Но это будущее. А пока Пичугин приворовывал книжки в кооперативном фонде и финансовые расчеты вел себе не в убыток, а когда разведал, где кооператоры поживляются книгами по сравнительно низкой цене, чтобы в последующем цикле продать по высокой, слепил и собственную торговлишку под крылом работодателей. Первые признаки помешательства Конюхов распознал у напарника по минутам, когда покупатель доставал кошелек, собираясь расплатиться за понравившуюся книгу. Что-то горячо вздрагивало при этом в естестве Пичугина и жутко, уже неорганически затвердевало, он вываливал глаза на обминавшие купюры пальцы покупателя, и в его голове еще исполненные некоторого реализма расчеты на выручку переваливались в одуряющую мечту попутно каким-то образом ободрать клиента под липку. По сути, Пичугин жизнеопасно трюковал, изгибаясь на своем рабочем месте за лотком, как кот в его разбойничьей звериной жизни. Однажды в такую минуту Конюхов опрометчиво попытался привлечь к чему-то внимание напарника, взял его за локоть, но Пичугин, не меняя причудливое положение корпуса и не отводя горящих глаз от денег, весьма небрежно, даже грубо отвел рукой его руку.
   Сначала Конюхова забавляли причуды компаньона, и он даже смеялся над ними вместе с покупателями, которые не могли не заметить такой торговой одержимости, но скоро его доходы, благодаря пиратскому предприятию Пичугина, пошли на убыль. Писатель попал в бедование между непримиримой, как ему казалось, взыскательностью жены и сумасшедшим эгоизмом напарника, переставшего различать добро и зло, свет и тени. Писатель в писателе цедил сквозь зубы, что его сатирическое перо еще отомстит окружающим за это поругание, а нерешительный и не вполне твердый в нравственных принципах человек, живший в нем же как в двойной упаковке, бросился в конкуренцию с компаньоном, воюя его же методами. Разница состояла в том, что Пичугин торговал каждый день, Конюхов же приходил к лотку от случая к случаю, у Пичугина скопилось огромное количество закупленных книг, а Конюхов делал скромные закупки. Но приходя, Конюхов безапелляционно отодвигал в сторону товар Пичугина и выставлял свой. Пичугин жаловался, что Конюхов следит только за своим уголком, а на общность дела ему наплевать.
   Приобретать по более дешевой цене книги они в установленные дни ездили на окраину города в недавно образованный клуб. Торопливая распродажа и сделки между посредниками в этом месте официально именовались заседанием общества книголюбов. На полу, на ступенях лестниц, на подоконниках, на стульях и импровизированных столах сверкали цветастыми обложками печатные изделия, среди которых попадались и замечательные, - один вид этих последних наполнял священным трепетом душу серьезного любителя чтения. Пичугин чувствовал себя здесь как рыба в воде. Однажды Конюхов, зная, что не сможет поехать в клуб, попросил его купить необходимую ему книгу, Пичугин купил, но, чуть отойдя в сторону, тотчас воспользовался случаем и продал ее с некоторой для себя выгодой. Он и сам не понимал, почему так сделал. Наверное, ему невыносимым представилось упустить подобный шанс, тогда как у Конюхова он не мог рассчитывать ни на какой процент. Он совершенно определился: только торговля, извлечение доходов. За несколько месяцев лоточного бдения он заработал уже не одну тысячу, и у него не возникало ни малейшего сомнения относительно дальнейшей судьбы приобретенных томов. Пичугин сошел у ума. Конюховым сомнения овладевали едва ли не возле каждой книги, ему хотелось и продать ее, и поставить в собственную библиотечку. Пичугин уже не ведал, что можно мучительно разрываться между такими исключающими друг друга желаниями.
