Он отложил книгу и решил вздремнуть. Не дремалось. Тогда он стал думать. Он всегда по-настоящему думал только тогда, когда его не брал сон, и этим тоже не отличался от людей своего круга как в Кремпе, так и во всей стране. Он стал думать о своих родных. В Кремпе у него родных не было. Был племянник в Эксепте и двоюродный брат где-то в Европе. Кажется, он заведовал хозяйством в какой-то атавской миссии, в какой именно, Фрогмор не знал и делал вид, будто и не хочет знать: этот милый двоюродный братец уже лет десять не подавал о себе никаких вестей, и надо было о нем узнавать у случайных людей.
   Нет, о родных думать неинтересно.
   Тогда он стал думать о том, что его окружало в этом доме – о вещах. Его окружало много разных вещей: мебель, радиоприемник, телевизор, посуда, белье, тяжелые вылинявшие бархатные шторы. Все это стоило денег, уймы денег. Правда, большинство вещей перешло ему в наследство от первого мужа Джейн. Это хорошо, когда вещи достаются даром – вещи, лавка с товарами и постоянными клиентами. Плохо, когда за все это приходится брать себе в жены пустую бабу, драчливую, плаксивую, старую… Он хотел прибавить к этому списку недостатков Джейн еще несколько обидных эпитетов, но ему было очень жарко думать, и он снова принялся перелистывать учебник и быстро дошел до той главы, которой в глубине души все время интересовался, ради которой, собственно, и искал эту книжку…
   «Вот он, раздел „Эпидемические болезни“. Глава „Чума“. Так, так… не то. Ага, вот: „Клиническая картина чумы“. „После скрытого (инкубационного) периода, продолжающегося от трех до десяти дней…“ Постой, постой, сколько прошло с момента взрыва в Киниме? 21-е, 22-е, 23-е… 27-е… Шесть. Только шесть дней… Почему же я должен думать, что инкубационный период должен продолжаться меньше обычного срока? Скорее всего он затягивается на все десять… Ох, уж эти напрасные страхи!»
   Но дальше: «После инкубационного периода, продолжающегося от трех до десяти дней, болезнь начинается внезапным ознобом („Врешь! – чуть не закричал Фрогмор. – При гриппе тоже бывают ознобы!“), головной болью, головокружением („Боже мой, у меня, кажется, кружится голова!.. И ничего удивительного! Будто при гриппе она не может кружиться?“) и рвотой („Ага, никакой рвоты у меня нет! Старый ты трусишка, Гарри Фрогмор!“)».
   Но тут Фрогмор вдруг почувствовал, что его тошнит.
   «И ничего удивительного» – подумал он, успокаивая себя, – «любого затошнит, если он начнет выискивать в себе признаки такой болезни. Надо только с этим… в ванную, чтобы, когда доктор придет, ему не взбрели в голову такие же нелепые подозрения. Иди потом доказывай, что ты совершенно здоров!..»
   Из ванной он вернулся, еле передвигая ноги.
   «Взбредет же человеку этакое в голову! – бормотал он, торопясь одеться и выйти на чистый воздух. – Пойду навстречу доктору. Они там слишком замешкались, Джейн и доктор… Бедняжка, так перепугалась! Надо ее поскорее успокоить»…
   Ему казалось странным, как это он мог только что так плохо и несправедливо думать о Джейн, его дорогой Джейн, которая так о нем беспокоится, которая из-за него недосыпала ночей, которая вывела его в люди, которая…
   Тут его мысли перескочили на Бишопа, Раста, Пука, Кратэра, на тех, кто со времени его женитьбы были его близкими знакомыми, друзьями, политическими единомышленниками, партнерами по карточной игре, ходили к нему в гости и принимали его у себя. Им-то хорошо! Они-то сидят у себя дома (правда, у Раста уже нет ни дома, ни жены, но так ему, мерзавцу, и надо!), а Кратэра уже и самого нет на свете, но остальные сидят себе дома и в ус не дуют и не должны бояться… гриппа!..
