Аполлон Аполлинарьевич, усердно потея, просит их подумать, прийти через неделю, не торопиться. Но Петровичи уперлись, точно бычки, подталкивают нам связку бумаг, и в самую ответственную минуту Поварешкин достает из кармана большой значок, что-то вроде ордена.
   – Это замечательно, – говорит Аполлоша, – что вы победитель… социалистического… соревнования, но… дети есть дети…
   Что-то наш директор жужжит на пределе, вот-вот сломается. Так оно и есть.
   – Ладно, – соглашается Аполлоша, – в многодетной семье тоже много хорошего. – И вдруг обращается к женщине, кивнув на ее мужа: – А он не выпивает?
   – На Октябрьские приходите! – не моргнув, отвечает Петровна. – Там с вами и выпьем и закусим, как полагается. Зараз и нас проверите.
   – М-м-да, – кряхтит Аполлон Аполлинарьевич, когда дверь за ними закрывается. Он потирает ладошки-оладышки. – Молодцом Поварешкина! Отбрила!
   Были ли люди, которым мы отказали? Были.
   Зашли мужчина и женщина средних лет, прилично одетые, у женщины взволнованное, просительное лицо, чем-то порядочно смущенное, а мужчина прячет глаза, отворачивается, все больше молчит, но до нас доносится, правда, едва уловимый запах перегара, и Маша выводит на листке бумаги знак вопроса.
   Бумажка быстро обходит четверых, за вопросом возникают три минуса, и без долгих расспросов Аполлон Аполлинарьевич резковато, на себя непохоже, говорит:
   – Не обижайтесь, уважаемые, вам мы ребенка не дадим.
   Мужчина и женщина подходят к двери, я вижу, как жена молча тычет мужа кулаком под ребра, и тот спокойно сносит, понурив голову. Что ж, если и случайность, пусть пеняют на себя. Приходить в школу выпивши вообще-то великий грех, а тут – по такому делу…
   Отказали мы еще одному человеку, и я до сих пор думаю, что мы ошиблись. Впрочем, бывают ошибки, глубину которых невозможно проверить объективно. Так что я только предполагаю ошибку. Доказать ее невозможно. Можно лишь сожалеть, можно только чувствовать. Но чувство не всегда верный советчик…
   Распахнулась дверь, вошел невысокий человек и, сколько ни уговаривал его директор присесть, так и стоял, пока мы говорили.
   В голубой рубашке, без пиджака, с нарукавными резинками и галстуком-бабочкой, коричневым в белый горошек, он производил странное впечатление. Быстро, скороговоркой, назвал фамилию, имя, отчество, год рождения.
   – Работаю экскурсоводом в художественном музее, но в душе математик и астроном, увлекаюсь «черными дырами», окончил лесотехникум.
   Аполлоша покрякал в кулак и спросил аккуратно:
   – А как у вас со здоровьем?
   – Так я и знал! – воскликнул без обиды странный человек. – Нормально, но я помешался! – Мы дружно вздрогнули. – Помешался на астрономии, понимаете, лесные дела мне опостылели, перешел в музей, а все свободное время посвящаю науке.
   Виски у него седоваты, нос картошкой, две залысины проникли в глубь шевелюры, не юноша пылкий, да и вообще что-то сомнительное, несерьезное. Мы уже проставляли минусы в листочке, на нашем бюллетене для тайного голосования, а странный человек без пиджака опоздало пояснял:
   – Я никогда не был женат. Мама умерла. Нет никого родных. Очень одиноко.
   Он старался напрасно, этот странный человек! Четыре минуса не оставляли надежд. Мы поступали стандартно: по одежде встречают. Какой у нас был выход? Времени для подробного изучения людей мы себе не оставили.
   – Зайдите через неделю, – сказал вкрадчиво Аполлон Аполлинарьевич.
   Нет, он все-таки чувствовал людей. Но это уж потом я подумала. А тогда спросила, едва притворилась дверь:
   – Городской сумасшедший?
   – Что-то вроде этого, – ответила Елена Евгеньевна, поежившись.
