На третий день войны в Кремпе вспоминали о чуме как о давно пройденном этапе страданий и ужасов, на смену которым пришли переживания пострашнее. И вдруг бакалейщик Фрогмор умирает именно от чумы. Правда, он лишь накануне удосужился сделать себе прививку. Хорошо, если дело только в этом. А что, если в Кремп (дело коммерческое!) заслали под шумок бракованную, лежалую вакцину и где-то сейчас бродят по городу десять, двадцать, сто человек, которые еще ничего не подозревают, но которые уже обречены?
   Люди впали в глубокое отчаяние. Матери с тоской смотрели на своих детей, не смея даже прижать их к груди. Кто знает, не заразишь ли ты их нежным материнским объятием, не заразишься ли сама от ребенка?
   В то утро темное и томительное любопытство тянуло кремпцев поближе к дому Фрогмора, где на кушетке, в пальто, шляпе и ботинках лежала первая жертва этой дьявольской болезни. Так вот как они выглядят – зачумленные дома! Ничего особенного, дом как дом. Далеко вокруг ни души, но не потому, что не стало в Кремпе покупателей. Вешнее солнце горит на золотых буквах темно-синей вывески, которая уже никого и никогда не заманит в лавку Фрогморов (фирма существует с 1902 года!), да и лавки этой скоро – и часу не пройдет – не станет на свете.
   Самые отчаянные, самые любопытные кремпцы толпились метрах в трехстах. Они увидели, как в начале десятого часа в темный провал двери, зиявший как врата ада, вошли санитары в респираторных масках, длинных резиновых балахонах, высоких сапогах, резиновых, с мощными раструбами рукавицах, неся тяжелые бидоны с бензином. Они пробыли там, внутри, минут десять и вернулись на улицу уже без бидонов. Санитаров обильно опрыскали какой-то вонючей дезинфицирующей жидкостью. Они стянули с себя маски, обнаружив вспотевшие, бледные от волнения лица. Потом старший санитар или кто-то в этом роде взял обыкновенную ракетницу и трижды выстрелил в распахнутые окна спальной и столовой и в лавку Фрогморов зажигательными ракетами, и это был как бы сигнал огню, что ему предоставляется слово.
   Но огню было не к спеху. Тихий голубенький язычок пламени воровато выглянул из окошка спальни, словно его послали посмотреть, не стоят ли где поблизости пожарные с брандспойтами наготове. Но пожарные с брандспойтами стояли в отдалении, готовые спасать от огня любые дома, кроме дома Фрогморов. Дом Фрогморов их уже не касался. Тогда язычок на несколько секунд исчез внутри квартиры, как если бы он пошел докладывать обстановку. И вот вспыхнуло и с треском и гуденьем вырвалось сквозь окна и двери наружу уверенное в себе, наглое, веселое и красивое пламя. Оно быстро заглатывало раздувавшиеся на сквозняке, потертые оранжевые бархатные шторы. Потом занялись подоконники, из окон и дверей повалил густой темно-сизый дым. Запахло гарью и тянучками. Это загорелись рундуки с сахаром. Потом донесся приятный запах жареной колбасы, жареной рыбы. Беззвучно лопнула нарядная стеклянная вывеска и пошла пузырями на ее осколках золотая и темно-синяя краска…
   Хорошо (это было всеобщим мнением), что вдовы Фрогмора не было среди зрителей. В это время она после здоровенной дозы противочумной сыворотки томилась в просторном темноватом изоляторе для заразных больных, то горюя по мужу, которого она, в конечном счете, все-таки по-своему любила, то ища в себе грозных симптомов чумы (боже, сколько раз она прикасалась к нему за последние трое суток!), то прикидывая в уме, как она теперь одна, без мужчины управится с домом и магазином, да еще в такую сложную и тяжкую пору. Ее пожалели. Ей не сказали, что ни дома, ни магазина, ничего, даже носильных вещей, ничего у нее не будет с сегодняшнего утра.
