С неумолчной монотонностью водопада ударяет вопрос: что ждет Сироткина? Между ним и продавцом пролегла неодолимая пропасть, значит, квартиры не купить. Пока можно вернуться домой, но приедет Людмила с детьми - не станет крыши над головой. Вот что его ждет.
   Он больше не сомневался в существовании монстра, не нужны были и доказательства, он физически ощущал в себе шевеление, чужое присутствие. Все его помыслы сосредоточились на демоне, на уважительном изумлении, которое он вызывал. Возвращаясь домой, Сироткин выбирал безлюдные переулки, опасаясь, что увидевшие его люди тотчас поймут: он не один, а несет в себе неведомое и грозное существо, более того, по его походке, по его глазам, по всем признакам нетрудно догадаться, что он отчаянно сопротивлялся, но проиграл и теперь слаб и бесславен и ему стыдно перед всем светом белым.
   Кое-как добравшись до своей норы, он покормил кота и вывел гулять собаку, делая все это с жалостью, ибо его грызла мысль, что невинные звери, доверившиеся его опеке, будут пожраны монстром. Впрочем, случится это уже после его собственной гибели. Монстр выпустит когти... Изнутри раздерет грудную клетку (возможно, она называется иначе, если смотреть изнутри, глазами монстра)... Сломает ребра... Кожу издерет в клочья... Вырвется наружу оскаленный, с угрожающим шипением, уродливый, жутко преступный... Горько, но странным образом и отрадно было Сироткину сознавать себя шелухой, оберткой для чудовища, каким не стал и не мог стать он сам, но которому невесть зачем дозволил питаться им, уделяя от сердца, от души, от интеллекта. С болезненной нежностью к своей погибающей сути он убеждал себя видеть итоги всей прожитой им жизни в том, что сделался питательной средой для зарождения и роста нового демона. Он чувствовал себя только тенью, еле уловимым дымком, услаждающим обоняние химеры, зловонной навозной кучей, предстающей изумленным и испуганным взорам людей.
   Он почти уже не помнил, что вчера навзрыд плакал об отце, плакал во спасение души, ради веры в иную жизнь. Все это отошло в безвозвратное прошлое. Туман клубился перед его глазами и в его душе, и в тумане копошились неведомые существа. Он тихо жалел ветхую собаку и молодого, мало пожившего кота, которые скоро станут добычей кровожадного чудовища.
   Ночью ему вздумалось угадать внешность монстра, который, что ни говори, был его порождением, как бы детищем, но тщетно он напрягал зрение, расталкивал и тормошил воображение, нажимал на какие-то потайные клавиши подсознания. Разум не досягал, а сердце не подсказывало; видимый мир больше не делился на противоположности. Пустота видимого не наполнялась видениями. Плод с древа познания по-прежнему хранил тайну сущего, но тайна утратила оттенки, смяла противоречия, обрела каменную монолитность, и такой плод не укусишь, не по зубам. Сироткин смежил веки, надеясь сном отогнать беду, но внезапно вздрогнул, приподнял голову и вопросительно всмотрелся в темноту. Все было знакомо вокруг, но сама истина знакомства с таким окружением уже казалась сомнительной и абсурдной. Вдруг в воздухе над ним, из чернильного мрака, как из преисподней, выступила белая голая Ксения, сделала шаг, прямая и стройная, сосредоточенная, строгая, сдержанная, березка в зимнюю пору, холодная, как мрамор; остановилась, но тут же исчезла, или он зажмурился, поскорее закрыл глаза, чтобы не видеть. Стыдливый и сиротливый вскрик выкатился из его горла.