   Любитель чтения, собиратель книг, Конюхов полюбил клуб, и в котомке, с которой он возвращался оттуда, среди массы предназначенного на продажу всегда заметно рябили драгоценные, счастливые находки. Их коллекционер брал в руки с дрожью и, утвердив на полке, любовался ими, дорожил и все думал о том, что они - неотъемлемая часть оставшихся ему лет и дней. Ксения, прекрасная, бесконечно терпеливая и скорая на критику, в милом домашнем халатике, который на ходу распахивался и показывал высоту ее стройных ног, Ксения, не вполне искренне сердясь, а отчасти и завидуя увлеченности супруга, кричала, что он только загромождает квартиру (и разнузданно тратит деньги) и за остаток жизни собранное ему все равно не прочитать. Конюхов на это нервно посмеивался. Он полагал, что есть области, в которые его благоверной лучше не совать нос, если она не хочет больно натолкнуться на его непреклонную волю, - в разбираемом случае это была воля надежного, железного стража культурных ценностей. Да, все, что связано с книгами, с литературой священно... лучше бы ей не касаться этого.
   Стыдиться торговли с лотка писатель так и не отвык, а в клуб, предвкушая находки, ходил как на праздник, бойко толкался в толпе книголюбов, и дух каждой счастливой покупки сообщался ему теплотой, познанием, каково оно, находить свое место под солнцем. Но вот на благостное состояние души сыскалась порча, и с возвышения, где у них с Пичугиным совершался привал, Конюхов оглядел торжище с иным чувством, нежели прежде. Он увидел наполовину разобранные ряды зрительного зала, превращенное в людской муравейник фойе, красиво залитую ярким электрическим светом лестницу с мраморными ступенями и перильцами, безумную человеческую тесноту, черневшую и шумевшую на этом пространстве; не забыл он обратить взор и на скорбного головой Пичугина, который, весь в поту, в скомканно выбившейся из брюк рубашке, в сползающих, несмотря на подтяжки, брюках, полубредовый, полумистический, упаковывал бесчетные саквояжи, чемоданы, сумочки, клюя их нутро мокрым носом, чтобы половчее распихать добычу. Но и Пичугин своим ожесточенным чутьем уловил какой-то непорядок в расположении духа напарника, встревожился: не время ослаблять хватку! Он спросил с участием:
   - Что-нибудь не так?
   Конюхов сидел между тюками бледный, как в воду опущенный, писатель и гражданин с опрокинутым лицом.
   - Наизнанку вывернутый мир, - туманно пояснил он.
   - Нужно терпеть, - сказал Пичугин, просто и прямо отказываясь погружаться в туман, в полемические дебри, в абсурд.
   - Для чего?
   - Разве у тебя нет причин, чтобы терпеть?
   У Конюхова были такие причины. Ксения требовала, чтобы он терпел, и он терпел Ксению, потому что в своем роде пылко и с неуступающей времени страстью любил ее.
   Отчего бы и не терпеть, если Ксения будет по-прежнему хранить супружескую верность и ее, не укрывшаяся от его внимания, игра с Сироткиным не зайдет слишком далеко. Но в противном случае терпеть незачем.
   Пичугин не шутя выказал участие. Он протянул худую руку и дружески потрепал ослабевшего напарника по плечу.
   Мелко плаваю, решил Конюхов, вставая. Чем он хуже Сироткина? Он способен зарабатывать (загребать) отнюдь не меньше, чем Сироткин, Наглых и Фрумкин вместе взятые, нужно только поднатужиться, мобилизоваться, вообще хорошенько уяснить себе цель, которая оправдала бы страстное накопление богатств. Для чего? Ведь не только за тем, чтобы иметь право сказать: я терплю, я хорошо терплю, я заслуживаю похвалы и на душе у меня покой. И он не из тех, кто готов играть предприимчивостью ради утешительных даров собственному тщеславию. Но если только такой игрой можно еще удержать Ксению в преданности, он готов.