   Что ни говори, а такая ужасная смерть и такое исчерпывающее разорение производят впечатление. Жалко было этого болвана Фрогмора, хотя он и был сам виноват в своей смерти, жаль было и его вдову, хотя характерец у нее, я вам доложу… Все равно жалко. Была даже какая-то особая сладость в сочувствии такому разностороннему горю человека, которого ты недолюбливаешь. Некоторым доставляло тайное удовлетворение наблюдать, как горит чужое добро в то время, как твое, благодарение всевышнему, находится пока в сравнительной безопасности. Но с другой стороны, все-таки обидно, когда зря, без перспективы получить страховую премию, превращается в золу и угли добротный двухэтажный дом, битком набитый мебелью, одеждой, бельем, посудой и бакалейными товарами. Подумать только, что если бы не клятва бедняги Фрогмора… А кто вызвал беднягу на эту роковую клятву?..
   И дернула же Гая Фелдера нелегкая появиться поблизости именно тогда, когда в треске, дыму и пламени сгорало все, ради чего супруги Фрогморы прожили долгую и унылую серенькую жизнь. Не всякий негр решился бы сейчас показываться в этом районе. Но Гай Фелдер был не «всякий негр», не какой-нибудь голоштанник из тех, которых только пальцем помани, и они побегут за первым попавшимся «красным» агитатором. Это был «хороший» негр, который понимал свое место, потихоньку торговал у себя в лавке и за двадцать шагов снимал шляпу перед встречным белым. Если хотите знать, его всегда ставили в пример другим неграм. Поэтому-то он и рискнул выбраться так далеко из негритянского квартала. Уж очень его тянуло посмотреть, как вылетает в трубу такой богатый бакалейный магазин! Любого бакалейщика не могло не волновать такое событие, а Гай Фелдер чувствовал себя в это печальное утро больше бакалейщиком, чем негром.
   – А, Фелдер, и ты здесь? – окликнул его кто-то почти дружелюбно.
   Гай униженно закивал лысой головой и улыбнулся. Попробовал бы он не улыбнуться, отвечая белому, – любому белому, а особенно ветерану. Разговаривая с белым, негр должен, если хочет остаться живым и здоровым, улыбаться, чтобы показать, как он счастлив от этой незаслуженной чести. Вот он и улыбнулся.
   – Он улыбается! – не поверил своим глазам шофер пожарной машины. – Этот черномазый ухмыляется, когда по вине ему подобных помер такой выдающийся белый!
   – Что вы, сударь! – обмер Гай Фелдер, а про себя подумал, что зря не послушался жены: не надо было, ах, как не надо было ему идти сюда. – Как я могу радоваться смерти такого замечательного человека!
   Он попытался юркнуть в толпу, но встретил плотную стену людей, которым показалось, что вот она, наконец, и обнаружена – истинная причина всех обрушившихся на них бедствий: негры, вот из-за кого приходится погибать от чумы и разоряться вполне достойным белым! И они еще смеют рыскать поблизости, чтобы насладиться бедой белых, и они еще имеют наглость при этом улыбаться!
   – Тебе весело, черномазый? – ласково спросил Фелдера все тот же шофер, подбодренный всеобщим вниманием и все более распаляясь. – Тебе очень весело? Чего же ты молчишь? – И он ткнул Фелдера кулаком в нос. Из носа хлынула кровь.
   – Вы ошибаетесь! – взвыл Фелдер и заметался перед сомкнутым строем белых. – Мне совсем не весело, сударь…
   – Теперь-то тебе, конечно, не весело, – рассудительно согласился шофер и снова ударил его, на сей раз в грудь. – А ты улыбайся… Чего же ты, лысый африканец, не улыбаешься? Ты улыбайся!
   – Эй, ребята, осторожней! – закричал Довор, который не вмешивался в эту историю, потому что она и без его помощи разыгрывалась как по нотам. Головешки!
   Действительно, в мощных струях теплого воздуха над горевшим домом взмыли одна за другой несколько головешек. Толпа бросилась врассыпную, и Фелдер пустился наутек, рассчитывая, что в суматохе о нем забудут. Но о нем не забыли. За ним кинулись несколько молодцов с особенно развитым охотничьим инстинктом, который, как известно, ничем так не подогревается, как сознанием полнейшей безнаказанности. Фелдера было совсем не так уж трудно догнать: ему уже шел шестьдесят третий год, а он и в молодые годы не отличался особенным проворством. Но его нарочно не сразу догнали, чтобы дать ему подумать, будто он и в самом деле в состоянии от них ускользнуть. Но это им скоро надоело, да и не хотелось особенно далеко удаляться от дома Фрогморов. Они без труда догнали его, повалили на замусоренную мостовую и стали топтать. Фелдер уже ничего не чувствовал и почти не дышал, когда снова, как вчера, как третьего дня, завыли сирены воздушной тревоги, и это был один из тех редких случаев, когда налет вражеской авиации спас человеческую жизнь.
