– Свинство так опаздывать. Он говорил: в семь часов, а сейчас девять.
   – Он воображает, – сказала Анна Андреевна, – что, если у него в руках такой предмет, он может прийти, когда ему угодно. Попозже и с ночевкой!
   – Ну, если он с ночевкой, – заявила Лотта, – то мы уходим. Идемте, Лидия Корнеевна!
   И мы ушли.
 
   20 мая 40. • Сегодня, раздобыв для Анны Андреевны «Русскую мысль» со статьей Недоброво – о чем она давно просила, – я начала ей звонить. Звоню: раз, другой, третий – занято. И чуть только я, досадуя, повесила трубку – звонок: звонит Анна Андреевна и просит прийти.
   Желтая, больная, лежит на диване под толстым одеялом, в халате, с неубранными волосами.
   – Сердце шалит. Я сегодня устала – была во ВТЭКе. Мне дали вторую категорию, а раньше была третья. Я постепенно приближаюсь к идеалу инвалидности. У меня нашли перерождение клапана сердца.
   Но сегодня она не такая грустная, как в последние разы. По-видимому, виною тому синенькая фототелеграмма, которую она дала мне прочесть[153].
   На кресле я увидела книгу – сигнальный экземпляр – и, конечно, с жадностью схватила его и принялась разглядывать.
   – Пожалуйста, спрячьте книгу в ящик комода, – почти невежливо приказала Анна Андреевна. – Поглубже, поглубже. И задвиньте ящик. Я не люблю ее видеть.
   – Это у вас профессиональная болезнь наоборот, – сказала я.
   – Я прочитала «Путем всея земли» еще одному очень понимающему человеку, – начала рассказывать Анна Андреевна. – Он был ошеломлен.
   – Как и я.
   – Может быть, это потому, что там есть новая интонация. Совсем новая, какой еще никогда не было. Ведь ошеломляет только новое… А двое слушателей признались, что не поняли: Сандрик[154] и Ксения Григорьевна.
   И, наверное, вспомнив, как интересно говорила об этой вещи Туся, прибавила вдруг:
   – Приходите ко мне когда-нибудь вместе с Тамарой Григорьевной, хорошо?..
   – Вот, посмотрите, Владимир Георгиевич принес мне целую кипу стихов из Лавки писателей. – Она изогнулась по-акробатски, достала со стула кипу маленьких книжечек и положила их ко мне на колени. – В Лавке всегда говорят ему: вышли стихи, это, наверное, Анне Андреевне будет интересно. Найдите Шефнера. Читайте.
   Я прочитала маленькое стихотворение о любви, вялое, эклектическое.
   – Подумайте, как холодно, как равнодушно, – говорила Анна Андреевна. – И о чем он пишет так! Самое главное в стихе – своя, новая интонация… А тут все интонации чужие. Как будто сам он никогда не любил.
   Я спросила, как она относится к Остроумовой – я собираюсь повести на выставку Люшу.
   – Да… люблю… но, пожалуй, средне. Меня тоже маленькую водили в Эрмитаж и в Русский музей, который тогда был совсем молодой. Мы жили в Царском, мама возила меня из Царского. Чего я терпеть не могла, так это выставок передвижников. Все лиловое. Я шла по лестнице и думала: насколько эти старые картины, развешанные на лестнице, лучше.
   Анна Андреевна попросила меня дать ей с комода топаз и положила его себе на грудь, на сердце.
   – Холодный, – заметила она. – Хорошо.
   Разговор набрел на Маяковского и Бриков – я рассказала о нашем детиздатском однотомнике и о поездке моей и Мирона Левина в Москву к Брикам. Общаться с ними было мне трудно: весь стиль дома – не по душе. Мне показалось к тому же, что Лили Юрьевна безо всякого интереса относится к стихам Маяковского. Не понравились мне и рябчики на столе, и анекдоты за столом, и то, что Лили Юрьевна выбежала из ванной в столовую в рубашке, штанишках и с большими лиловыми бантами на чулках – без халата, а за столом сидели, кроме меня и Мирона, приехавших по делу, Примаков, Осип Максимович и «наша Женичка». Более всех невзлюбила я Осипа Максимовича: оттопыренная нижняя губа, торчащие уши и главное – тон не то литературного мэтра, не то пижона. Понравился мне за этим семейным столом один Примаков – молчаливый и какой-то чужой им62.
   – Очень плохо представляю себе там, среди них, Маяковского, – сказала я.
   – И напрасно, – ответила Анна Андреевна. – Литература была отменена, оставлен был один салон Бриков, где писатели встречались с чекистами… И вы, и не вы одни, неправильно делаете, что в своих представлениях отрываете Маяковского от Бриков. Это был его дом, его любовь, его дружба, ему там все нравилось. Это был уровень его образования, чувства товарищества и интересов во всем. Он ведь никогда от них не уходил, не порывал с ними, он до конца любил их.