   ***
   Сироткин не сомневался, что Ксения исполнит свое обещание прийти к нему в воскресенье, и оставшиеся до свидания дни он прожил на большом подъеме духа. Вообще-то, причин для тревоги у него было немало - Фрумкин, скажем, не предал ли фирму? разве не наживается этот оборотистый господин за его, Сироткина, счет? - и надо сказать, с подъемом духа и это беспокойство пришло в безудержное движение, зашуршало в ушах ядовитыми прорицаниями, плеснуло в глаза ослепляющую пену предвидений.
   Ярость суетящихся в голове образом потрясала. Фрумкин - гномик, а громадная и злокозненная директрисса, верховная жрица всего их ведомства, закабалила его, но уродец только рад кабале, довольная ухмылка не сползает с его физиономии. Жрица берет его, как куклу, переворачивает вверх тормашками, и он отрыгивает увесистыми пачками купюр прямо ей в карман, надавливает она ему на животик, и он с блаженной улыбкой сыплет, как младенец на горшке, золотой монетой, стелит ей под ноги золотой ковер, развлекая повелительницу. В углу, морща узкий лобик, молится скорбноликая фрумкинская жена. Какому богу она молится? Не важно, в конце концов это лишь писк, слышишь? она пищит, что Фрумкин ее обманул, обездолил, отдал все другой, а ее оставил с носом. Но это не так, супруг не обманул ее, он и ей несет богатый улов. Богатый улов несет Фрумкин. И несгибаемая сила видений Сироткина изобличает его.
   Но Фрумкину не справиться с Сироткиным, который нынче отнюдь не вял и не слабоволен. Сироткин стоит на пороге удивительных деяний любви, и ему нипочем какой-то иудей с его хитроумными уловками. Он высоко летел над солнечно сияющими облаками, окрыленный, как-то радостно взбешенный благосклонностью Ксении. После стольких-то неудач у нее! после стольких горестей, терзавших сердце! после стольких лет без нее, без ее ласки! Теперь он возьмет ее всю, без остатка. Она будет принадлежать ему и душой и телом. К ее ногам он сложит все свои сокровища, все свое достояние, и этому не помешают ни Фрумкин, ни Наглых, ни Конюхов, ни Людмила.
   Сироткин осознал, что с Фрумкиным пора кончать. Он позвонил Наглых и сказал: нужно разделаться с одним типом, я знаю, что говорю, отдаю себе отчет в своих словах, я разгадал, я раскусил... Дело неотложное; опасность велика, угроза их общему делу достигла критической точки, и счет не дни, а на минуты. Они договорились встретиться в пивном баре. Наглых был расположен смеяться над страхами Сироткина, а Сироткин не понимал этого и думал, что друг разинет рот от изумления, услышав, до каких разоблачений он доискался.
   В баре Сироткин осушил стакан водки. Затем он топнул ногой в нетерпении, и его глаза забегали, как у безумного. Он пустился с жаром излагать свои испуганные мысли и страшные подозрения. Наглых слушал сначала удивленно, а потом со смехом, и он уже уразумел, почему выбыл из игры Червецов и что если сейчас отдать Сироткину на съедение Фрумкина, скоро наступит и его, Наглых, черед. Похоже, Сироткин пытается построить лабиринт и засесть в нем Минотавром. А Наглых хотел мира и веселья, попроще говоря, хлеба и зрелищ, не ему претендовать на роль Тезея. Героизм же Фрумкина внушал ему еще большие сомнения, вообще Фрумкина как личность он ставил гораздо ниже себя и знал, что в построенном Сироткиным лабиринте малый сей погибнет быстрее, чем прекратят свой отсчет самые маленькие песочные часы, вымрет от страха, взмокнет и захлебнется в собственном поту. Этого нельзя допустить. Наглых весь уже отдался фирме и не мыслил без нее своего дальнейшего существования. Ради безоглядного служения ее интересам он бросил прежнюю работу, намечавшуюся научную карьеру, диссертацию, а поскольку так же поступили компаньоны, ему виделась в этом гарантия прочности их союза. Однако выходило, что очень не просто в душе Сироткина, в его изощренном уме. Сироткин склонен пожирать своих. Вот он стоит, положив на залитый пивом столик дрожащие от волнения руки, и напористо жалуется, сетует, изобличает жидовское вероломство, измышляет, фантазирует, миазмирует, маразмирует. Чахлыми возгласами он выражает все надуманные недоумения еврейского вопроса и раскатистым хохотом - благодарность тем, кто радикально решал и готов решать впредь этот пресловутый вопрос. И Наглых вынужден смотреть на Сироткина как на человека, который взял в руки первобытную дубину и намеревается завоевать весь мир.
