В кружках посмеивались, в цехах, когда появлялся длинноволосый, четырехглазый чертежник, залихватски взмывало:
   Как у Вани под конторкой
   Нашли баночку с касторкой.
   Кружковцы бегали к рабочим других заводов и фабрик, к железнодорожникам. Под праздники и в праздники слободка гудела пирушками-собраниями, дутыми именинами, помолвками. И дома и в цехах ребята шушукались, шуршали книжками, по-новому глядели на небо, на землю, на людей...
   На свадьбы, в разгар веселья, как снег на голову, обрушивались ораторы с фальшивыми бородами, поздравляли молодых и говорили речи о том, что надо делать для того, чтобы рабочему было хорошо не только за свадебным столом, чтобы радость его не была похожа на дым.
   И все-собрания, пирушки, ораторы-охранялось молодыми кружковцами под началом Феди. Сознательные так и называли их-Потапова бригада. Как бы скучая, они бродили по улицам, патрулями стояли на берегу, у рощи, друг через друга предупреждали собрания об опасности, при появлении полиции днем поднимали разбойный свист, ночью пускали ракеты, прятали нужных людей и в обход провожали их в город. В решительные минуты превращались в пьяных уличных озорников, задерживали спешащих на обыск городовых, а сыщиков заставляли плавать в пыли, подсаживали на заборы, приказывали кукурекать оттуда и награждали синяками.
   IX
   Жандармы нашли на слободке два гектографа, библиотечку и увели несколько человек в тюрьму. В кружках заахали и подтянулись, в комитете покрутили головами..
   - Придется, снятый отче, ставить типографию: гектографами не управляемся, да и позорно растрачивать на них силы.
   Слова эти относились к члену комитета Фоме Кемпийскому. Когда-то жил другой Фома Кемпийский-монах.
   Славен он тем, что подражал Христу: книга его так и называется-"Подражания Христу". Фома из комитета никому не подражал, а Кемпийским его прозвали за то, что он без помощи шифра и лимонного сока, по-славянски, туманными, душеспасительными словами, писал деловые бумаги, письма и записки, которые жандармы не раз принимали за послания сектантов.
   Славился, кроме того, Фома зоркостью, сноровкой и уменьем быстро находить концы расставляемых сыщиками и жандармами сетей. На жизнь он зарабатывал чертежами, а похож был на кустаря-мастерка: носил длиннополые пиджаки, поддевку, лаковые сапоги и картуз о обшитым козырьком.
   За постановку типографии он взялся охотно, но попросил себе помощника и предупредил:
   - Кого зря не всовывайте. Укажите человека, я обследую его и, если он будет кругом шестнадцать, возьму.
   Комитетчики сказали об этом двум главарям заводских кружков, те посоветовались и нашли, что самым надежным помощником Фоме будет Федя. Смолин как будто невзначай привел Фому к Феде, познакомил их, и тот начал ходить в гости не то к Феде, не то к старику, не то к обоим вместе. Являлся он после гудка, с прохладцей пил чай, прислушивался, приглядывался к Феде и медленно, деловито спорил со стариком о боге. Однажды он засиделся до ночи, попросил Федю проводить его и на ходу спросил:
   - Вы, конечно, знаете, зачем я ходил к вам? Нет?
   Это хорошо. Идет, значит, Марфа за Якова.
   Фома взял Федю подруку, туманно, намеками объяснил ему, что организации на ответственную работу нужен человек, что таким человеком является он, Федя, и дал совет:
   - Ежели словеса мои падают не на камень, бросайте свою теперешнюю работу в кружке, смените псевдоним и прикиньтесь для начала влюбленным в какую-нибудь недоступную барышню. Трудно будет притворяться, но Христ&с терпел и нам велел. Подумайте, и дайте ответ Смолину.
   Федя ликовал: его, почти мальчишку, нашли самым подходящим для серьезной работы, - ого1 Какая работа ждет его, он не представлял, но всю ночь в мечтах попадал в засады, на глазах жандармов исчезал, появлялся в других городах, говорил, руководил. Даже утром, когда к нему подошел Смолин, не мог скрыть радости. Его сияющее лицо не понравилось Смолину. Он хмуро сказал, где можно увидеть Фому, и спросил:
   - Чего это с тебя, как с теленка, масло течет? Смотри, не обмани доверия.
   - Оставь, что ты,
   - Ладно, увидим, я только так, к слову...
   К Фоме Федя не шел, а летел, будто его там ждало чтото необыкновенное, но Фома даже не заикнулся о деле.
   Он отставил к стене чертежную доску, убрал инструменты, накормил Федю салом, напоил чаем с плюшками и принялся расспрашивать, как он начал бы, например, ставить в городе подпольную типографию. Слушал, как бы разжевывал сбивчивые слова Феди и тянул:
   - А-а-а, так, та-а-ак, нда-а-а...
   Не дослушав, заторопился, заторопил Федю и лениво попросил его зайти дня... ну так через два или через три.
   Федя вышел от него в поту, с мутью на сердце: говорил плохо, говорил глупости, сбивался. Утешало только то, что он еще увидится с Фомою и тогда уж не будет мямлить и скажет все как следует. Но второе свидание было короче первого: Фома дал ему пачку книг о том, как набирают и печатают газеты, книги, и посоветовал вчитаться в них.
