанием, в каком месте надо перекопать подземный акведук, чтобы лишить осажденных воды?

[10] автор советует своему сыну Роману, для которого написана была книга, как действовать в случае отпадения Херсонеса. Для этого только надо захватить в столице и в гаванях Азии херсонские корабли, запретить продавать им пшеницу, прекратить всякое сообщение с полуостровом. Предоставленные собственной участи, они погибнут. Ничему не предаются люди с таким прилежанием, как торговле. По Борисфену и по далекой Русской реке, впадающей в Хазарское море, плывут ладьи с товарами. Встречаясь в пути с другими ладьями, купцы перекликаются:

– Откуда вы плывете?

– Из Самакуша.

– Не видели ли вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?

– Видели. Покупает меха и воловьи кожи.

– В какой цене теперь кожи?

В хазарских солончаках странствуют караваны верблюдов. Люди идут, неделями не встречая человеческого жилья. Но вот впереди пылится дорога, скрипят колеса встречного каравана, волы тащат огромные повозки с товарами. Купцы останавливаются, с опаской осматривая друг друга. Потом завязываются разговоры.

– Точно ли, что в Таматархе чума?

– Чумы нет, но люди страдают желудками, многие умирают.

– Не встретили ли вы на вашем пути кочевников?

– Не встретили.

– Что происходит в Херсонесе?

– Беличьи шкурки идут хорошо, в большом спросе перец и мускус.

– Не видели вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?

– Видели. Покупает воловьи кожи...

Сколько раз я ходил по улицам Херсонеса, бродил по его торжищам, с удивлением взирая на торговую суету.

Уже на рассвете стекаются продающие на городской рынок, где между колоннами висят перекошенные разновесами железные весы, а на каменных прилавках лежат пахучие кожи, зловонные сырые меха, серебряные чаши, мешочки с янтарем, амфоры с перцем, сосуды с мускусом, расшитые грифонами и цветами сарацинские материи. У базилики св. Богородицы в меняльных лавках разжиревших скопцов звенят номизмы и милиарисии. Люди самого различного облика, ромеи и варвары, евреи и персияне, хазары, иверийцы и жители далеких сарацинских городов, бродят среди этих товаров, расспрашивают о ценах, торгуются, клянутся всеми святыми, Перуном и мечом Магомета, продают и покупают. На другом рынке, у Кентенарийской башни, торгуют вином, пшеницей и оливковым маслом, а у башни Синагры продается рогатый скот, бараны, кони и ослы. Верблюды проходят в городские ворота. С тяжелыми вьюками на горбах, гордо подняв маленькие головы, позванивая колокольцами и амулетами, они идут бесконечными караванами. В порту торговые корабли нагружаются рыбой и мехами, чтобы при первом попутном ветре идти в порты Азии. Всюду разговоры о наживе, о прибыли, об удачном лове, о ценах на беличьи шкурки, доставленные из далекой Скифии русскими купцами. Продавец обманывает покупателя, а покупающий, может быть, платит серебром, похищенным из церковной сокровищницы! Зернохранилища, солеварни, амбары и масличные точила важнее здесь, чем базилики. Разве способны эти жадные и лживые люди на великие деяния?

Но магистр Леонтий Хризокефал, умный и лукавый старик, поблескивая черными глазами, говорил мне, когда речь заходила о Херсонесе:

– Хороша херсонская рыба! Любят ромеи рыбку! Что может быть приятнее рыбного соуса с луком, чесноком и перцем?

Для него все ясно и просто в мире. Херсонесская рыба – питательная и дешевая пища для черни и воинов. Чтобы покупать ее, нужны деньги. Деньги достает государство взиманием налогов и пошлин. Всю жизнь шуршит магистр бумагами, макает тростник в чернильницу, пишет доклады и списки. Все – для пользы ромеев.

Благочестивый египетский монах Козьма Индикоплевст, совершивший в дни кесаря Ираклия путешествие в Эфиопию и написавший «Христианскую топографию», в своей книге уподобил мир скинии завета. Мир, четырехугольный и плоский, подобен горнице, в которой свод – небеса. Землю со всех сторон окружает океан. По ту сторону его жили наши праотцы до потопа. Солнце, раскаленный шар, возникший из небытия в четвертый день творения, освещает мир днем, луна – ночью. В час заката солнце прячется на западе за коническую гору.

Мы все живем в этом, ограниченном океаном, мире: базилевсы, стратеги, патриархи, епископы, простые башмачники и овчары, Димитрий Ангел и Никифор Ксифий, Лев Диакон и я. Люди привыкли к незначительному пространству. А меня это низкое небо сковывает, как железом. Порой хотелось бы разорвать его руками, прободать трезубцем, посмотреть, что скрывается за его голубой прелестью, какие райские тайны? Магистр Леонтий иногда посмеивается:

– Умрешь, тогда узнаешь! А пока едва хватает времени управиться с земными делами и заботами. Откуда у тебя такое беспокойство? Смотри, чтобы тебя не отлучили от церкви!

[11].

Ромейский мир – как некий огромный улёй или муравейник, где каждому раз навсегда предназначены определенное место, обязанности и права. Каждый шаг и каждое слово базилевса связаны римским церемониалом, который нельзя нарушить ни при каких обстоятельствах.

[12], когда к нему является товарищ, обязан сделать ему навстречу установленные три шага, не два и не четыре. В «Книге эпарха» точно указано, как производить продажу и куплю, какие цены могут быть назначены за барана или за медимн жита, сколько милиарисиев имеет право нажить с номизмы торговец шелком, и почему булочники имеют 24 процента с продажи хлеба, принимая во внимание расходы на топливо. Легаторий и его помощники следят, чтобы точными были весы торговцев, чтобы менялы не подпиливали золотых монет, лишая их законного веса, чтобы свечники не подливали в воск сала, чтобы золотых дел мастера не покупали более одного фунта золота в год, чтобы серикарии не окрашивали шелковых материй в пурпур. Свечники, менялы, мясники, торговцы бальзамом, иссопом, пшеничной и житной мукой, рыбой, твердой и жидкой смолой, коноплей или гвоздями, мыловары, башмачники и пекари объединены в содружества, подчиняющиеся строгим правилам и облегчающие надзор за трудом и податным обложением. Каждому назначено место для торговли. Золотых дел мастера продают свои изделия на Средней улице, от Буколеонского дворца до Золотых Ворот, восточные товары продаются только в Эмволе, торговцы ароматами выставляют свои товары на продажу между Мидием и иконой Спасителя в Халке, чтобы благоухание мускуса и амбры долетало до дворцовых портиков.