   Сироткин, печалясь, что ему никак не удается убедить друга, усиливался придать выражению лица суровую многозначительность. Он не расист, как Кнопочка, как некоторые из их общих знакомых, для него жид отнюдь не выродок, не урод, не диковинный зверь, а обычный человек, младший брат. Каждый народ известен своими недостатками и своими достоинствами, каждый народ по праву гордится собственным золотым руном и одновременно вынужден стыдливо припрятывать клок, состриженный с паршивой овцы. Поэтому нужно быть бдительным в любой ситуации, даже, на первый взгляд, самой простой, а главное, нужно быть компетентным, когда берешься за то или иное дело. И когда берешься за дело, сулящее прибыль, а среди твоих компаньонов по какой-то причине, может быть и уважительной, затесался жид, необходимо помнить, что жид неисправим, так уж он устроен, что чрезвычайно падок до денег, и, если не хочешь неприятностей, держи своего жида подальше от бухгалтерии.
   - Не так уж трудно усвоить это мудрое, проверенное временем правило. А мы... что делаем мы? - выкрикнул Сироткин. - Ты поручишься, что Фрумкин уже не обобрал нас?
   - Он всего лишь маленький несчастный человечек, его ругает жена, а возможно, и бьет, - возразил Наглых.
   - А все-таки наверняка метит улизнуть в свои исторические палестины и потихоньку набивает кубышку, - упорно и серьезно стоял на своем Сироткин.
   - Если потихоньку, пугаться нечего. Только бы не зарывался... вздохнул Наглых. - Кубышку набивать не грех. Грех обманывать друзей, но ты не привел никаких доказательств, ни одной улики...
   Сироткин возмущенно перебил:
   - А как ты мне докажешь, что он нас не обобрал?
   - Но какая нужда это доказывать?
   - Ты слишком беспечен. А ведь мы толком не знаем даже, сколько денег у нас на счету, - как будто всхлипнул теперь Сироткин. - Фрумкина спросишь он отделывается ничего не значущими словами, мол, беспокоиться вам, ребята, не о чем, со мной не пропадете. Ты припомни, разве не бывало такого, что мы требовали причитающееся нам, а он вдруг заявлял, что денег в кассе нет? Как так нет? По какой причине нет, если по всем причинам они как раз должны быть? А если их нет по какой-то банковской тонкости ведения дел, недоступной нашему пониманию, так ты, будь добр, объясни, а не отфыркивайся, как если бы мы извели тебя своей тупостью! А если ты их пустил в дело, так почему без нашего ведома? Как видишь, много вопросов... Он нам наши, кровные, выдает - будто швыряет подачку. Разве не так, разве я преувеличиваю, сгущаю краски, скажи? - Ему показалось, что Наглых, поддаваясь нажиму, заколебался, и он не утерпел, возвысил голос, радуясь сознанию, что его сироткинская правда пронимает даже твердолобых. - Ну, пархатый! Он спелся с директриссой, а я говорю... и голову даю на отсечение... она его как лимон выжмет, все наши денежки из него выкачает, потому что эта баба - авантюристка, каких еще не видывал свет! Наш Фрумкин при ней состоит шутом. Мы благодушествуем и ловим ворон, а они тем временем не оставляют камня на камне от нашего благосостояния, и как покончат с нами, сразу оба махнут в палестины.