   За что это им такая удача? Почему именно он, Фрогмор, должен холодеть от ужаса перед завтрашним днем?
   На ходу он изменил свое решение. Он не пойдет встречать Джейн и доктора. Он им оставит записку, что пошел по срочному делу к Бишопу… Он придет к Бишопу, и обнимет его, и поцелует его крепко-крепко, и скажет, что любит его так же, как тот любит его, и это будет истинная правда. Ну и что ж, что он заразит его? Ведь заразит-то он его гриппом, а грипп – это не такая уж страшная болезнь. Особенно для аптекаря, у которого все лекарства под рукой и по себестоимости. Пускай Бишоп немножко почихает. «Чумой его не заразишь, даже если она у меня и была бы (нет ее у меня, ну, нету же!), раз этот иуда-аптекарь сделал себе прививку своевременно. Пойду к Бишопу. Приду, обниму, расцелую крепко-накрепко, ведь он мой лучший друг… И спокойно вернусь домой…»
   – Что же вы мне солгали, будто у него нет рвоты? – воскликнул спустя несколько минут доктор Крэн, войдя в гостиную, где на диване, закатив в беспамятстве глаза и что-то бормоча в бреду, лежал в пальто, ботинках и шляпе Гарри Фрогмор. – Как вы смели мне так солгать! Ведь у меня семья!
   – У него не было никакой рвоты, когда я уходила! Клянусь вам… А что, это очень опасно? Доктор, это опасно?..
   – Не дотрагивайтесь до меня! – взвизгнул доктор, пятясь от нее к прихожей. – Эта подлая баба спрашивает меня, опасна ли чума! Не выходите из дому! Я пришлю эпидемиолога… Только не смейте до него дотрагиваться, и упаси вас бог выходить из дому, если вы только не решили перезаразить весь город… Боже мой, она еще спрашивает!..
   В утренних газетах было сообщено о первой жертве чумы, некоем Фрогморе из города Кремп, который умер прошлой ночью, не приходя в сознание. О нем забыли бы в тот же день, но «патриотические» организации не могли забыть его клятвы и увековечили его имя в «песне о великой клятве», которая принята была в качестве гимна Истинных Сынов Атавии. Организован сбор средств на памятник Фрогмору.
   Уже заказаны художнику и в ближайшее время поступят в продажу эмалевые значки с портретами Фрогмора, которые будут распространяться между всеми рыцарями Идеи Белого Человека. Брошюры с его портретами и описанием его священной клятвы уже на третий день после его подвижнической кончины были изданы полумиллионным тиражом и, если бы не война, были бы в тот же день распроданы без остатка. Ах, если бы Фрогмор знал, какая блестящая посмертная слава его ожидает! Может быть, ему бы тогда легче было умирать… Впрочем, очень может быть, что ему от этого было бы нисколько не легче… Потому что, знаете ли, когда у человека бессонница, он очень о многом думает… Правда, Фрогмору перед смертью выпало всего около часу бессонницы. Это не так уж много, но, конечно, и не так уж мало для человека, который умудрился прожить более полувека, ни разу не подумав как следует…



4


   Разговор между Онли Наудусом и его невестой происходил на кухне, как раз под люком, за которым скрывался предмет разыгравшейся ссоры.
   Они собирались идти в церковь, когда диктор кремпского радиоузла оповестил членов Союза ветеранов и всех лояльных атавцев о том, что через полчаса на городской площади, у мэрии собирается патриотическая манифестация по случаю вступления Атавии в войну, нагло спровоцированную Полигонией. Участники оркестра приглашались прибыть на сборный пункт десятью минутами раньше.
   Онли Наудус был и лояльным атавцем и участником духового оркестра при местном отделении Союза ветеранов. Он играл на кларнете. Помимо всего прочего, он усматривал в этом кусок хлеба на черный день, коснись и его безработица.