   – Не может быть, чтоб здоровый, – сказала Маша. – Определенно больной!
   Больной, здоровый – как часто слова эти теряют всякий смысл, когда мы говорим о душе и о поступках, которые эта душа назначает. Человек розовощек, благополучен, но не торопитесь с диагнозом: он может быть тяжко болен душой, как не спешите назвать нездоровым того, кто сам вызывает сострадание. Простые, казалось бы, истины. И не так глубоко зарыты. Все дело во взгляде. Врачу здоровый вид человека многое говорит, а вот учителю – ничего. Жизнерадостность, морщины, растерянный или смущенный взгляд, самодовольство – ничего для тебя не значащая форма, отринув которую надлежит шагать дальше, вглубь, в человека…
   Оговорюсь честно, эти соображения, не такие уж и глубокомысленные, приходили ко мне позже, в муках, а потому и дороги. Тогда же я не особо задумывалась, бодро согласилась с Машей.
   Выбор был велик, желающих пригреть ребят больше чем достаточно, один странный человек не задержал нашего внимания.

15

   Красный капор Зины Пермяковой кое-чему научил меня, и субботнюю «выдачу» детей в принципе мы организовали правильно. Правильность была в том, что взрослые пришли враз – это важно для детей, – и что мы, учитывая собственные соображения и пожелания взрослых – правда, их пожелания сводились в основном к тому, мальчика или девочку хотели они взять, – заранее составили списочек, чтобы не было неразберихи.
   В остальном мы все решили сделать так, как было с Зиной.
   Я устроила жмурки, Маша взялась водить, завязала себе глаза не очень плотным шарфиком, чтобы все видеть и приходить в случае чего мне на выручку, и такой гвалт мы учинили в игровой, что взрослые входили с опаской.
   Под этот шумок я и раздавала ребят. Отводила в сторонку, знакомила со взрослыми, они приглашали малыша в гости, тихо уводили.
   Только что значит тихо с такими детьми? Можно разве все знать заранее? Колька же Урванцев заорал во всю мочь, познакомившись с Никанором Никаноровичем:
   – Смотрите, какой дядя меня берет!
   Игра наша, отвлекающий маневр, рассыпалась. Ребята разом повернулись к дяденьке, увешанному наградами, и никакие Машины восклицания не могли больше помочь. Она встала посреди игровой – руки в боки, растрепанная квашоночка, на глазах повязка – и проговорила громко, чтоб успокоить остальных:
   – Этот дядя часто к нам приходить станет! – И сорванец Урванцев разоблачил нас окончательно.
   – А тетя Маша все видит!
   В другое время это вызвало бы смех, бурю смеха, теперь же малыши коротко всхохотнули, точно всхлипнули, и снова обернулись к Парамонову.
   Никанор Никанорович шел за Колей, тот тянул его обшлаг, и вся наша орава двинулась за ними. Пришлось действовать нам.
   Я, как клуша, раскинула руки, за меня схватились Маша и Аполлон Аполлинарьевич. Этакая вышла загородка из взрослых людей, я попробовала форсировать голос, говорить, что сейчас всех-всех-всех пригласят в гости хорошие дяди и тети. Но не тут-то было.
   Обида, горечь и непонимание, которые я обнаружила тогда, на лестнице, в мою злосчастную первую субботу, вдруг обрели голоса и завыли, заплакали, закричали, да не как-нибудь, а хором, это в двадцать-то голосов!
   Могло помочь одно только действие.
   Елена Евгеньевна стояла в дверях, пропускала парами взрослых, те проходили в игровую, мы отыскивали по списочку избранника или избранницу, и плач становился все тише и тише.
   Наконец ребята поверили, что их всех приглашают в гости. Они умолкли, стоя неровным рядком, впиваясь жадными взглядами в новых людей, которые заходили сюда. Когда взрослые наклонялись к мальчику или девочке, те, как один, тушевались, опускали головы, кивая при этом на все тихие расспросы взрослых, и моментально исчезали. И вот что поразительно: многие забывали попрощаться с нами. Махнуть хотя бы рукой.