   Он очнулся, когда его уже принесли в клинику доктора Камбола. Вернее, когда его положили на мокрый, липкий от семидневной грязи асфальт у дверей клиники. Он раскрыл глаза и увидел прямо перед собой белую женщину (это была Дора Саймон) и еще одного белого, незнакомого. Не надо забывать, что Прауд не прожил еще в Кремпе и двух недель. Лицо этого белого кипело такой злобой, что Фелдер поспешно закрыл глаза, чтобы хотя не видеть, как тебя будут доканчивать. Но, казалось, белые хотели продлить его предсмертную муку, потому что прошла минута и еще одна, и никто до него не дотрагивался. Это была слишком томительная неизвестность. Фелдер чуть приподнял веки и увидел, что, кроме этих двух белых, около него стояло трое негров, из которых один был тот самый «красный» негр Форд, о котором все в городе говорили, что его убило в тюрьме бомбой еще в первый день войны. А в дверях клиники стояла дежурная сестра (теперь уже стали оставлять на время воздушных налетов дежурных по клинике), и эта женщина, насмерть перепуганная бомбежкой, объясняла белым, почему она не имеет права принимать Гая Фелдера, будь он даже при последнем издыхании.
   – Да поймите же вы, сударь, клиника для белых, для белых! И этим все сказано. Что, вы с луны свалились, что ли?!
   – Человек может умереть, поймите же! – настаивал на своем тот самый белый, который испугал Фелдера ненавидящим взглядом, и Фелдер с облегчением понял, что ненависть этого белого относится не к нему, а к дежурной. – Неужели человек должен подохнуть у самых дверей больницы?
   – Тут и без вас тошно! – завизжала дежурная. – А вы лезете со всякими глупостями. Где это видано, чтобы негра – и вдруг в клинику для белых!
   Она захлопнула дверь с такой силой, что из нее чуть не вылетели стекла.
   По совести говоря, Прауд сам себе удивлялся. Что это с ним такое случилось? С какой стати он вдруг стал возиться с каким-то черным старикашкой и устраивать его в больницу? Но как бы то ни было, сейчас он был вне себя от негодования. Он стал колотить кулаками в дверь, пока, наконец, разъяренная дежурная не показалась в раскрытом окне второго этажа. Где-то поблизости ухнула бомба, за нею вслед еще одна, но здесь никому сейчас не было дела до бомб.
   – Вы хотите, чтобы меня уволили с работы? У меня на шее семья, пятеро детей, муж безработный!.. – кричала из окошка дежурная, а Прауд остервенело колотил кулаками и орал, что он разнесет вдребезги всю эту вонючую лавочку.
   И неизвестно, сколько бы эта бестолочь продолжалась, если бы Дора не догадалась крикнуть дежурной, чтобы та выбросила им ваты, йоду и бинтов.
   Дежурная швырнула им завернутый в полотенце узелок с перевязочными материалами:
   – Только верните полотенце, а то у меня за него вычтут из жалованья!
   Дора перевязала Фелдера и оставила полотенце на ручке входной двери. Мужчины отнесли робко стонавшего старика к нему домой.
   – Форд! – прошептал он на прощанье и поманил пальцем страшного «красного». – Сдается мне, что тебе не стоит возвращаться к себе домой. У меня тебя никто не будет искать…
   – Спасибо, дядюшка Гай, – скупо улыбнулся Форд. – Очень может быть, что я к вам попозже загляну… Если я не очень вас стесню…
   – Ты нас нисколько не стеснишь, Форд, – сказала жена Фелдера, которая крепилась при незнакомых людях. Но только они остались наедине с мужем, как она кинулась целовать его бессильно свисавшие руки и дико, во весь голос завыла, колотясь головой о толстую спинку ветхой деревянной двухспальной кровати, когда-то давным-давно, вскоре после их свадьбы, коряво выкрашенной Гаем Фелдером под красное дерево.