   Он вынул кларнет из футляра, приложил к губам. Раненая рука все-таки давала о себе знать. Чтоб ему провалиться в преисподнюю, этому мерзавцу Карпентеру!
   – Опять ты про Карпентера! – с неудовольствием заметила Энн. – Не пойму, чем это он тебе так не угодил.
   – Конечно, не тебя он лягнул по раненой руке! – горько усмехнулся жених. – Где уж тебе понять!
   – Ты хотел схватить его и передать в руки полиции, а он должен был с тобою осторожничать, так, что ли?
   – Поразительно! – ужаснулся Онли. – Моя невеста защищает прохвоста! Моя невеста считает, что…
   – Прежде всего твоя невеста считает, что он не прохвост.
   – Все коммунисты прохвосты, все они агенты Москвы, святотатцы, изменники, трусливые скотины, любители чужого добра! Боже мой, моя невеста не знает таких простейших истин!
   – Твоя невеста не знает всех коммунистов и не берется судить о всех коммунистах, но Карпентера она знает отлично. И если хочешь знать ее мнение, он никакой не прохвост, и не святотатец, и не любитель чужого, и никакой не трус. И если бы твоя невеста не знала, что он коммунист, она считала бы его лучшим из всех ее знакомых.
   – Просто счастье, что никто не слышит твоей невежественной болтовни! Наудус покрепче прикрыл дверь из кухни в жилые комнаты. – Одевайся, и пошли на манифестацию. Только, ради всевышнего, не болтай ничего подобного на людях!
   – Я не пойду на манифестацию.
   – Моя невеста не пойдет на патриотическую манифестацию?!
   – Твоей невесте не так уж весело, что началась война. Ты, видимо, совсем упускаешь из виду, что тебя призовут в солдаты одним из первых.
   – Ну вот еще! – пробормотал Онли, которому раньше как-то не приходило в голову, что его могут призвать в солдаты. До этой минуты он видел в начавшейся войне только возможность недурно заработать на акциях. Он с нежностью подумал о тощей пачке принадлежащих ему акций, которые лежали теперь в особом конверте на сохранении в банкирской конторе Сантини. – Ну вот еще, придумаешь! Никто меня не возьмет в солдаты… Я… я… ведь ранен! Как ты могла забыть, что я ранен! – От этой приятной мысли он воодушевился. – Раненых в армию не берут.
   – Доктор сказал, что через пять-шесть дней ты будешь совершенно здоров.
   – Ну, знаешь ли, это еще как сказать… Это ведь в какой-то степени зависит и от меня самого.
   – Нечего сказать, хорош патриот! – фыркнула Энн. – В прошлую войну это, кажется, называлось симуляцией.
   – Энн, – пошел на попятный ее жених, – ты меня неправильно поняла…
   – Нет уж, не говори, я тебя очень хорошо поняла!
   – Энн, дорогая, уверяю тебя, я хотел сказать совсем другое.
   Энн иронически промолчала.
   – Я просто хотел тебе напомнить, что женатых берут на войну во вторую очередь.
   – Странно! – Энн насмешливо окинула глазами пустую кухоньку. – Я здесь не вижу ни одного женатого.
   – Ты увидишь его здесь через час после манифестации.
   – Так пусть он и радуется, – медленно проговорила Энн и побледнела. Она догадалась, на что он намекает, но еще не была уверена, надо ли ей по этому случаю радоваться. – Мы-то здесь с тобой при чем?
   – Я попрошу Раста и Довора быть нашими свидетелями.
   – Ты хочешь сказать, что…
   – Я хочу сказать, что настал, наконец, день нашей свадьбы, крошка ты моя! Дай я тебя обниму, моя славная женушка!
   – Но ведь еще три минуты тому назад ты об этом и не помышлял!
   – Такие решения приходят в голову сразу, в одно мгновенье, как все настоящие мужские решения.
   Он хотел сослаться на то, что третьего дня ему так же неожиданно пришло в голову купить акции, но промолчал. Он не был уверен, что Энн одобрила бы такое использование не принадлежавших ему денег. Ко всему прочему, она, кажется, не на шутку привязалась к его сопливым племянникам.