   Глава седьмая
   Конюхов перестал полагать себя обязанным выказывать Червецову знаки дружеского расположения. Ему представлялось, что после его неудачного выступления в Треугольной роще, после ораторского неумения и разочарования и после детского горевания Червецова, только усугубившего разочарование, ни о каком совместном деле у них не может быть и речи. Но Червецов был иного мнения. Он лишь несколько дней перебился одиноким волком, совсем, однако, не думая, что дружбе конец, а только считая себя отчасти провинившимся перед Конюховым, которого бросил в Треугольной роще ради пива, когда тот так превосходно высказывался. Вообще-то Червецов, как человек пьющий и, стало быть, с измочаленной нервной системой, с головной болью по утрам, располагающей к цинизму, не мог быть ни верным другом, ни надежным партнером, он и слыл-то всего лишь глуповато посмеивающимся человечком, как бы вроде дурачка в кругу избранных. Однако после Треугольной рощи он имел почти твердое и основательное, мучительное (одинокое, а это не шутка) размышление, и в его сознании более или менее прочно угнездилось убеждение, что он стал человеком идеи со всеми вытекающими отсюда последствиями. Можно ли сказать, что это случилось с ним со всеми подобающими для мужчины в расцвете сил и талантов оттенками и отличиями, вопрос трудный, но как только случилось, то он уж точно сделался отличным и вполне ярко выраженным мужчиной, именно в расцвете значительных сил и несомненных талантов.
   Снова явились трезвость и сносный внешний вид, а также задатки большой сметливости; правда, на голову как бы сам собой нахлобучился нелепый синий берет, и это было бесспорным чудачеством в летнюю пору для такого молодого человека, каким все еще оставался Червецов, но он не сообразил этой комической стороны своего выпуклого становления на верном пути, на пути идеи и истины. Он предстал перед Конюховым и пытливо заглянул ему в глаза, что тоже входило в ритуальные узоры нового направления. Это происходило в конюховском псевдодворцовом особняке, был жаркий вечер, и Конюхов искусно скрыл досаду при виде тощей долговязой фигуры. Но прежде чем они встретились, Червецов в прихожей нос к носу столкнулся с Ксенией и выдержал натиск ее пытливости, куда более въедливой. От внимания Ксении не ускользнуло, разумеется, что ее супруг вошел в союз с Червецовым, как бы в пику коммерсантам-астрологам, и она была бы не прочь разгадать смысл их затеи, а нынешний загадочно трезвый вид Червецова, его нелепый берет и то обстоятельство, что он упорно держался среди тех немногих, на кого не производила должного впечатления ее красота, заставляли женщину подозревать, что от этих двоих не только астрологам, но и ей самой добра ждать не приходится. Она улыбнулась гостю самой ослепительной, самой очаровательной из своих улыбок и сладким голосом осведомилась:
   - Вы с Ваничкой задумали чем-нибудь поразить мир?
   Червецов не раскусил ее хитрый разведочный умысел, да и не думал, что этим стоит заниматься, в его глазах Ксения была только верной и приличной женой Конюхова, пребывающей где-то на окраине по отношению к их дружбе. Как он не вмешивался в их семейную жизнь, даже совершенно не интересовался ею, так ей не следовало бы совать нос в дружбу мужчин. Он коротко хмыкнул, и это был его ответ, другого он не нашел бы при всем желании. А после этого сказал:
   - Мне б к нему...
   Итак, забавный малый проявил некоторое нетерпение, указал женщине на место. Ксения пожала плечами и отступила на шаг, пропуская чересчур ретивого гостя в комнату. Не лишне заметить, что внутренне она словно бы отшатнулась от него, от его дерзкой невоспитанности, - при ее знаменитой терпимости и широте взглядов безусловный показатель сильного негодования. Она еще раз пожала плечами, теперь уже вдогонку Червецову, бочком продвигавшемуся к конюховской комнате. Толика ее презрения адресовалась и Ваничке.