   Я сказала, что рассуждать об отношениях Маяковского с Бриками я не вправе, потому что про это не знаю, но была удивлена небрежностью их работы, полным равнодушием к тому, хорош ли, плох получится однотомник, за который они в ответе.
   – Это дело другое. Но и сам он в своих отношениях к литераторам и литературе был на их, то есть на очень невысоком, уровне. Однажды Николай Леонидович[155] спросил у него о Хлебникове. Он ответил: «А к чему сейчас Хлебникова издавать?» Так он отозвался о своем товарище, о своем учителе… В чем же тогда разница между ним и Бриками? Они равнодушны к изданию его стихов, он – к изданию стихов Хлебникова. Разница есть, и большая, но она в другом: в его великом таланте. В остальном – никакой. Он, так же как и они, бывал и темен, и двуязычен, и неискренен… Но это не помешало ему стать крупнейшим поэтом XX века в России.
   Постучал и вошел Владимир Георгиевич. Она очень нежно усадила его у своих ног на диван. Он жаловался – устал безмерно: вскрытия, экзамены. Зашел узнать о результатах медицинского осмотра. Анна Андреевна, снова изогнувшись по-акробатски, достала с кресла заключение врачей. Он прочел, произнес: «Все вздор, полуграмотная чепуха» – и поднялся. Перед уходом наклонился к ней, близко заглянул ей в глаза и спросил инфантильным тоном, каким часто говорил с ней при мне:
   – Вы хорошая сегодня?
   – Хорошая, – ответила Анна Андреевна и передала ему синенькую телеграмму.
   (В самом деле, она сегодня хоть и больна, но гораздо веселее, чем в недавние дни.)
   Я хотела уйти вместе с В. Г., потому что нам по дороге, но Анна Андреевна положила мне руку на колено: «Посидите со мной еще немного» – и я осталась.
   Анна Андреевна поднялась на минуту, нашла варенье и сахар, включила чайник и снова легла. Заговорили о собирателе материалов[156].
   – Он приходил ко мне и рассказывал все, что насобирал. Так я узнала, как дурно обо мне думают люди. Одна дама обещала ему к следующему разу припомнить: чей сын в действительности Лева – Блока или Лозинского? А я ни с Блоком, ни с Лозинским никогда не была близка. И Лева так похож на Колю, что люди пугаются. Моих черт в нем почти нет… Но чего только обо мне не говорили!
   – А собрал ли он что-нибудь дельное? – спросила я. – Или одни только сплетни?
   – Пустяки! Да ведь он и сам скоро сделался великим писателем земли русской.
   Потом она рассказала мне о безобразном поступке «Ленинских искр». Без спроса газета напечатала стихотворение о Маяковском, которое Анна Андреевна дала не «Искрам», а «Литературной», да к тому же напечатала с ошибками: в 12 году вместо в 13, «до сих пор» вместо «до тех пор»…
   – А заглавие! Пошлейшее: «Поэтесса – поэту». Какая гадость! Стыдно теперь и на улицу выйти.
   Я ей рассказала о стихах Благининой, где, как и в знаменитых ахматовских, флаги развешены на деревьях осенью[157]. Впрочем, добавила я, стихотворение Благининой мне нравится[158].
   – Что ж, – сказала Анна Андреевна, – я ничего тут не вижу. И Пушкин так всегда делал. Всегда. Брал у всех все, что ему нравилось. И делал навеки своим[159].
   Она стала расспрашивать меня о Люше, я рассказала о Люшиных любимых книгах – Диккенсе, Пушкине, – отсюда мы перешли к Чарской, и я пересказала ей Тамарин рассказ о том, как Тамара и Зоя, по поручению Литфонда, относили Чарской деньги и как Лидия Алексеевна со скромной гордостью, весьма картинно, повествовала о девочках-школьницах, навещающих ее и задающих роковые вопросы. «Они приходят ко мне с самым своим задушевным», – говорила Лидия Алексеевна, прижимая обе руки к сердцу и слегка задыхаясь.
   – Ко мне тоже приходят и тоже все с роковым и самым задушевным, – сказала Анна Андреевна. – Но кто пришел один раз, тот во второй не сунется, так я их встречаю.
   Помолчали. Когда она долго молчит – я уже научилась понимать, – она готовится. И в самом деле: черный обряд. Замо́к и дверь[160].
   – Какая жесткость, сила, – сказала я.
   – Вы находите? Я так и хотела.
   Опять помолчали. Я вспомнила об утреннем телефонном совпадении: я звонила ей – она мне. Одновременно. Я рассказала ей об этом.
   – У меня всегда так, – объяснила она. – Со всеми так.
 