   Все шло гладко, даже слишком гладко, чтобы так же и закончиться.
   Последней оказалась Анечка Невзорова. Хорошо, что последней. Еще неизвестно, думаю я теперь, чем бы закончился ее пример, будь она среди первых.
   За ней пришла Евдокия Петровна Салтыкова, зубной врач, женщина одинокая, в годах, с лицом очень приветливым и добрым. Но Аня идти отказалась. Забилась в угол и завыла. Что-то фальшивое в этом вое, подумала я, но менять ничего не стала – для уговоров момент неподходящий. Вывела Евдокию Петровну в коридор, утешила ее как могла, сказала, что подготовлю Аню и позвоню. Телефоны и адреса взрослых у меня в особой книжечке, как же.
   Евдокия Петровна ушла, а я вернулась в игровую довольно злая. Еще бы! Такая неожиданная мина под мою концепцию. А увидев Аню, забыла тут же про всякие там концепции.
   Девочка сидела в углу на корточках и смотрела на меня умоляющими, жалкими глазенками. Маша, Аполлон Аполлинарьевич и Елена Евгеньевна стояли перед Анечкой, вполголоса переговариваясь, обсуждая ее выходку, а она смотрела мимо них на меня. Я улыбнулась, и Анечка кинулась мне навстречу.
   – Ты чего? – спросила я ее на ухо.
   – Да! – сказала она.
   – Чего да?
   – Она такая гладенькая, сытая, а ты плакала.
   – Так это когда было! А тетя хорошая.
   – Мне к ней нельзя, – шептала Анечка, – у меня мамка есть. Заругает.
   – Какая мамка? – удивилась я.
   И тут Анечка прошептала такое, что я, наверное, побледнела. Или лицо у меня вытянулось? Глаза полезли на лоб? По крайней мере Аполлоша, завуч и Маша бросили разговор и испуганно уставились на меня.
   Анечка прошептала:
   – Моя мамка – б…
   – Что-о-о?.. – протянула я испуганно.
   – Шлю-ха, – проговорила она по складам явно не очень известное ей слово.
   Я прикрыла глаза. Перевела дыхание. Главное – чуточку помолчать, чтоб не ошибиться.
   – Тогда, – сказала я, прижимая к плечу Анечку, чтоб только не видеть ее лица, – тогда я приглашаю тебя к себе. Согласна?
   Анечка схватила меня крепко за шею и громко произнесла:
   – Я тебя люблю!..
   Что ж, Аня скрасила мою тревогу, растянутую на два дня. И хотя, пожалуй, не проходило минуты, чтобы я не подумала то про одну, то про другого, про то, где они да как там, в гостях-то, беспокойный щебет голосков Анечки и Зины придавал осмысленность моим действиям и поступкам. Да, уж так вышло, Аня встретилась с Зиной, а я, естественно, с Лепестиньей, и получилась веселая компашка, хотя довольно сложная для меня. Волей-неволей получилось так, что Аня Невзорова, приблизившись ко мне, воспитательнице, оказывалась в особом положении. Хорошо, что пока это без лишних глаз, да еще когда у каждого появились новые знакомые.
   В общем, у воспитательницы не должно быть любимцев – вот какое есть золотое правило. Не мной придумано, не мне и отменять. И, здраво размышляя, мне-то как раз и не следовало никого брать в гости. Но что делать? Бывают обстоятельства, которые не перешагнешь. Оставалось вести себя естественно, по совету нашего Аполлоши. Я и старалась.
   Стирала белье, а Зина и Аня стирали свое, хотя Лепестинья и сильно хмурилась. Потом отправились в баню этаким квартетом, в общее отделение, которое, пожалуй, мне единственной показалось в диковинку: я, дитя благополучия, ни разу общих бань не видела, в этом городе посещала душ и сейчас шарашилась на мыльной скамье с шайкой, глупо озиралась, поражаясь несовершенству человеческих тел, тихо охала и очень смешила своих бабешек – старую да молодых. Подружки распоясались до того, что заволокли меня в парную, и я вела себя там не вполне достойно – задыхалась и причитала, будто в душегубке, рвалась на волю, чего в конце концов и добилась под позорящее меня похохатывание двух шпингалеток.