   Какая-то дикая, шальная мысль, что жизнь гораздо серьезнее, чем она до сих пор предполагала даже в своей вдумчивости, и серьезна именно тем, что способна грубо и больно ее ударить, до того поразила Ксению, что она тотчас с всплеском отвращения отвергла промелькнувшее было намерение подслушать беседу заговорщиков, которое при иных обстоятельствах сочла бы за проблеск своеобразного и милого юмора. Она вдруг со всей определенностью поймала себя на таком положении: она почти и не задумывается о своих мужчинах, полагая, что достаточно иметь их под рукой, в поле зрения, - у нее, как ни верти, на счету два кругленьких романа, с мужем и с претендентом в любовники, - а ведь до конца не знает и не понимает она ни того, ни другого. Что она знает о том, как эти двое ощущают себя в своих ролях, что они думают о ней, только ли любят ее беззаветно и преданно или готовы интриговать, чтобы завладеть ее душой? Может быть, кто-то из них упрямо и с тайным вызовом считает, что она должна была бы дать ему больше, чем дает, а другой с безапелляционностью судьи выносит приговор, что она должна вести себя не столь легкомысленно, не распускаться. Это правда, что она не принимала на себя по отношению к ним никаких обязательств, даже по отношению к Конюхову, если взять за основу рассуждение, что между ними сейчас не столько супружество в чистом виде, сколько роман, или конец романа, или даже, можно сказать, вульгарный конец вульгарного романа. Пожалуй, и романами-то подобные штуки не назовешь, ну, путаются у нее под ногами смешные и никчемные мужчины, только и всего. Но у них могут быть свои представления и свои наименования происходящего, они могут как раз думать, что нечто все-таки совершается и даже именно сильное и возвышенное. Нет, она сама по себе. Она живет в свое удовольствие, она хотела бы взять от жизни еще больше удовольствий, но в конце концов она научилась довольствоваться и тем, что имеет. Она притерпелась, а вот притерпелись ли они, сказать трудно. Что, если кому-то из них взбредет на ум углубить серьезность, насесть на нее с какой-нибудь срочностью, с требованиями, с домогательствами, если кому-то из них изменит выдержка и этот человек, забыв о приличиях, приступит к ней как если бы даже чуть ли не с ножом к горлу или в самом деле пожелает совершить насилие, убить ее, - что тогда? как она защитится? не покажется ли она смешной в своей женской беспомощности? не будет ли несколько курьезом для нее стоять на такой арене после всех ее легкомысленных выходок? она умрет? она погибнет, как гибли героини некоторых любовных романов, сраженные потерявшими над собой контроль любовниками? ее смерть исторгнет у кого-то слезы сострадания и невольного восхищения трагической красотой свершившегося? или смех и крики одобрения?
   А впрочем, одернула себя Ксения, о чем я только думаю! примитивно! Ей стало досадно, что уже не первый раз она натыкается в своем сознании (душе?) на трещины и провалы, которые могли свидетельствовать только о неразвитости натуры, а когда у нее кружилась голова над этими провалами и сердце замирало от разных неистово скачущих вопросов, скоро оказывалось, что и вопросы эти не стоят выеденного яйца, и умного, достойного ответа на них она дать не в состоянии. Ксения усмехнулась, уже не презрительно и хищно, скорее с мягким, чуточку выделанным лукавством, вспомнив берет Червецова. Ничего скверного пока не случилось, нужно только слегка поднятужиться, и решения будут найдены. Не за горами время, когда она вообще все свои дела устроит наилучшим образом, даже если в настоящую минуту не видит разумного выхода из сложившейся ситуации. Затем на ее прекрасном теле вздыбились, как морская пена, белые летние одежды, и она отправилась на прогулку. Тем временем взволнованный, заикающийся от возбуждения Червецов метал перед ее мужем козыри своей новой одержимости. К черту предпринимательство, весь этот астрологический и купеческий бред!
   Конюхов выставленной в содержательном жесте ладошкой предостерег от такого поспешного и недальновидного отрицания весьма полезных вещей, должен же кто-то делать дело, создавать материальные ценности. Но Червецов больше не хочет делать дело, только не он, с него довольно! Он хочет жениться на Кнопочке, он непременно должен добыть Кнопочку, он мысленно перебрал множество вариантов и не нашел более заманчивого, чем Кнопочкин, он сопоставил факты, обработал массу всякого дурного материала, лезущего в голову, и выделил драгоценное зернышко истины, он проделал огромную умственную работу, да что там, он просто любит Кнопочку, и зачем же это скрывать? Пусть узнают все, пусть узнает Кнопочка!
   - С Кнопочкой не все так просто, - промямлил заскучавший писатель.
   - Знаю, знаю! Я знаю... Я догадываюсь... - перешел вдруг на драматический шепот Червецов, - я давно чувствую, что там не все чисто.
   - То есть? - слегка удивился за Кнопочку Конюхов.
   - Там замешаны другие... другие мужчины!