   21 мая 40. • Сегодня я вспомнила один не записанный мною сразу рассказ Анны Андреевны – в ответ на мой вопрос. Вспомнила точно.
   Я спросила у нее однажды, как это так бывает, что не понимаешь стихов, а любишь их? Почему нам с Женей Лунц64 было – мне одиннадцать, а ей десять лет, когда мы влюбились в блоковскую «Незнакомку» и, после уроков, спрятавшись между двумя плотными дверьми – то есть, собственно, в шкафу, – упоенно читали в два голоса или по очереди:
 
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу.
 
   Мы еще никогда не пили вина, не видывали пьяниц с глазами кроликов, не знали ресторана – не понимали и того, что стоит за этими стихами, но любили их до упоения.
   – Они были для вас новой гармонией, вот чем, – сказала Анна Андреевна. – Таким был для меня Иннокентий Анненский. Я пришла один раз к К. Г.[161] Он кончал срочную корректуру. «Посмотрите пока эту книгу», – сказал он мне и подал только что вышедшую книгу Анненского. И я сразу перестала видеть и слышать, я не могла оторваться, я повторяла эти стихи днем и ночью… Они открыли мне новую гармонию[162].
 
   24 мая 40. • Вчера вечером, поздно, когда я около одиннадцати пришла к Шуре, она встретила меня словами: «Не застав тебя дома, Анна Андреевна звонила сюда».
   У меня сердце остановилось от испуга. И, наверное, это было заметно.
   – Да нет, ничего не случилось! – сказала Шура. – Напротив, хорошее! Анна Андреевна просила тебе передать, что ею получены авторские и ты можешь хоть сейчас идти к ней и получить экземпляр.
   Надо было позвонить немедленно в ответ на такой добрый и поспешный зов, но Шурина мама спала там, где телефон, и мне неудобно было ее беспокоить.
   Я позвонила сегодня утром и, когда Зоечка повела Люшу и Таню – по случаю их школьных успехов – в кафе «Норд», отправилась к Анне Андреевне65.
   В комнате у нее на маленьком столике розы, а я не догадалась в такой день принести цветы!
   Анна Андреевна лежит, а на стуле, рядом с диваном, столбики белых книг. Дожили мы, значит, все-таки до светлого дня. Мне хотелось сразу схватить книжечку и рассмотреть ее, но я не решилась.
   Анна Андреевна выглядит дурно, лицо грустное, желтое, волосы заколоты кое-как.
   Оказывается, завтра ее будут оперировать – опухоль на груди, не страшная, не злокачественная; вечером она уже придет домой. Я спросила, под каким наркозом.
   – Не знаю. И не интересуюсь знать. Мне это все равно. Хотя бы и совсем без наркоза. Я никогда не боялась физической боли. Однажды один мой знакомый мельком проговорился при мне, что боится удалить зуб без наркоза – и сразу перестал быть мне интересен. Я таких людей не умею уважать.
   – Оперировать меня будут завтра, в три часа, но я так прочно позабыла об этом, что даже назначила одной даме прийти завтра в три часа за книгой.