   – Что же ты молчишь, солнышко мое? – спросил он, обняв невесту. – Разве ты не рада?
   – Я очень рада, – отвечала Энн и расплакалась. – Только я не думала, что это случится так неожиданно. Я так мечтала об этом дне, но я не думала, что это произойдет так неожиданно…
   Она была бы, пожалуй, совсем счастлива, если бы не сознание, что окажись его рана посерьезней, он и не подумал бы о женитьбе, пока не будет выкуплена мебель.
   – Значит, пошли?
   – Нет, – сказала Энн, – я не пойду.
   – Но мы с тобой прямо с манифестации захватим свидетелей и попросим мэра нас обвенчать.
   – Пусть это будет завтра, – сказала Энн. – А сегодня ты иди один, если не хочешь остаться со мной.
   – Я не могу остаться.
   – Если не можешь остаться со мной.
   – Ничего не понимаю.
   – Мне хочется поплакать, – сказала Энн.
   – В такой торжественный день?
   – В такой торжественный день, мой дорогой. И если бы ты хотел сделать мне приятное, ты бы тоже остался дома.
   – У моей невесты мог бы в такой день быть больший патриотический подъем.
   – Твоей невесте очень страшно, Онли… Война. Сколько людей убьют! Молодых, старых, детей. Сколько домов разрушат!
   – Ну на этот счет ты можешь быть спокойна: до Кремпа враг не доберется.
   – Разве дело только в Кремпе, Онли!
   – В пять дней мы раздолбаем Полигонию, как глиняный горшок. Право же, все обойдется в высшей степени благополучно. Уверяю тебя.
   – Мне очень хочется поплакать, – сказала Энн. – И потом, нужно приготовить обед получше. Ведь у нас с тобой сегодня такой день!
   – Госпожа Полли прекрасно бы с этим справилась, уверяю тебя.
   – Мне очень хочется поплакать, – сказала Энн.
   – Мне нужно сегодня приготовить обед получше, – улыбнулась заплаканная Энн, возвратившись с кухни. – Онли… Завтра мы с ним обвенчаемся…
   Фрау Гросс прослезилась, обняла ее, поцеловала. Эта девушка ей все больше нравилась. Не стоит ее этот Онли, право же не стоит! Но это уже их дело…
   – Поздравляю вас, Энн, – пожал ей руку профессор. – Желаю вам счастья. От всей души.
   – Мы с вами, милая, такой обед состряпаем, что и губернатору вашему не снилось, – сказала профессорша.
   – И я! Тетенька Полли, тетенька Энн! И я… – взвизгнула от восторга Рози. – Можно мне помогать вам стряпать обед? Ведь вы теперь будете мне самая настоящая тетя, как тетя Анна-Луиза?
   – Такая же самая, – Энн за острые локотки подняла девочку и звонко расцеловала ее в обе щечки, которые за эти два дня сытой жизни уже успели несколько порозоветь. – Только чтобы меня слушаться, понятно?
   – Тетенька Энн! – воскликнула девочка, потрясенная таким недоверием. Разве я вас не слушалась?
   – Тетя Энн, – сурово промолвил Джерри и, как и надлежит мужчине, пожал ей руку. – Я очень рад, что вы станете моей настоящей тетей… Вы мне нравитесь. Не то, что, – он чуть было не брякнул «дядя Онли», но вовремя поправился, – не то, что тетя Грэйс, которая там, в Фарабоне.
   Даже Рози догадалась, что он собирался сказать.
   – Чудная погода! – нарушила неловкое молчание профессорша. – А вы коптите дома. Почему бы вам, господин Гросс, не взять ребятишек и не погулять с ними на свежем воздухе часика полтора, даже два?
   – Тетенька Полли! – ахнула Рози. – Но ведь вы мне сами только что обещали, что…
   – Ты можешь остаться. Остальные – марш на улицу!