   - Ну, может быть, хотя в действительности, кажется, один Назаров, но и это означает, что твои шансы не очень-то высоки.
   Червецов вскрикивал и повизгивал, а какими-то условными жестами даже ломал руки.
   - Она его любит?
   - Э, ничего не знаю, - сердито отмахнулся Конюхов.
   - Ты мне поможешь? - крикнул Червецов и пустился дальше развивать свою идею. Он непременно должен жениться на Кнопочке. Конюхов знаками нетерпеливо показал, что это уже слышал. Но Червецову казалось, что он в своем волнении перескакивает с пятого на десятое и Конюхов не успевает вникнуть в детали, а оттого не улавливает главного. Но главным было не то, что Червецов непременно должен жениться на Кнопочке, и даже не мысль, что если он не женится на ней, то неминуемо погибнет в пьянстве, в безделии, в свинцовой русской тоске и безысходности; сутью, сердцем идеи был крик о помощи, обращенный к писателю Конюхову, - его Червецов призывал добыть ему Кнопочку, оказать на нее должное воздействие и склонить к браку.
   - Я поведу ее к венцу, мы будем венчаться в церкви, - фантазировал и горячился Червецов, пытаясь набросать картины величественной процедуры. Он видел себя в центре сияющего мира, но и помыслить не смел, что такое возможно для него без Кнопочки. Конюхов все как-то отвлекался в сторону, не поддавался нагнетаемым впечатлениям, тогда Червецов торжественно закончил:
   - Если ты устроишь все для меня как следует, я дам тебе десять тысяч!
   Конюхов поверил в это обещание; он встал. Перед ним сидел безумец или даже по-настоящему влюбленный и одержимый любовью человек, который готов на все ради возможности обладать предметом своего сердечного увлечения. Но для самого Конюхова в данный момент была значительна прежде всего возможность десяти тысяч. Возможность положить десять тысяч в свой карман, сделать их из ничего, из глупости жизни простых смертных, из полухмельной одержимости Червецоваи и кисленькой, томящейся неустойчивости Кнопочки. Так что Конюхов встал перед лицом всех этих новых обстоятельств и имел вид вполне почтительный. Однако скоро, чтобы Червецов не решил, будто он вскочил, подброшенный волной счастья, объявил, что поднялся с намерением выйти на свежий воздух. Почему бы им не побродить по городу, предаваясь философской беседе? Они вышли.
   - А вот тут свернем-ка в сторону, - деловито засуетился Конюхов, приметив вдали головку прогуливающейся Ксении.
   Он шел и думал, что в конце концов они куда-нибудь прийдут, а там будет необходимо оборвать промежуточную, дорожную пустую болтовню и сказать серьезное, сокровенное. Он обязан произнести речь, и, может быть, Червецов ждет от него этого. Но он не знал, о чем говорить, не о пользе же или, напротив, о вреде женитьбы, не убеждать же спутника, что с Кнопочкой он, пожалуй, не найдет счастья, на которое так надеется. О, если бы его признание, что Червецов достоин большего, чем обладание Кнопочкой, - а он сейчас свято верил в это, - стоило десять тысяч! Но Червецов ведь не настолько простодушен, чтобы клюнуть на такую приманку. Неужели придется заниматься Кнопочкой, обрабатывать ее, уговаривать? А десять тысяч необходимы позарез; и нужно объявить, что он согласен влезть во все это, но как... вот как объявить, что он, писатель Конюхов, за названную сумму согласен участвовать в дурацкой затее? Сделать вид, что он готов помочь Червецову просто из дружеского расположения, а на деньги ему плевать? Но где гарантия, что это не развяжет Червецову руки и он не забудет о данном обещании?
   - А у тебя есть десять тысяч? - с преувеличенной небрежностью бросил Конюхов, сдержанно негодуя, что у Червецова деньги есть, а у него нет.
   - Значит, ты согласен? - не смог сдержать идейной радости Червецов.
   - Мне нужны деньги, - просто и дружески признал Конюхов.
   - У меня на счету много денег.
   - Что-то не торопятся их тебе отдать, - возразил писатель.