   К тому времени окончательно сгорел дом Фрогморов, прозвучал отбой воздушной тревоги, и жители Кремпа были оглушены сразу двумя из ряда вон выходящими новостями. Во-первых, в городе были отмечены два новых случая заболевания чумой. Во-вторых, оказывается, уже пошла вторая неделя, как Атавия оторвалась от Земли…



4


   В Кремпе в начале марта существовала только одна стройка: восстанавливали тюрьму. Около ста сорока семей осталось к этому времени без крова. Только банкир Сантини и еще два-три человека были в состоянии за собственный счет отстроить хоть подобие крыши над своей головой, но городские власти были заняты восстановлением тюрьмы. Пострадавшие обратились к мэру города Пуку, но на подобные цели у городского самоуправления ассигнований не было, и на строительство бомбоубежищ тоже: тюрьма отстраивалась на деньги, отпущенные провинциальными властями. Обратились к губернатору. Оказалось, что и у губернатора ничего на этот счет не предусмотрено в бюджете. Как будто кому-нибудь могло прошлым летом прийти в голову, что когда-нибудь атавскому городу смогут потребоваться такие статьи расходов! Послали телеграмму самому господину Мэйби. Временный президент республики ответил прочувствованным, но решительным отказом.
   «Помощь государства, – писал Мэйби, – будет просто милостыней и вредно отразится на характере атавцев, подорвет их резко выраженный индивидуализм».
   Господин Сантини признал это обоснование отказа подлинно атавским и в высшей степени убедительным. Господин Пук, у которого, благодарение господу, дом пока что оставался в целости, был согласен с господином Сантини. Он вообще никогда не расходился с ним во мнениях, за исключением тех случаев, когда директор велосипедного завода стоял на иной точке зрения. Тогда Пук срочно заболевал, чтобы предоставить решение вопроса более смелому или менее заинтересованному деятелю городского самоуправления.
   Но даже такой проверенный пророк индивидуализма, как Андреас Раст, усомнился на сей раз в правоте сенатора Мэйби. И все из-за страховой компании! Первого марта Раст был официально уведомлен, что ему, к сожалению, не придется рассчитывать на получение страховой премии ни за покойную госпожу Раст, ни за гостиницу; обе они погибли от причин, не предусмотренных страховым договором. За ущерб, понесенный в результате отрыва Атавии от Земли, страховая компания не была обязана и не собиралась отвечать.
   Андреас Раст стал нищим и, как все неимущие, был бы теперь рад обменять свой резко выраженный индивидуализм на резко выраженную денежную помощь, которая помогла бы ему снова встать на ноги. Правда, у него был преуспевающий сын в Фарабоне, но, во-первых, далеко не известно, сколько тот еще будет преуспевать в его новой профессии, а во-вторых, одно дело время от времени помогать нуждающемуся сыну, а другое – самому получать от него помощь. Да еще при такой снохе, как мадемуазель Грэйс, вернее как бывшая мадемуазель Грэйс, потому что при любезном посредничестве Юзлесса ей удалось-таки окрутить доктора Раста и стать госпожой Раст. Нам уже известно, как беззаветно любила она детей доктора Раста, и не было никаких оснований предполагать, что она позволит своему слабовольному супругу швыряться деньгами на помощь кому бы то ни было, раз у него на руках двое беззащитных крошек. Нет, Андреас Раст уже вторые сутки не был в безумном восторге от резко выраженного атавского индивидуализма. А тысячи кентавров, которую сын прислал ему до бракосочетания с мадемуазель Грэйс, надолго не хватит при нынешней дороговизне.
   Единственная надежда оставалась на заячьи лапки. Уже были забиты согласно строжайшим требованиям науки первые двадцать три тысячи белых зайцев. Из этой первой партии лапок пятьсот (это была великолепная реклама!) были предназначены по предложению доктора Раста для его родного города Кремпа, который последние полторы недели так нуждался в стимуляторах счастья.
   Конечно, был известный риск в том, чтобы забрасывать эти драгоценные лапки с самолета в районе постоянных налетов вражеской авиации. Но поскольку риск тоже вплетался красивым цветком в похвальное мероприятие новой компании и поскольку вся эта история могла с самой лучшей стороны характеризовать атавские военно-воздушные силы и в то же время хоть немного отвлечь на себя взбудораженное общественное мнение, военные власти предоставили для этой цели истребитель новейшей марки. Было выбрано и подходящее время: пять часов вечера. В эти часа вряд ли можно было ожидать в районе Кремпа вражеских самолетов. Тюк с тщательно упакованными лапками, предназначенными для бесплатной раздачи наиболее достойным из пострадавших граждан Кремпа, должны были сбросить в полукилометре северней вокзала между вокзалом и элеватором.