   – Слушаюсь, господин фельдмаршал! – лихо козырнул профессор к величайшему восхищению ребятишек, подождал, пока Энн натянула на Мата старенькое пальтишко, взял его за ручонку, и они втроем вышли на залитую солнцем, по-воскресному тихую улицу.
   Остальные отправились на кухню. Рози дали чистить картошку, Энн взяла на себя лук, потому что ей, как невесте, все равно хотелось немножко всплакнуть, фрау Гросс занялась мясорубкой.
   За этим мирным и веселым делом и застал их налет полигонских бомбардировщиков.
   Ах, как приятно, почетно и совсем не страшно было шагать в первом ряду самого крупного кремпского духового оркестра, за огромным, самым крупным в Кремпе шелковым национальным флагом, осеняющим самую внушительную за долгие годы патриотическую манифестацию самых влиятельных, самых состоятельных, самых видных и самых дальновидных граждан славного города Кремпа!
   В конце концов ничуть не страшно идти на сближение с пятью-шестью десятками подрывных элементов, зная, что тебя охраняет весь личный состав кремпской полиции и почти весь личный состав заводской полиции, за исключением тех, кто остался охранять завод от диверсий полигонских шпионов. А как приятно было вспоминать, что дома тебя ждет твоя милая-милая Энн, которая завтра станет твоей женой!
   Но еще приятней было вспоминать о дивидендах. Подумать только, еще не прошло и шести часов с начала военных действий, а курс его акций уже вырос по меньшей мере на десять процентов… А может быть, уже и на пятнадцать, на двадцать, на пятьдесят… Если на пятьдесят, то он уже заработал целых шестьсот кентавров. А ведь война еще только начинается! Если она продлится два или, на худой конец, хотя бы полтора года, то он выбьется в люди, создаст собственную фирму, заложит крепкий фундамент финансовой династии Наудусов. Хватка у него есть. Это ему говорили понимающие люди. Это ему и Сантини говорил. Но, конечно, поначалу он будет советоваться с более опытными финансистами, хотя бы с тем же Сантини. Конечно, немножко противно, что Сантини все-таки не настоящий атавец, а итальяшка, макаронник, но башка у него работает совсем неплохо, раз он стал самым солидным банкиром Кремпа, и на первое время, покуда не выйдешь по-настоящему в люди, и с Сантини можно водиться…
   Вот они все ближе и ближе, передние ряды «красной» демонстрации. Хорошо, что главных их коноводов, коммунистов, всяких карпентеров, успели уже упрятать в тюрьму. И хорошо, что их не очень много, а то как бы не получилось свалки… Наглость-то какая! Они тоже несут национальный флаг! Да, не очень он у них шелковый… Видимо, совсем небогато платят им за их черное дело! На приличный флаг и то не хватает… А транспаранты у них картонные… Что?.. Прекратить войну?!. Прекратить войну, когда она еще только началась! Война не должна кончиться, покуда Полигония не будет окончательно разгромлена. Никак не раньше. А это, понятно, потребует времени, и сейчас все порядочные люди заинтересованы в том, чтобы война продолжалась. В этом заинтересованы Перхотты, в этом заинтересованы Дешапо, в этом заинтересован Онли Наудус, начинающий, но подающий очень большие надежды молодой финансист из города Кремп.
   – Изменники! – кричат господин Довор, и господин Пук, и многие другие, и господин Онли Наудус тоже кричал бы, если бы ему не надо было безостановочно дуть в кларнет. – Полигонские наемники! Предатели!
   – Куда вы девали вашего сенатора? – кричат им в ответ. – Кто у вас тут еще сбежал из сумасшедшего дома? Сколько вы собираетесь заработать на войне, господа патриоты? Мир народам, долой войну!