   – Книга была, оказывается, запрещена Обллитом, – продолжала Анна Андреевна. – Вот почему несколько дней мне из издательства весьма туманно отвечали на вопрос, когда прибудут авторские. Оказывается, 16-го книгу запретили, а 22-го разрешили. Вчера она поступила в Лавку писателей, по записи роздали писателям 300 экземпляров, а на прилавок не положили ни одного…
   Я сказала, что, стало быть, книгу получили одни только хорошие знакомые, которым – так или иначе – стихи эти все равно известны.
   – То есть, вы хотите сказать, нехорошие знакомые, – поправила меня Анна Андреевна. – Члены Союза моих стихов никогда не знали и знать не хотели, они моих стихов не любили и сейчас берут книгу в Лавке потому, что вот, мол, достать ее простым смертным невозможно, а они – пожалуйста! – могут получить. Это укрепляет их чувство превосходства, привилегированности. Поэзию же мою они терпеть не могут. Они ведь всегда считали, все эти двадцать лет, что ни к чему вытаскивать из нафталина это старье… А я бы хотела, чтобы моя книга дошла до широких кругов, до настоящих читателей, до молодежи…
   Потом она спросила меня, прочитала ли я статью Недоброво в «Русской мысли» и что я о ней думаю.
   Я сказала: «Статья глубокая, умная, особенно интересно говорит он о героях стихов. Но…»
   – Потрясающая статья, – перебила меня Анна Андреевна, – пророческая… Я читала ночью и жалела, что мне не с кем поделиться своим восхищением. Как он мог угадать жесткость и твердость впереди? Откуда он знал? Это чудо. Ведь в то время принято было считать, что все эти стишки – так себе, сантименты, слезливость, каприз. Паркетное ломанье. Статья Иванова-Разумника, кажется, так и называлась: «Капризники»…66. Но Недоброво понял мой путь, мое будущее, угадал и предсказал его потому, что хорошо знал меня[163].
   Мы снова заговорили о книге: она непременно разойдется за один день.
   – В нашей стране очень любят стихи, – сказала я.
   – Да, удивительно. Нигде в Европе этого нет. В Париже я рассказала одному поэту, сколько раз переиздаются у нас книги стихов – он едва верил. Публичные чтения у них не приняты. Если знаменитый художник сделает рисунки или виньетки к новой книжке стихотворений – тогда она приобретает шанс быть распроданной. Из-за рисунков – вы подумайте! В России всегда любили стихи, а французы преимущественно заняты живописью.
   Я поднялась. Анна Андреевна взяла два экземпляра своей книги и надписала один мне, другой Тамаре. Я обратила ее внимание на то, как странно сделан перенос на корешке книги: «Стихот-ворения».
   Вошел Владимир Георгиевич с букетом ландышей. Анна Андреевна взяла их у него из рук, нашла стакан и, ставя ландыши в воду, сказала нам:
   – Утром я здесь лежала на диване, а кругом цветы, цветы… Совсем как мертвая.
 