   Откуда они-то все знают, поражалась я. Потом уяснила: в дошкольном детдоме старшие группы мылись в бане.
   Дальше я читала книгу, и мои девчонки читали тоже, затем готовили обед вместе с Лепестиньей, и они готовили. Далее запретила тетке бежать с девчонками в магазин за обновками.
   И так далее и так далее.
   Под вечер в воскресенье пришла Маша. На улице топтался ее выводок: муж и трое ребят.
   – Волнуешься? – спросила Маша. – А вдруг чего-нибудь?
   – Никаких вдруг.
   Сунула Зине и Анечке по конфете, утопала со своими.
   Шли они по тропке гуськом, и получалось у них смешно – сперва полногрудая Маша, за ней длинный ее муж и детки – по ранжиру.
   Я смотрела им вслед, улыбалась, думала, как там наш директор, тоже переживает? Не могла представить Аполлошу дома. Какой он? В пижаме, шлепанцах? Есть ли жена? Поглаживает, наверное, его по круглой голове, а он только что не мурлычет.
   Наворожила: раздался стук, и на пороге возник взмокший Аполлон Аполлинарьевич. Вызвал меня в коридор, по которому гулял сквозняк.
   – Получил нагоняй из гороно, – признался он смущенно. – Несмотря на воскресенье. Газеты, видно, с запозданием читают. Завтра утром замзав придет.

16

   Замзав решительно принял нашу сторону. У них, в гороно, были главным образом мелкие испуги. Тем ли отдаем детей? Ведется ли учетность? И вообще не сплавляем ли ребят, чтобы самим жить полегче. Всякая бюрократическая пошлость. Но учетность была в полном ажуре, сведения о взрослых подробные, да еще, чтобы утешить начальство, Аполлон Аполлинарьевич обещал собрать характеристики с места работы на каждого из взрослых. Так что замзав ободрился, и, если оставалась в нем хоть тень сомнения, ее смыл шквал педагогических побед.
   А наши победы возникали в вестибюле с радостными криками. Глаза горят, с порога слышится бессвязное, но восторженное бормотание, каждый хвастает подарками – коробками конфет, огромной куклой с закрывающимися глазами, кофточкой и книжкой. Коля Урванцев тащит маленькую пожарную машину, сверкающую никелем, Костя Морозов – пароход. К самому подъезду тихо подкатывает новенький зеленый «Москвич», и мы охаем: с переднего сиденья выбирается Алла Ощепкова в новой меховой шубке и пышной рыжей, под стать ей, шапке, ну вылитая кинозвезда. В машине улыбаются Запорожцы – «князь» и «княгиня», что ж, с такими подарками еще предстоит разобраться, чего тут больше – пользы или вреда, а пока же скорей, скорей в спальню, раздеться, подготовиться к уроку, остаются минуты.
   Праздник в вестибюле, правда, омрачается для меня одним человеком. Он молод, худощав, в руках фотоаппарат, которым целится на моих малышей. Я знакома с ним. Он принимал мое письмо в редакцию, а теперь пришел писать о нас подробнее. И хотя есть директор, он не отходит от меня, пристает то с одним, то с другим вопросом, и я нервничаю.
   Аполлоша разыгрывает отличную комбинацию. Отводит корреспондента к замзаву, знакомит их, молодой человек выражает бурные восторги, начальство вынуждено кивать, газетчик задает ему вопросы, и получается презабавно: гороно принимает нашу затею под свой патронаж.
   Пользуясь ситуацией, я исчезла и спряталась на уроке у Нонны Самвеловны. Впрочем, первого урока не было. Вернее, это был урок для меня. Пока еще довольно спокойный.
   Малыши никак не могли успокоиться, вертелись, переговаривались. Нонна Самвеловна впустую повышала голос. Что ж, то самое течение, плыть против которого бессмысленно. Я подошла к учительнице, мы пошептались и пришли к согласию: надо выпустить пар.