   А Онли Наудус бесстрашно (сейчас он уже совсем не боится) знай себе шагает в первых рядах первого по величине и богатству кремпского духового оркестра и дует в свой кларнет. Он с ненавистью смотрит на теперь уже совсем близкие лица полигонских наемников и агентов Москвы и узнает среди них некоторых своих знакомых (хорошо, что не очень близких!) и многих, слишком многих знакомых Энн (он заставит ее немедленно и навсегда с ними порвать, будьте уверены!). Онли наливается свирепой ненавистью при мысли, что вдруг они каким-то неведомым ему путем все же добьются своих изменнических целей и война прекратится раньше, чем Полигония будет окончательно сметена с лица земли, а он, Онли Наудус, верный патриот и порядочный человек, заложит прочный фундамент своего финансового величия. Им что? Они-то какой вклад внесли в святое дело оборонной промышленности? А он внес!..
   Ему вдруг приходит в голову, что если бы каким-нибудь образом не стало его золовки и ее трех ребятишек, которые свалились на него как снег на голову, то акции принадлежали бы ему, только ему. Онли отгоняет от себя эти мысли, как недостойные порядочного человека.
   …Но когда же они, наконец, остановятся! Этак обе демонстрации смешаются в одну кучу.
   – Долой изменников! – орет господин Довор. – Прочь с дороги!
   – Прочь с дороги! – орут господа Раст, Пук, Бишоп. – Смерть Полигонии!
   – Куда девался ваш сенатор? – кричат им в ответ. – Переговоры вместо войны!.. Береги последнее ухо, Пук! Долой войну, с нас за глаза хватит чумы!.. Сами уступайте дорогу, на улице мы еще, слава богу, все равны! Эй, Довор, сколько вы на этот раз собираетесь заработать на атавской крови?.. Долой ненужную бойню! Пускай Довор сам идет воевать!..
   Никто не скомандовал, но оркестр сам по себе перестал играть: между обеими демонстрациями оставалось не более трех-четырех шагов. Полицейские крепче сжали в своих руках резиновые дубинки, ветераны, готовясь к драке, скинули с себя пальто, отдали их соседям по ряду, а сами стали быстро засучивать рукава. Два национальных флага – огромный шелковый и небольшой полотняный – застыли на месте: знаменосцам ходу больше не было, они стояли друг против друга, и никто из них не хотел уступить другому дорогу.
   Обе толпы остановились. Наступило грозное молчание, за которым через мгновенье, другое грянул бы бой, если бы не теперь уже знакомый жителям Кремпа пронзительный свист, перешедший в вой, а сразу за этим в оглушительный взрыв. Потом послышался еще один взрыв, и еще один, и еще много взрывов…
   Бомбы падали со всех сторон, и поначалу трудно было определить, в какую сторону бежать. Большинство семейных побежало все же к своим жилищам, туда, где в их помощи нуждались жены, дети, старики. Онли тоже побежал домой, где Энн, его бедная, милая Энн готовила парадный обед.
   Навстречу ему попадались бегущие. От них он узнал, что одна бомба, кажется, упала где-то на Главной площади. На Главной площади находилась лавка, в которой он служил. Его хозяин, господин Квик, жил на втором этаже. А вдруг бомба попала как раз в этот дом? Нет, этого не может быть: ведь господин Квик только что был в двух шагах от него, в первых рядах манифестации. Почему-то Наудусу казалось, что это достаточно серьезное возражение против подобной жуткой возможности. Ему было страшно за семейство Квиков, к которым он привык за восемь лет службы в их лавке. Господин Квик согласился быть свидетелем на завтрашней свадьбе. Потом ему стало страшно и за себя: а вдруг и в самом деле что-нибудь случилось с лавкой? Тогда он останется без работы… Без работы!!! Нет, этого не может быть! Ведь он везучий. Он всегда был таким везучим… Правда, он умеет играть на кларнете. Кое-что можно заработать и на кларнете. Но где? В Кремпе все места кларнетистов уже заняты… Хотя, конечно, если война как следует развернется, то двоих кларнетистов обязательно призовут в армию: Роба Крэга и этого, как его, тьфу, – от всех этих переживаний фамилию вышибло из памяти! – Высокий такой, с мохнатыми бровями и животом, торчащим, как тыква… Ну, а пока война развернется? Куда деваться, пока этих двоих еще не возьмут на войну?.. Хорошо еще, что он догадался купить акции, но как обидно будет тратить дивиденды на жизнь, а не на расширение капитала…
   Обливаясь потом, задыхаясь, с трудом передвигая задеревеневшие ноги, он вынырнул из боковой улички на Главную площадь и первым делом убедился, что ничего с домом Квика не случилось. Только стекла из окон повыскочили.