   Ради этого торжественного случая Андреас Раст, как официальный представитель компании, прибыл на мокрое поле, простиравшееся к северу от Кремпа вплоть до самого Монморанси, за полчаса до назначенного срока. Поле уже было усеяно вполне достаточным для рекламы количеством зевак. Господин Пук с перевязанным ухом хлопотал, разъезжая взад и вперед на машине. Переминался с ноги на ногу духовой оркестр, который должен был встретить приличествующим маршем приземляющийся тюк. Томительно долго тянулась последняя четверть часа, но и они в конце концов канули в вечность. На горизонте показалась крохотная точка, которая быстро выросла в темно-серый силуэт истребителя. Зеваки грянули «ура». Потом от самолета отделилось что-то под парашютом и под острым углом понеслось к оравшей толпе и гремевшему оркестру. Но вскоре обнаружилось, что летчик чуточку ошибся, не рассчитал ветра: тюк с лапками явно относило в сторону догоравших на самой границе города зданий.
   Господин Раст заметил эту угрозу одним из первых. Он вскочил в машину мэра и помчался к месту предполагаемого падения тюка. Выскочив из машины с поднятыми руками, Раст погнался за плывущим над землей тюком, и так как до ближайшего из горевших зданий оставалось уже совсем мало, он с поразительной для его лет и телосложения резвостью подпрыгнул, ухватился за тюк и принял на себя весь удар… Но об этом ему оказали уже на следующий день, потому что до самого утра второго марта он пролежал без памяти в клинике доктора Камбола.
   Конечно, репутация усовершенствованных, строго научных заячьих лапок была подмочена решительно и навсегда. Нечего сказать, хороши лапки, которые первым делом чуть не отправили на тот свет одного из наиболее достойных и наиболее пострадавших жителей города, к тому же представителя самой компании «Успех-гарантия».
   Спасибо еще местному внештатному корреспонденту агентства «Пресс-сенсация»: вместо того, чтобы отправлять в агентство телеграмму об этом поистине сенсационном происшествии (тогда агентство заработало бы немалый куш в качестве отступного, чтобы не рассылать такую пикантную телеграмму во все газеты), он почел за благо лично созвониться с дирекцией акционерного общества «Успех-гарантия» и сам получил отступного за молчание. Не так много, как отхватило бы само агентство, но ведь ему и меньше нужно было. Так что, если быть справедливым, одному человеку в Кремпе заячьи лапки все-таки принесли вполне заметную удачу. Но только одному. Да и тому нельзя было об этом рассказывать…
   Как бы то ни было, в Кремпе с заячьими лапками было покончено после этого раз и навсегда, а господин Андреас Раст окончательно стал нищим.
   Налеты полигонской авиации продолжались с постоянством малярийных приступов. Увеличилось число объектов. Сейчас ежедневно подвергались почти безнаказанной бомбежке до двадцати населенных пунктов. Все они были расположены в опасной близости от важнейших политических и хозяйственных центров страны. Поэтому было не удивительно, что постепенно внимание печати переключилось с возмущения безрукостью отечественной авиации, бессильной отразить налеты на никому доселе не известные городишки вроде Кремпа и Монморанси, на восхваление ее за то, что так ни разу вражеским самолетам и не удалось пробиться ни к Эксепту, ни к Боркосу, ни к Фарабону, ни к другим жизненным центрам страны. Командующий корпусом противовоздушной обороны был досрочно произведен в следующий чин, и это, конечно, должно было бы наполнить, но не наполняло радостью и гордостью сердца граждан Кремпа.
   В Кремпе не оказалось подходящих помещений, где можно было бы укрыться от бомб. Исключение составлял только велосипедный завод. На второй день войны его переключили на производство самодвижущихся колясок для безногих инвалидов войны. Чтобы не терять ни минуты драгоценного рабочего времени, уже к вечеру 27 февраля несколько больших подвалов на территории завода были переоборудованы под бомбоубежища. Теперь по сигналу воздушной тревоги персонал завода, вместо того чтобы присоединяться к бегущим за город, спускался в бомбоубежища и пережидал налет в относительной безопасности, но отнюдь не в спокойствии: ведь семьи оставались под бомбами! После окончания смены все теперь хлопотали с ломами, мотыгами и лопатами у себя во дворе, копали землю, пытались из обгоревших балок, старых рельсов и прочей строительной дребедени соорудить хоть некоторое подобие бомбоубежища.