   - Ты знаешь почему. Но десять тысяч мне выдадут сразу, без разговоров... эти люди поймут мою свадьбу, мою новую жизнь и хоть сегодня выдадут. Мне даже на водку дают, а тут такое дело! Я скажу Наглых, а он нажмет на Фрумкина, и тот выдаст, куда он денется? Я раньше мог сколько угодно попросить у Сироткина, так сказать, в счет будущего, а будущее у них незавидное, они еще будут скрежетать зубами и корчиться, как в аду на сковородке, но денежки мне все до копейки выплатят, потому что правда на моей стороне... Только сам знаешь, в каком теперь дерьме этот Сироткин, он, наверное, и забыл, что я у него брал... однако я все равно верну, я за честную игру, честных правил партнер...
   О Сироткине Конюхов слушать не желал.
   - Трудную задачку ты мне подкинул, - перебил он и начал что-то смутное о Кнопочке, чтобы по крайней мере на нее символически излить раздражение; а к тому же она, в случае червецовского успеха, ничего ему, Конюхову, не заплатит, с ее стороны от пирога не достанется ни кусочка, это определенно; но тема была скользкая, и Конюхов говорил неясно.
   - Так ты берешься? - снова не выдержал Червецов.
   - Попробую...
   Червецов проглотил слюну и удовлетворенно крякнул. Ему представлялось, что Кнопочка уже в его руках, а Конюхов не понимал, что этот малый нашел в Кнопочке, но немного завидовал ему, потому как у него была цель впереди.
   ***
   Конюхов решил наведаться с Червецовым к Марьюшке Ивановой, у которой, как он слышал, в очередной раз гостила Кнопочка, и на месте оценить червецовские шансы. Писатель, оторвавшийся ради жены, Сироткина и теперь сумасбродной идеи Червецова от литературных трудов, был в настроении, в каком делаются злые дела, причем со ссылками на отчаяние, на жгучую потребность выгод, на необходимость капитального ремонта судьбы. И всегда в основании такого настроения буйно, страстно и болезненно проживает вид на воспоследующее тотчас за содеянными под его влиянием делишками раскаяние, душа как бы выкрикивает мысль: необходимо сделать гадость, тогда пробьет час покаяния, будет великая встряска! будет перестройка! увидятся новые зори! страдание очистит!
   Червецов, чтобы не являться с пустыми руками, купил вина. В глубине души Конюхов мало верил в успех предприятия, но сладкая надежда получить десять тысяч толкала его во всю эту глупую мешанину. Они шли к Марьюшке Ивановой, а ему казалось, что они все идут и идут к отдаленной цели городского пейзажа, или в окрестности города к бескорыстно открытой душе природы, или в Треугольную рощу, где он должен будет задумчиво взглянуть на вдохновляющие виды, воззриться на лик матери-земли и произнести проникновенную речь. Вместе с тем он словно бы и смотрел уже в даль, сквозь дома, трамваи и прохожих, и видел, что именно сулит ему успех дела. А задумчивость и проникновенность при этом нужны, чтобы скрыть истину от Ксении: в случае удачного поворота событий для нее-то ведь, полагал он, все обернется далеко не лучшим образом. В плотном свете десяти тысяч образ жены тушевался и вовсе таял. Рушился ореол таинственности. За годы супружеской жизни радости обладания женой несколько потускнели и из того, что теперь ретроспективно виделось ему дневной жаркой и потной животностью, перекочевали в ночную романтическую чувственность, Ксения стала в его глазах ночной красавицей, чем-то вроде серебристого лунного сияния. Но десять тысяч отменяли ночь и его мужскую силу вожделения, похрустывающую суставами и залитую потом, бросали совсем на другое. Что такое десять тысяч? Это независимость, свобода от каждодневной борьбы за существование; желание ошеломить Ксению или Сироткина тоже отменялось, сейчас, когда его вела надежда, пусть даже вела через глупость и пошлость, он хотел только побыстрее выкарабкаться, позабыть о нужде, засесть там, в загородном доме, и писать, писать... В конце концов Червецов всего лишь злополучный наивный мальчик, поверивший, что женитьба на Кнопочке спасет его от пьянства и одиночества, а его обещание вознаградить внушительной суммой - это даже и бравада чудом разбогатевшего мальчика... но почему же не помочь? и почему бы не брать десять тысяч, если это сулит освобождение? Пусть он возьмет их на условиях не слишком красивых и порядочных, зато потратит с пользой, на людское, вообще всечеловеческое благо, на истинное дело, он погрузится в работу с головой, он отринет все, кроме литературы, и в этом достигнет святости. Как если бы глядя в даль, Конюхов ясно видел, что Ксения перестанет, собственно говоря, быть ему нужна, когда у него появятся десять тысяч, а если ее оставить, она, как пить дать, скажет: отдай деньги мне, я обновлю свой гардероп, а ты себе еще заработаешь. Эта мысль, это сознание чего-то еще не сделанного, что еще вполне можно предупредить, переиначить, отмести, но возможного при особом стечении обстоятельств, даже допущенного уже в мыслях, смущало и пугало его куда больше того факта, что он неотвратимо посвящался в глупость и отвратительную возню, что он не только дал согласие, а уже шел к Марьюшке Ивановой с вином, собираясь разыгрывать жалкий фарс.