   29 мая 40. • Не записала вовремя. Теперь вспоминаю крохи.
   Я пришла к Анне Андреевне 25-го вечером, в день ее операции. Она лежала, укрытая и забинтованная, со спокойным и, я сказала бы, просветленным лицом. Операция прошла благополучно и длилась 20 минут. Назад она шла пешком, так как машины Владимиру Георгиевичу достать не удалось; повязка от ходьбы сползла, дома ей сделала новую перевязку медицинская сестра, ее знакомая, которая и завтра придет перевязывать.
   Кажется, ни о чем интересном мы на этот раз не говорили, только одно мне запомнилось: она мельком сообщила, что к одной ее приятельнице после двухлетнего разрыва вернулся муж.
   – Странно мне всегда это слышать, – сказала я. – Вернулся, вернулась… Я думаю, любовь так же невоскрешаема, как мертвец.
   – Да, конечно… – помедлив, сказала Анна Андреевна. – Возвращаются не к человеку, не к прежней любви, а к стенам, к комнате.
   Вчера мы были у нее с Тамарой. Мы встретились с Тусей в скверике, купив цветы и пирожные, и посидели немного на скамеечке, пока Туся рассмотрела врученную ей мною книгу.
   Анна Андреевна не лежит, бродит по комнате. Говорит, что был сердечный приступ: «Мой отец умер от первого», – сказала она. Лицо измученное. Все время была любезна, особенно с Тусей, только изредка впадала в рассеянность и молчание.
   Туся осведомилась, нет ли в сборнике опечаток. Анна Андреевна, не ответив, вдруг произнесла:
   – Всю жизнь меня мучает одна строка: «Где милому мужу детей родила». Вы слышите: Му-му?! Неужели вы обе, уж такие любительницы стихов, этого мычания не заметили?[164]
   Туся рассмеялась, а потом ответила очень серьезно:
   – Во-первых, никакого му-му не слыхать. Долгие слоги, протяжные: милому мужу: тут нет столкновения двух му, тут ми в начале одного слова и му другого. Столкновение му-му чисто зрительное, а не слуховое, то есть для стиха безразличное. А во-вторых, ведь эти два му совершенно естественны, заложены в самом языке, существуют там – зачем же избегать их? Какая же тут возможность замены? Толстому мужу? Доброму? Глупому? Все будет му – таков уж закон склонения в нашем языке.
   Анна Андреевна уселась в свое любимое кресло, драное, хромое, и, раскинув по-своему руки, прочитала нам пушкинский «Памятник»[165].
   Туся сказала:
   – Есть такое выражение: нужно, как хлеб, как воздух. Я теперь буду говорить: нужно, как слово… Простите меня, Анна Андреевна, но даже вы, создавшая это, даже вы не знаете, как оно нужно. Потому что вы не были там – к великому всеобщему счастью… А я помню себя там, и помню лица и ночи… Если бы они, там, могли себе представить, что это есть… Но они уже никогда не узнают. Сколько уст смолкло, сколько глаз закрылось навсегда…
   Помолчали. «Спасибо вам», – сказала Анна Андреевна. Потом заговорила о другом, спокойным голосом:
   – 23-го у меня был особенный день. Курьер из издательства привез мне экземпляры, друзья приходили, приносили цветы. Я лежала, мне было нехорошо: сердце. Вошла ко мне в комнату Таня, поглядела на меня, поглядела на цветы, фыркнула:
   – Беспокойная старость! – и вышла.
   В тот же день высказался и Николай Николаевич. Он забежал на минутку, поглядел на цветы, поглядел на книжки: «Я вижу, Аничка, вы переживаете вторую молодость!» И выбежал очень сердито. Так поздравили меня мои соседи – и с той и с этой стороны.
   Мы с Тусей поднялись. Было более часа ночи. Провожая нас до дверей, Анна Андреевна сказала Тусе:
   – Так, значит, я могу не стыдиться му-му? И не переделывать строчку?
 
   1 июня 40. • Вчера Анна Андреевна позвонила мне утром и попросила непременно зайти. А у нас – гвозди, веревки, тюки, ящики, полный разгром; друзья раздобыли для меня внезапно бесплатный грузовичок, необходимо было такой удачей воспользоваться. Ида едет с большими вещами, а я должна накормить девочек, собрать их мелкие вещички и часа через три ехать поездом. Мы с Идой мечемся. Девочки в ажиотаже, укладывают кукольные чемоданчики и рвутся на вокзал, хотя поезд наш нескоро.
   Я сказала Анне Андреевне, что непременно зайду к ней, но не сразу и ненадолго.
   Отправив грузовик, я взяла чемодан с мелкими вещами, Люша и Таня – свои кукольные, заперла наши комнаты, и мы отправились на вокзал – но по дороге зашли к Анне Андреевне. Девочки обещали подождать меня внизу на досках, сторожа наше барахлишко, а я поднялась к Анне Андреевне.
   Оказалось, она хотела познакомить меня со статьей, написанной каким-то молодым человеком для «Литературного критика», статьей, которую Катя[166] принесла показать ей. Я прочитала. Статья развязная и неверная. Автор, некто О., говорит, что Ахматова воскрешает в своей поэзии ложноклассическую традицию Расина, что героиня ахматовской поэзии – героиня расиновского театра.
   – А я Расина совсем и не читала, когда начала писать стихи, и театр его был мне неизвестен, – сказала Анна Андреевна.
   – Да ведь не в том дело, читали вы Расина или нет! – закричала я. (Крикливость моя вызывалась, по-видимому, глупостью статьи и еще тем, что меня ждали девочки и я торопилась.) – В ваших стихах ничего ложноклассического нет и ничего расиновского. Они растут из русской классики, преображая ее, в них нет ничего риторического, они начисто лишены пышности, они – сама естественность и тишина, они – живая, русская, и притом современная речь. Откуда же тут взяться Расину? И знаете что? – вдруг осенило меня – ведь это все он придумал из-за четырех мандельштамовских строчек:
 