   – Хорошо, – сказала Нонна Самвеловна. – Пусть каждый в двух словах расскажет о выходном и своих новых друзьях.
   На первой парте у окна сидели Миша и Зоя Тузиковы, брат и сестра, у которых погибли родители. Миша вскочил, с грохотом откинув крышку парты. Глаза его сияли.
   – У меня три брата есть! – сказал он.
   – И у меня! – встала рядом с ним Зоя.
   «Это Петровичи, Поварешкины», – подумала я с тревогой. В горле першило. Я припомнила характеристики Миши и Зои, ведь они помнят родителей, а вот – поди ж ты! – говорят о братьях, тянутся, значит, к семье, хоть и чужой. Что-то будет? Всерьез ли решили эти Поварешкины?
   Впрочем, сейчас надо слушать, внимать уроку вне расписания. Тут каждая реплика взывает к разбору, раздумью, работе. Я торопливо, сокращая слова, записываю высказывания ребят.
   Коля Урванцев. Никанор Никанорович полюбил меня.
   Саша Суворов. Я смотрел четыре кинофильма.
   Костя Морозов. У нас есть пес. Его зовут Джек, а дядя Коля зовет его Джексон. Как какого-то американца.
   Леня Савич. Мы были в зоопарке.
   Женечка Андронова. А у нас книг, книг! Никогда столько не видала! Мне подарили сказки Андерсена.
   Лепя Берестов. К моему дню рождения испекут торт.
   Сева Агапов. А у нас есть ружье. Степан Иванович обещал взять меня на охоту.
   И вдруг взрыв!
   Аня Невзорова (голосом Лисы Патрикеевны). А я-то знаете где была? Не зна-а-аете! – На лице у нее блаженная улыбка, а я медленно догораю. – У На-деж-ды Геор-ги-ев-ны!
   Весь класс оборачивается ко мне, слышится ропот, но тут же стихает. У каждого слишком сильны собственные впечатления, чтобы Анино признание вызвало открытую зависть. А тут еще одна бомба. Прямо атомная.
   Алла Ощепкова победно оглядывала класс, неуловимо женственным движением поправляя на груди мохеровую кофточку – еще одну обнову, ждала тишины. Потом не сказала – продекламировала каким-то гортанным, не своим голосом:
   – А у нас! Высокие! Потолки! Машина! И еще! Меня! Удочерят!
   – Что это? – пискнул кто-то.
   – Буду жить дома и ходить в нормальную школу.
   – Я тоже, – вскочила Зина Пермякова.
   Я чувствовала, как холодеют у меня руки. Будто сунула их в прорубь. Нонна Самвеловна подошла ко мне, забыв о классе. Добрые карие армянские глаза смотрят растерянно. «Как хорошо, что дети малы, – подумала я, – и мы можем позволить себе роскошь растеряться у них на виду».
   Я поглядела на Нонну Самвеловну, она на меня, я медленно поднялась и пошла к директору. Аполлоша еще кокетничал с замзавом и журналистом. Увидев меня, они дружно заулыбались, принялись пожимать руку, а у меня от этих поздравлений чуть слезы не брызнули. Ах, как глупо чувствовать себя не той, за кого тебя принимают, и получать авансы, не подтвержденные делом! Но выдача авансов только начиналась!
   Среди недели газета, печатавшая письмо, опубликовала громадную статью, и у меня подкашивались ноги от страха, когда я шла по школьному коридору. Учителя со мной здоровались и разговаривали обычно, но мне в каждом слове виделось ехидство и едва скрытый укор. Еще бы! Главной героиней сейчас была я – этакая благодетельница новой формации, – а директор и даже дети служили фоном, и общее наше дело выглядело моим личным почином. Слава богу, что я уклонялась от разговора с тем молодым парнем из газеты, и это не осталось незамеченным. Да и что я могла еще тогда сказать? Выходило, материал для статьи давал Аполлоша. И все-таки мое положение было дурацким. В порыве откровенности я сказала об этом Елене Евгеньевне.