   - Она и он? вместе? - подивился Наглых таким комбинациям будущего. - А зачем он ей? И уж тем более, ей-то зачем палестины?
   - Он ее возьмет как жену.
   - Ты совсем сбился, - упрекнул Наглых с деланной серьезностью. - Если он при ней шут, как же она позволит ему взять ее в жены? А потом, у него и своя жена есть. Куда же он ее денет?
   - Бросит. И не пожалеет. - Сироткин не понял, что Наглых говорит с ним уже как с сумасшедшим, ему просто не понравилась позиция друга, и потому он впал в раздражение. Опечаленный Наглых рассмеялся и сказал:
   - Для чего ты работаешь?
   - Как для чего? - глупо и простодушно оторопел Сироткин. Он даже застонал, наконец сообразив, что дал приятелю повод посмеиваться над ним. Это открытие сразило его. Он тупо уставился в бокал с остатками пива. Он был готов заплакать и попытаться слезами тронуть сердце Наглых, попросить у него прощения, взять с него клятву, что он никому не расскажет об этой гадкой, скандальной сцене в пивном баре. И это на пороге непомерного счастья и грандиозных подвигов любви! Надо же, сбился, запутался, завел неопровержимую правду своего расследования в непроходимые дебри фантазии. Наплел, что Фрумкин якобы непременно женится на директриссе. Зачем было говорить это? Как можно знать хоть сколько-нибудь точно, что случится в будущем? И одна маленькая неточность сгубила все дело, и Наглых, который уже начал колебаться и уступать, решил, заметив ее, что Сироткин просто завирается. А Сироткин вовсе не завирается. Он болеет за дело, и если кое в чем немного преувеличивает, так ведь это потому, что его боление за дело, собственно говоря, его любовь к фирме стала слишком большой, непомерной для крошечного человеческого сердца. Глупо этого бояться, однако Наглых испугался и, как следствие, отшатнулся и постарался превратить все в шутку.
   Как умна, глубока, оригинальна его жизнь, когда по утрам, выгуливая понурую собаку, он мысленно громит своих врагов; и в какую серую, убогую одежонку рядится еще мгновение назад сверкавший всеми красками радуги замысел интриги, когда он пытается воплотить его в жизнь. Решаясь на такое воплощение, он словно подводит итог собственной жизни, выносит ее на некий глобальный суд, вступает в диалог с самим Создателем. Иными словами, это нечто вроде генеральной репетиции будущего неизбежного конца, перехода в мир иной, начала неведомого. И каждый раз выходит вздор! В глазах Наглых, закадычного дружка, он сейчас всего лишь жалкий шут, мелочный, ничтожный человек, подлый интриган.
   - Ну да, - продолжал Наглых с некоторой горячностью, - это и есть вопрос: для чего ты возишься с гороскопами, берешь грех на душу, дурача честную публику? В чем твоя цель? Набить золотом сундуки, спрятать в подвале и сидеть на них неусыпным аргусом? Или твоя мечта - разжиться личиной видного предпринимателя, благодетеля отечества, который в трудную для страны минуту поддерживает ее, не дает ей упасть?
   - Да ты в сторону вильнул, а мы говорили о Фрумкине, о жиде, - стал совершенно желчным Сироткин, который и не думал униматься.
   - А я тоже о Фрумкине, - поправил Наглых. - И он нас с тобой. Не ешь Фрумкина.
   - Зубы не сломаю.
   - Может, и не сломаешь. Но и впрок тебе такая пища не пойдет. Знаешь, не вижу я тебя ни скупым рыцарем, ни спасителем отечества, так что лучше оставайся тем, что ты есть.