   Но уже на третий день войны девять старух, женщин и ребят были заживо погребены под перекрытиями этих жалких сооружений.
   Кинулись доставать цемент и железо для более основательных убежищ, но все строительные материалы были забронированы для отстраивавшейся тюрьмы.
   – Мне чрезвычайно грустно отвечать вам отказом, – сказал губернатор, когда ему на этот счет позвонили по телефону, – но согласитесь, что без хорошей тюрьмы нас неминуемо захлестнет волна анархии.
   К собственному удивлению, все большее количество граждан Кремпа не могло согласиться с этим обоснованием, хотя еще каких-нибудь две недели тому назад оно бы их полностью удовлетворило.
   Быть может, этому способствовала чума, нет-нет, да и выхватывавшая из числа местных жителей очередную жертву, быть может – война, быть может удивительная и все еще никак до конца не постижимая история с отрывом Атавии от Земли. Но как бы то ни было, большинство кремпцев уже не удовлетворялось правительственной заботой о резко выраженном атавском индивидуализме и гарантиях против анархии. Кремпцы начинали злиться.
   Очень может быть, что дополнительным источником раздражения явилась весна, потому что, несмотря на все беды, обрушившиеся на Кремп, в город все же пришла весна. Это была странная, необычная весна без птиц и звонких ребячьих игр на залитых солнцем тихих улицах.
   После отбоя воздушной тревоги кремпцы вылезали из подвалов и пугливо грелись на мартовском солнышке. Кругом стояла нервная тишина, нарушаемая потрескиванием пожаров, воплями тех, кто только что потерял близких и годами нажитое добро, озабоченными голосами людей, участвовавшими в добровольных спасательных группах. К чести кремпцев, таких групп становилось все больше. Не считаясь с бомбами, с пылающими балками, которые вот-вот грозили обрушиться на их головы, спасатели лезли в самое пекло, чуть ли не голыми руками расшвыривали груды горящих бревен, под которыми в самодельных убежищах, кое-как оборудованных из обычных подвалов, задыхались и гибли без воздуха, в дыму и адовой жаре все новые и новые жертвы войны.
   Случалось, в пылу спасательной работы человек вдруг с удивлением и досадой обнаруживал, что рядом с ним хлопочет с лопатой или мотыгой в руках самый натуральный негр (и куда они только не пролезут!). Но обстановка не позволяла уточнять расовые вопросы, и белый не замечал, как в горячке работ начинал относиться к этому негру так, как если бы тот был самым что ни на есть стопроцентным белым. Случалось, что белый выполнял распоряжения черного, случалось, что в подвал к белым ни с того ни с сего забегало несколько черных, и их не выгоняли! Правда, с ними не очень уж и разговаривали, но и не выгоняли. Господин Довор, который любил все для себя осмысливать, объяснял это неприличное обстоятельство душевным смятением и некоей апатией.
   Но, конечно, стоило только кончиться воздушной тревоге, и черные, стараясь не глядеть по сторонам, уходили из спасательных команд и из нечаянно приютивших их подвалов.
   Утром второго марта в самодельных укрытиях одновременно в разных концах Кремпа погибло семьдесят шесть человек. Так много никогда еще за один налет не погибало. «Черный четверг» – такова была шапка, под которой местная газета собиралась опубликовать очередной экстренный выпуск со скорбным списком жертв.
   Известный нам репортер Дэн Вервэйс показал в то утро верх оперативности: уже через час после окончания налета список жертв был составлен, набран и заверстан. И он же проявил чуть попозже чудо оперативности, задержав печатание этого выпуска, потому что в Кремпе за короткий промежуток времени произошло событие, в некотором роде не менее значительное, нежели отрыв Атавии от Земли…
   Примерно за полчаса до своей новой встречи с Дэном Вервэйсом Онли Наудус в сердцах захлопнул дверь облезлого кирпичного домика, в котором проживала Энн. Несколько дней искал он свидания с Энн без свидетелей, наконец дождался, вручил ей тысячу двести кентавров, но примирения, которого он так жаждал, не получилось. Несмотря на пылкие возражения, что он ей верит на слово, Энн выдала ему расписку в получении денег, принадлежащих его тяжело раненной невестке и племянникам, но от каких бы то ни было дальнейших объяснений с ним решительно отказалась.