   Да, Елене Евгеньевне! Бывает, сначала сделаешь, потом думаешь. Я сказала и испугалась – неужели засмеется? Но завуч тяжело потупилась и сказала:
   – Чепуха, забудьте. Теперь уж что? Назвался груздем, полезай в кузов. Тяжело, если не выйдет. Можно сломаться. А вы только начинаете. Опасно.
   Она приветливо оглядела меня, покачала головой.
   – Вы, я вижу, честный человек, вам можно доверять. Так вот, мы с мужем оба педагоги, всю жизнь в школе, вроде что-то получалось. А теперь я разуверилась в себе. У нас есть шестнадцатилетний сын. Отбился от рук, ничего не помогает, никакая педагогика, никакой опыт, понимаете? Мы уже утешаем себя: мол, Ушинский тоже воспитал многих, а своего ребенка не смог. – Елена Евгеньевна вздохнула и улыбнулась. – Вот что страшно: понять, что ты все знаешь, но ничего не можешь.
   Надо же, я нуждалась в утешении, а теперь утешать пришлось мне.
   – Да я не к тому, девочка! – воскликнула Елена Евгеньевна. – Просто не спешите! Не делайте ошибок. А главное, не поддавайтесь отчаянию, если оно придет.
   «Если оно придет». Я настороженно встречала детей в понедельник. Вглядывалась в их лица.
   Каждый понедельник становился новой точкой отсчета в жизни малышей. По этим точкам можно выстраивать график.
   Я принялась за него.

17

   Это была толстая зеленая тетрадка. В понедельник я записывала высказывания ребят на разрозненных листочках, а потом переписывала в тетрадь по главам – каждая глава носила имя ребенка, а каждый пункт – минувшие выходные.
   Вот как это выглядело:
   Леня Савич.
   1. Мы были в зоопарке.
   2. Катались на коньках. Я знаю, как точить коньки.
   3. Дядя Леня подарил мне электрический фонарик, и я теперь не боюсь темноты.
   4. Дядя Леня получил премию, и мы ходили с ним в магазин выбирать подарок тете Ларисе. Купили духи.
   Тут же пометки о тезке Савича – Леониде Ивановиче Маркелове, токаре с машиностроительного завода: год рождения 1930-й, член КПСС, зарплата – 200 – 230 рублей. Жена – Лариса Петровна, 1932-й, медсестра, оклад – 110 рублей. Адрес: Садовая, 4, квартира 12, телефона нет. Сын Витя, 12 лет.
   Мои пометки. Против третьего гостевания: «А я и не знала, что он боится темноты».
   Сева Агапов.
   1. А у нас есть ружье. Степан Иванович обещал взять меня на охоту.
   2. Мы заряжали патроны порохом и дробью. Скоро пойдем на охоту.
   3. Ходили в тир, стреляли в мишень.
   Мои пометки: «Ребята смеются. Спрашивают Севу, когда же на охоту?»
   Точки в графиках то взлетают наверх, то падают. Так у Севы. После этого смеха он заплакал прямо в классе, развернулся и стукнул Колю Урванцева, который спросил: «Когда же на охоту?» А в очередную субботу спрятался в шкафчик для одежды, так что я его обыскалась.
   Пришлось объясниться со Степаном Ивановичем, инженером теплосетей, человеком добродушным, но, пожалуй, безвольным. Он сам признался:
   – Ведь это моя идея – Севу взять. Жена не против, конечно, но и не очень за. Так что требует от меня в магазины бегать, то-се, а на охоту никак не вырвусь.
   Зато в следующий же понедельник Сева сказал, а я с удовольствием записала:
   4. Ходили на охоту. Степан Иванович убил ворону.
   На Севу закричал Коля Урванцев:
   – Ворона – полезная птица! Ее нельзя!
   – А никого другого не было! – ответил Сева.