   – Фу! – облегченно вздохнул Онли, не считаясь с приличиями, вытер вспотевшее лицо рукавом пальто, счастливо оглянулся на чей-то надрывный вопль и увидел, что от приземистого трехэтажного дома, в котором еще десять минут тому назад помещалась банкирская контора «Сантини и сын», не осталось ничего, кроме большой, ровно усыпанной розовым щебнем воронки.
   Есть впечатления, которые на всю жизнь остаются свежи. Тот, кто хоть раз слышал, как падает бомба, никогда не забудет ее зловещего, стремительно нарастающего свиста. Профессору не пришлось, как Фрогмору, задумываться, что это за звук приближается из праздничной голубизны высокого весеннего неба: он прожил три с половиной месяца в военном Лондоне и наслушался этого свиста. Он быстро оглянулся: спрятаться негде.
   – Ложись! – сказал он Джерри самым спокойным тоном, на какой был в эту минуту способен. – Делай, как я! – и шлепнулся на тротуар вместе с маленьким Матом. Мат от неожиданности разревелся и стал вырываться из рук Гросса. Мальчику было холодно и неудобно на сыром асфальте.
   – Ложись скорей! – крикнул профессор старшему мальчику, видя, что тот уставился на него, как на сумасшедшего.
   Свист уже превратился в вой. Теперь, когда решали доли секунды, мальчик оцепенел от ужаса. Ждать было некогда. Гросс дернул Джерри за ногу. Мальчик рухнул на тротуар рядом с ревевшим маленьким Матом, а Гросс навалился на обоих ребят всем своим большим и грузным телом.
   Но Джерри все же удалось одним глазом увидеть из-под профессора, как темневшее на соседней улице трехэтажное кирпичное здание тюрьмы плавно, словно растекаясь в воздухе, взмыло вверх огромной темно-рыжей тучей пыли, щебня, огня и дыма. Эта туча на несколько мгновений закрыла собой низкое февральское солнце. Сначала оно совсем пропало из виду, потом стало просматриваться в виде тусклого оранжевого кружочка с очень острыми краями, как во время солнечного затмения сквозь закопченное стеклышко.
   Грохот взрыва оглушил мальчика. Он не расслышал ни звона посыпавшихся стекол, выдавленных из оконных рам мощной взрывной волной, ни тонкого комариного жужжания еле различимых в далекой вышине самолетов, ни низкого и неровного гудения тысяч и тысяч железных и кирпичных осколков, которые стучали по черепичным крышам, по тротуарам, по стенам домов, ни воплей раненых, ни криков и топота перепуганных людей, неведомо куда бежавших от нагрянувшей беды. Он только почувствовал что-то теплое на своей ноге. Джерри потрогал ногу, нащупал что-то теплое, липкое и испугался.
   – Ранен! – решил Джерри. – Ну да, я ранен! – Он знал, что когда ранят, то не всегда поначалу чувствуется боль. – Вот сейчас уж мне обязательно достанется от дяди Онли! Пустите же! Пустите!
   Профессор и не пошевелился.
   Снова послышался свист. Джерри замер в ожидании. За углом взорвалась вторая бомба, потом где-то дальше – третья, четвертая, пятая… Медленно осела туча, всплывшая над тюрьмой, и освободила по-прежнему ослепительное и безмятежно спокойное солнце; послышались и замерли вдали топот и крики людей, пробежавших где-то совсем рядом, а профессор Гросс разлегся и не думал подыматься.