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
 
   и
 
Так – негодующая Федра —
Стояла некогда Рашель.
 
   Вот вам и вся причина его многоумных догадок о вашей поэзии!
   – Осип имел здесь в виду вовсе не мою поэзию, – сказала Анна Андреевна. – Тогда мы чуть ли не каждый день встречались в Цехе, и он просто написал о женщине, которая ему нравилась.
   Я спросила, как она себя чувствует.
   – Очень плохо. Кажется, никогда еще не было хуже. Пять сердечных припадков за пять дней. Владимир Георгиевич перепугался и даже посоветовал мне лечь в больницу. Может быть, от этого я сразу выздоровела: вчера и сегодня приступов нет.
   Мы снова заговорили о статье.
   – Огорчила она меня, – сказала Анна Андреевна. – Вспомнился мне один вечер, на котором присутствовал величавый Бальмонт. О, он всегда был величав, ни на минуту не забывал, что он не простой смертный, а поэт. (Между прочим, как это ни странно, он и в самом деле поэт. Когда-то издан был сборник «Сирена». Там были поэты и маленькие, и большие, и средние, а лучшим оказался Бальмонт. Стихотворение о луне – прелестное67.) Да, так на этом пышном вечере сначала был ужин, потом одни уехали, другие остались, и начались танцы. Я не танцевала. Бальмонт сидел рядом со мной. Заглянув в гостиную, где танцевали вальс, он сказал мне нараспев: «Я такой нежный… Зачем мне это показывают»… Мне тоже хочется сказать про эту статью: «Я такая нежная, зачем мне это показывают». Статья Перцова, написавшего про меня когда-то: «Эта женщина забыла умереть вовремя», – задела меня гораздо менее[167].
   – Не понимаю, как может задевать вас такая чушь? – сказала я, но спорить уже было некогда. Выглянув в окно, я увидела Люшу и Таню. Они уныло сидели на досках, не спуская глаз с двери, из которой я должна была появиться. У Тани выражение лица скорбное, совершенный мальчик Пикассо с картины «Старик и мальчик». Кукольные чемоданчики лежали у них на коленях, а мой чемодан, полураскрытый, валялся на земле.
   Пора было идти. Я поспешила к ним.
 
   3 июня 40. • Я приезжала в город за продуктами и по всяким делам. Освободилась поздно и позвонила Анне Андреевне вечером от Туси. Она попросила прийти. Она все еще сильно расстроена статьей О., обдумывает, встретиться ли с ним самой или передать свои соображения через Катю.
   – Посоветуйте, самой или через Катю?.. Конечно, мнений его я оспаривать не стану, но укажу на фактические ошибки.
   Памятуя об изобилии сердечных припадков, я посоветовала ей говорить с О. не лично, а через Катю. А то скажет ей этот ложноклассический мудрец мельком какую-нибудь новую глупость, а она потом сутками внутри себя будет опровергать ее. (Между прочим, у меня мелькнула мысль: не из этой ли способности сосредоточенно полемизировать, опровергать, изобличать рождаются ее любовные стихи, такие раскаленно-драматические? Но это – мельком. Надо было дать совет о статье.)
   Я настаивала на ее встрече с Катей.
   – Вы правы, через Катю было бы лучше, но, как это ни странно, Кате статья нравится. Она так погрузилась в свою рабочую сутолоку, что ничего уже не понимает. Я давно заметила: женщины, если у них есть профессия, служба, превращают ее для себя в настоящие шоры68.
   Пожаловалась, что ей звонит Каминская, которая собирается устроить вечер поэзии Блока и Ахматовой, и осведомляется, имеет ли Анна Андреевна что-нибудь против69.