   Сироткин торопливо возразил:
   - А я, вот, беру на себя смелость утверждать, что уже пришло время стать другими, подняться на какой-то иной уровень... Более достойное дело... Совсем другие обороты... Размах! Или ты боишься, что не осилим? Но почему ты расписываешься за меня, я как раз, может быть, очень даже осилю!
   - Поднимешься... а что дальше? - Наглых криво усмехнулся, испортив рисунок своего приятного лица. - Как быть с твоими слабостями? куда их ты денешь хотя бы и на самом высоком уровне? Ты жадный до денег. Любишь баловать с дамочками, а еще больше пить водку. Для тебя, видишь ли, подниматься на другой уровень это не что иное, как подгонять какую-нибудь теорию под текущие обстоятельства. А я на всякую злобу дня, на все события и превратности стараюсь ронять свет щедро и ровненько и, главное, от одного, от неизменного и незаменимого светильника... поэтому я опытнее, мудрее тебя. Ну так послушай меня, опытного. Не ищи цели и смысла в нашей с тобой деятельности. Нет цели и смысла в нашей жизни. Запомни мои слова, они вроде как предупреждение. Только уже последнее, я так думаю. Я не угрожаю тебе, а предостерегаю от поступков, которые тебя первого и погубят. Не надо смотреть букой. Бери пример с меня, мудрого. Мой светильник - неугасимое веселье духа. Есть игра в жизнь и в жизнедеятельность, и наша задача сделать ее как можно веселее. Мне верится, мы для своих игр нашли веселую, богатую и длинную дорогу, так давай уж не вставлять палки друг другу в колеса. Мы мчимся в одной упряжке. Черт возьми, я с тобой запутался и вспотел! Ты очень угрюмый человек, а дело мы делаем легкомысленное, даже бесшабашное.
   В порыве лихачества Наглых тряхнул головой, тряхнул кудряшками, черты его лица разгладились, и он снова улыбнулся своей обычной улыбкой лукавого и всеведующего купидончика. Сироткин понял, что друг не уступит, и у него даже дыхание перехватило при мысли, что если он, несмотря на всю убедительность полученного отпора, все же не оставляет намерений вытеснить из дела Фрумкина, то прежде ему следует перехитрить, превозмочь Наглых. Пожрать Наглых! Само предположение, что он способен на такое, казалось ему чудовищным. Он опечаленно вздохнул и опустил голову, предчувствуя темный упадок духа. И вдруг Наглых огорошил его:
   - Скажи-ка лучше, тебя не грызет совесть?
   Как гром с ясного неба. Так безоблачно и беспечно спросил, словно взял в рот леденец, и не поймешь, откуда в его уме такие мысли, такие выдумки. Сироткин крикнул:
   - С чего бы это?
   - Да из-за Червецова, - спокойно ответил Наглых.
   Лицо Сироткина потемнело, и Наглых пристально смотрел на него.
   - Мне до Червецова нет никакого дела, - сказал Сироткин с глухо клокочущим негодованием, - я забыл о нем... успел забыть, что такой существует, вычеркнул...
   - Сегодня я сообразил, что зря мы тогда согласились отдать этого парня тебе на расправу.
   Сироткин всплеснул руками, ожесточенно и вместе с тем жалобно защищаясь от какого-то предательского удара; он схватил бокал, глотнул из него и поперхнулся:
   - Как же это зря?! И я был тогда не один, вы участвовали тоже. Я не расправлялся с ним, ты говоришь необдуманно. Я всего лишь сделал то, что мне велел долг. И ведь вы признали мою правоту. Зачем же ты теперь вытаскиваешь на свет белый этй историю?
   - А она поучительна, - осклабился Наглых.
   - Я думал не о себе, не о собственной выгоде. В чем ты меня упрекаешь? Я думал о нашем деле, пекся... я заботился о принципах, о соблюдении...