   Его подвигала не жадность, не единственно жажда свободной, избавленной от посторонних забот творческой работы, а еще и снующая, крошечная подсказка к мысли, что Ксения сознательно, своим поведением, предопределила его выбор. Воображая лицо жены изумленным, постаревшим, сморщившимся от досады, когда она узнает, что больше не нужна ему, потому что у него появились деньги и их хватит до конца его дней, он испытывал не стыд, не ощущение неправдоподобия и унизительности такой ситуации, а тихое и как будто даже почетное предвкушение удовольствия сквозь жалость, какое-то будущее сознание, что он подвергает мучению и поруганию, в довольно, впрочем, скромных масштабах, самое любимое, самое беспомощное, самое трогательное для него существо на свете. Да, она перестала существовать в его сознании как человек. Человек не стал бы столь грубо позориться, изменять с каким-то Сироткиным. Она как бездумная кошка, та готова забыть о хозяине и с мурлыканьем тереться о ногу того, кто поманит ее лакомым кусочком.
   - Эх, жалость, жалость! - унылым напевом воскликнул забывшийся писатель. - Для чего нам жалость... почему мы жалеем людей, даже не зная, что творится в их головах, что они думают о нас? Казалось бы, понять легко... насилие... не надо никакого насилия, никогда и ни в чем, изгнать всякое насилие... а мы говорим о другом и поступаем иначе!
   Червецов посмотрел на спутника с какой-то дикостью, не понимая, как могут быть отрывистые слова, пылко кидаемые в воздух писательскими устами, связаны с целью их пути.
   - Насилие! насилие! - повторял Конюхов. - А мне иногда до слез жалко, обидно и страшно, что наш мир так устроен и что люди не научились избегать насилия.
   - Я, что ли, насильничаю? - наконец удивился вслух Червецов.
   - Я не говорю о тебе конкретно, я обо всех и о тебе в том числе... Не понимаю человека, который совершил убийство, а потом в состоянии спокойно чувствовать свои пальцы, пальчики своих ног, мизинчики, и на что-то указывать, как ни в чем не бывало, указательным пальцем, или смотреть в зеркало на свои уши. Кошку, вообрази себе, кошку, беззащитное и доверчивое создание, просто так, ни за что, удовольствия ради могут ударить, схватить за горло, даже убить.
   - Бог - есть? - спросил Червецов, насупившись.
   - Не знаю. Над этим вопросом люди всегда мучились и никогда не могли решить.
   Червецов продолжал:
   - Если Бог есть - он во всем виноват. Вот тоже тема: мол, люди всегда мучились... а где конец? и какой толк?