   Засмеялся весь класс. Но он не обиделся, не заплакал, как в прошлый раз, наоборот, делился впечатлениями:
   – У меня ухи будто шапкой закрыло. Ба-б-б-ах! И ничего не слышно. Степан Иванович глотать учил, чтоб прошло.
   Конечно, подробности в мою кардиограмму не укладывались. А жаль. Впрочем, память не хуже любой тетради сохранила забавное и грустное, слезы, улыбки, слова да, кажется, и сам воздух тех дней.
   Хорошо помню, например, про Анечку.
   Ко второй внешкольной субботе я сумела подготовить ее. Аня охотно пошла с Евдокией Петровной, а в понедельник помчалась ко мне через весь вестибюль с широко раскрытым ртом.
   – М-м! – мычала она.
   – Что такое?
   – Посмотри!
   Я посмотрела в рот, ничего не поняла.
   – Евдокия Петровна три зуба запломбировала. Совсем не больно! Я у нее на работе была! Сама машинкой жужжала. Стану самотологом!
   – Стоматологом! – Евдокия Петровна смущенно улыбалась позади Анечки, мотала головой, повторяла: – Ну огонь! Ну огонь!
   Все перемены Анечка приставала к ребятам, открывала рот, показывала пломбы. Потом щелкала зубами, точно доказывала, какие они теперь у нее крепкие. Даже Аполлошу порадовала. Остановила в коридоре и показала рот.
   Эти дети, замечала я, или замкнуты, или распахнуты настежь. В отличие от интернатовских, тех, что брали домой родители, мои малыши не имели середины. Или скован, или раскрыт. Причем и то и другое могло помещаться в одном человеке. Как в Ане.
   Ведь любила она меня, любила, точно я это знаю, и будущее подтвердило это, могла бы проговориться, сказать, но молчала, пока не случилось…
   Первой это заметила Нонна Самвеловна. Анечка Невзорова сидела у окна и несколько раз прямо во время урока вставала, смотрела в окно и не обращала внимания на замечания учительницы.
   – Стояла так, – сказала Нонна Самвеловна, – точно ничего не слышит.
   На перемене я зашла в класс. Анечка сидела за партой, упершись взглядом в стену. Я присела к ней, погладила по голове. Она, даже не повернувшись, привалилась ко мне, по-прежнему задумчиво глядя перед собой.
   – Что случилось? – спросила я шепотом.
   Анечка молчала. Потом, стряхнув оцепенение, посмотрела мне в глаза. Взгляд был совершенно взрослый. Точно разглядывала меня усталая, грустная женщина.
   – Что там, за окном? – спросила я, и Анечка сжалась у меня под рукой.
   – Ничего, – ответила она.
   Послышался звонок.
   – Будь умницей, – попросила я, – не забывай, что урок. И что сегодня в гости.
   – Может, я не пойду, – загадочно ответила Анечка.
   – Почему?
   – Может, чего-то случится.
   – Ничего не случится.
   Но случилось. Посреди последнего урока дверь в спальню грохнула, точно выстрел, и, задыхаясь от плача, ко мне подбежала Анечка.
   – Скажи, – прокричала она в отчаянии, – скажи, чтоб она ушла!
   Я разглядывала посиневшее, ставшее каким-то больным лицо девочки и ничего не могла сообразить.
   – Кто ушла? Евдокия Петровна?
   – Нет! Мамка! Она все время тут ходит! К Евдокии Петровне будет приставать! Материться!
   Отрывочные эти выкрики меня оглушали. Я прижала девочку к себе, поглаживала спинку, чтобы успокоить, и она кричала мне прямо в ухо. Но оглушали меня не слова. Их суть.
   Значит, где-то тут возле школы бродит ее мать? Не первый раз!
   – Покажи! – выпрямилась я. Мы подошли к окну. На улице никого не было, кроме разве элегантной женщины в голубом берете с помпошкой, в красивых импортных сапогах на высоком каблуке, по голенищу – ремешок. Писк моды, я о таких могла только мечтать. Но эта мадам не походила на Анечкину мать. Особенно если учесть те два словечка, которыми Аня назвала тогда свою маму.