   - Согласись, - перебил Наглых, - ты еще тогда знал, что он в наших бедах повинен не больше, чем ветхий Адам. Да и бед у нас никаких не было. Дела у нас шли - лучше не пожелаешь. Только и оставалось что радоваться жизни, а ты бог знает почему вздумал издеваться над незадачливым пареньком! Тут у тебя, понимаешь ли, что-то мрачное, инквизиторское... И мы туда же, пошли у тебя на поводу. - Перегнувшись через стол, Наглых каким-то диким, напряженным взглядом вперился в помертвевшего Сироткина и заговорил с нажимом, тяжко, будто не слова отрывая от себя, а невероятно большие глыбы гранита. - Я не знаю, что там думает об этой истории Фрумкин, скорее всего, вообще не думает, ему лишь бы увернуться от притеснений жены, жизнь семьи жидовской - потемки... Но я теперь для себя выяснил... я никогда не забуду и никогда себе не прощу той ошибки с Червецовым, до конца дней буду помнить и казниться...
   Сироткин смутно чувствовал, что Наглых лишь потешается над ним, играет как с мышонком, но уже потому, что друг обратил все в шутку, да так, что в этой шутке он, Сироткин, вышел чем-то вроде козла отпущения, душа его наполнилась разочарованием, обидой и стыдом.
   - Ты меня просто сразил... - забормотал он, медленно наливаясь густобагровой краской, - испортил настроение... Я хотел поговорить с тобой серьезно, потому что возникли проблемы, я открыто выложил свои опасения... потому как я ведь действительно болю душой за наше предприятие... А что ты? Ты посмеялся. И выдал меня за этакого грешника, а себя чуть ли не за святого. Разве это справедливо? Если мы делаем одно дело, не значит ли это, что и грех, и святость мы честно делим пополам?
   - На три части, - изменил Наглых и похлопал Сироткина по плечу, Фрумкин пока еще с нами.
   - А я говорю тебе, он предал нас! - простонал Сироткин.
   ***
   После провала наступления на Фрумкина Сироткин ощущал себя человеком, по самую завязку отведавшим березовой каши. Горемыке казалось, что не только Наглых, не столько даже Наглых высек его, а нескончаемой чередой подходили к нему, распростертому на брюхе, разные смеющиеся люди, у которых любой жест или ухмылка, любая последняя, перед тем как взяться за розги, гримаска почему-то сходили за наилучшим образом разъяснявщую и освящавщую порку мораль. Еще было у Сироткина ощущение, будто его совесть как-то даже независимо и едва ли не втайне от него самого задета словами Наглых, которыми тот и смял его бунт против Фрумкина. Конечно, это было делом его совести и мало касалось его лично; это всего лишь игры его совести, а отчасти и воображения, игры, приятно щекочущие в мгновения легкости, но не когда на душе горький непокой. Совсем другое дело сборничек рассказов - он отнял их у мертвого отца и сдал в типографию, чтобы выпустить в свет под своим именем, и это действительно тяжкий грех. Но Наглых по своему неведению молчит о нем и, зная какие-то мелочи и вздор, торопится внести в его душу совершенно не то, какое следовало бы, расстройство. Только Сироткин не пойдет у него на поводу.
   Людмила с детьми уехала. Он слонялся по опустевшим комнатам, одинокий, вином прибавлял света в тусклой сырости настроения, сидел и лежал, до одури курил, погребаясь под дымом и пеплом, и думал о своей изумительной ловкости, о том, как он обскакал всех на свете и далеко из будущего смеется над посрамленными недругами. И все же не исчезало досадное, отвратительное чувство, что его за что-то наказали, откровенно выпороли и наказание вовсе не закончено, предстоят еще некие мучительные и таинственные события. Поэтому он с пугливым нетерпением ждал воскресенья, чтобы тихо и смиренно спрятаться от грозащего ему ненастья за спиной Ксении. Он прижмется к ней и, съежившись, станет меньше ее тени, только это спасет его от разболтанности и бессмыслицы, от движения без пути, в никуда.