   - Поговорим все-таки о кошке, - с приливом новых красок вспыхнул Конюхов. - Привести себя в пример я постеснялся бы, мне ой как далеко до идеала душевной доброты, но я, если бы у меня была кошка, я бы, ей-Богу, носил ее на руках, няньчил как ребенка. Очень люблю! Я говорил Ксенечке: давай заведем кошку, это не пошлость, это благородная страсть, приведенная в равновесие и гармонию, а сидеть и смотреть на кошку, как она двигается, моется, как закидывает лапку за ухо, чтобы нигде не оставить грязи, натуральная медитация. Но она животных на дух не переносит, не пугается, не брезгует, а просто как бы сама по себе несравненно выше их, и все тут, вопрос исчерпан. Она морщилась, едва я заводил этот разговор, и мне пришлось терпеть без кошки. А с кошкой я, наверное, стал бы другим человеком. Я бы не раскормил ее, не сделал из нее пузыря, а с гордостью трогал бы ее нежные и хрупкие косточки и смотрел, как она укладывается, сначала сваливает зад, а потом вся сворачивается в клубочек и спит. Вот обстряпаем твое дельце, я получу причитающееся мне - обязательно заведу кошку! - неожиданно вырвалось у писателя бойкое пение во славу будущего, и он захохотал, чтобы скрыть смущение.
   Эта сумбурная речь привела Конюхова в необычайное возбуждение, и, когда вошли в домик Марьюшки Ивановой, он уже решил, что проявит сноровку, даже изворотливость, и непременно выиграет червецовское дело. Марьюшка принимала Кнопочку, у которой была важная проблема: Конопатов с той самой памятной вечеринки у Конюховых, куда его привел Топольков, постоянно напоминал ей о своей готовности дать волю любовным притязаниям. Тут же, в душной и прокуренной кухне, с видом автономного и вместе с тем совершенно незаменимого жильца, почти хозяина, сидел Назаров. Конопатов заходил тактично и издалека, он только спрашивал разрешения на инициативу, а не преследовал, но Кнопочка обливалась потом - как если бы от страха, что ее новому поклоннику внезапно изменит выдержка и он от слов перейдет к делу. Назаров не скрывал, но и не выпячивал, что конопатовские авансы могут обречь его на страдания. В своей извечной шутовской манере он саркастически поддакивал: о да, всем хорош Конопатов! Конопатов пригож! нельзя упустить Конопатова! - а между тем страдания уже приходили к нему, но не через изнеможение и отчаяние души, а через внезапную физическую боль, как от удара тупым предметом. И еще наступит минута, когда он перестанет шутить, обхватит голову руками, закроет ладонями помертвевшее, страшное лицо и будет молчать, как мертвый, и будет спать подолгу, как убитый, и замкнется в себе, как проклятый. Марьюшка Иванова этого боялась. Она ухаживала за ним, вертелась вокруг него пчелкой, боевито совершала смену обеденных блюд, наливала чай. Однако делалось это не только из желания помочь ему преодолеть страдание, но и потому, что Назаров уже превратил ее в свою рабыню. Ему достаточно было громко крикнуть "чаю!", чтобы она со всех ног бросалась обслуживать его. Его стиль для Кнопочки, хотела она того или нет, служил достаточно веским образцом. Она уже привыкла не просить, а требовать от Марьюшки, чтобы та, скажем, подала нужную вещь, или она даже вовсе молча протягивала руку или чашку, а Марьюшка сама должна была догадаться, чего хочет ее подруга. Окарикатуривая ситуацию, Назаров иной раз пускался с подхихикиванием разглагольствовать, что-де Марьюшка шагнула в своем раболепии за грань допустимого, что ее необходимо пожалеть и необходимо опекать, вот они, любя ее, и возьмут опеку на себя, но она тоже, конечно, должна следить за собой, чтобы не выходить на людях посмешищем. Доведенная его словами до слез, Марьюшка Иванова убегала к Ксении и на пороге ее комнаты, в полуобморочном состоянии, выпаливала: я их ненавижу! я их прогоню! убью! потом убью себя! Но своей вины она не понимала и не признавала, а на человека, который осмелился бы сказать ей, что она добровольно подставила шею под ярмо, набросилась бы тигрицей. Марьюшка ставила себя очень высоко и свято верила, что для нее не существует неразрешимых проблем, что она без труда постигнет сложнейшее произведение искусства, что она знает все, или почти все, тайны происхождения культуры, цивилизации и человека. На субъектов, подверженных сомнениям, зыбких, неуверенных в себе, она взирала с суровым недоумением провинциальной учительницы младших классов.