   Больше месяца раза два в неделю виделись они. Федя уже остыл, тосковал по прежней работе, нервничал. Тогда Фома сказал ему:
   - Вот теперь с вами можно разговаривать о деле, - сухо, деловито объяснил, что поручено им, и погрозил: - Только поменьше всяческих взлетов и настроений. Все надо делать по ранжиру, по нотам. Малейший промахи беда грянет над нами и над всей организацией. От меня ничего не скрывайте: я немножко больше вас знаю. А начнете вот с чего...
   Фома направил Федю к сознательному наборщику и поручил ему расширить связи с типографиями и наладить добычу шрифта. Федя побывал в гостях у наборщика, купил модное пальто, шляпу, рубашек с отложными воротничками, разноцветных пышных галстуков и тросточку. На заводе и в кружках уже ходил слух, будто он влюбился в пассаже в продавщицу. Товарищи недоумевали, злились и, когда он, одетый во все новое, шел в город, кричали:
   - Эй, вернись! Забыл на спину фартук с телячьим хвостом нацепить?
   - Губы-то обточил? Смотри, кисею на милашке оборвешь.
   Федя отшучивался, бормотал что-то о молодых годах, о сердце, которому не прикажешь, и кусал губы. Правду Фома сказал: трудно притворяться. В городе он прежде всего заходил в пассаж, бродил среди чиновников, барынь и зевак, заглядывался на витрины магазинов, на юрких, будто из воска слепленных, продавщиц и незаметно исчезал.
   Знакомства среди наборщиков заводил он неторопливо, с оглядкой, и выдавал себя за слесаря из пригородного депо. Если требовало дело, заходил в пивные и чайные в рискованные минуты нудно растекался словами о том, будто его дядя держит в провинции маленькую типографию и бедствует без шрифта.
   Вначале тяжелые сверточки ему передавали из одного места, затем из двух, из трех. Он в кармане срывал с них бумагу, комкал ее, перебирая пальцами буковки, следил и за тем, кто передал ему сверток, и за прохожими, и за собою. У основания его карманов были дыры, застегивались они на кнопки (изобрел Фома): в случае преследования кнопки можно расстегнуть, на ходу через дыры разронять шрифт, застегнуть-и все.
   К Фоме Федя ходил раз в неделю и под бульканье самовара рассказывал, сколько запасено шрифта, как идет дело. Фома показывал ему эскизы частей оборудования будущей типографии и советовался с ним. Несложные части Федя брался сделать на заводе, сложные Фома сдавал через кого-то в частные мастерские.
   Феде нравилось, что Фома не учит его, не наставляет, а лишь к случаю рассказывает разные события из жизни подпольщиков и как бы примеряет их к его шагам. Фома радовался тому, что Федя умеет слушать-а ото не часто встречается, - ничем не старается поразить его, не любит разговоров и делает все ровно, без егозни. Они перешли на ты, при встречах незаметно опустошали самовар, наговорившись, уславливались о дальнейшем и крепко жали руки.
   Изредка Фома обнаруживал во взятых Федей эскизах недочеты и после вечернего гудка прибегал на слободку.
   Старик гордился знакомствами Феди, но Фому любил особенно, радовался каждому его приходу:
   - Вот хорошо-то! Варганьте самоваришко, я сейчас, - и бежал в лавку.
   Фома объяснял Феде, зачем пришел, и они вдвоем ставили самовар. Старик возвращался с приправой к беседе, то есть с пивом, с закуской, и с порога возобновлял давнишний разговор:
   - Вы вот говорили как-то, что не надо ни креститься, ни молиться: делай, дескать, все хорошо, богу и не за что будет карать тебя...
   - Л за что же ему карать вас, раз вы все делаете хорошо?
   - Ага-а, - торжествовал старик, откупоривая бутылки, - а за неуважение, за гордость? Должны мы помнить его и почитать или не должны? Подсаживайтесь. Будем здоровы, вот та-ак... Хорошее пиво... А вы, видно, об этом и не думали, а?
   - Думал, я обо всем думаю.
   Фома тянул пиво, неторопливо сколачивал вопросики, из гопросиков-вопросы и припирал старика к стене. "Вот это дело, вот это да-а, - торжествовал Федя, - а я с плеча с ним". Чаще всего он только делал в,ид, будто слушает, а сам думал об эскизе и примерялся, как исправить ошибку.
   Делать части для типографии приходилось украдкой в обеденные перерывы. Сложное делали он и Смолин, второстепенное он сдавал товарищам: одного попросит доску выстрогать - для тетки будто, другому закажет шайбочек, третьему - болтиков. Часть за частью он смазывал маслом, в пакле клал в дыру под забором, вечером переправлял к себе, заворачивал и нес в город. В аптеке свертки сдавал золотушному фармацевту, в пассаже-ювелиру, на вокзале-железнодорожнику. Куда дальше шли части, не знал и не пытался узнавать...
   Х
   И колокола, и колокольня, и купающиеся в синеве бездымные заводские трубы-все христосовалось со стариком и бередило приглушенную тоску. Осокорь вновь был молод, вновь брызгал на седую голову свежей зеленью и шумел о том, что его посадила Варвара, что он вот какой, а ее уже нет, она за церковью, в земле. Старик просил проводить его на могилу.
   - Ладно, трезвым будешь, сходим, - отговаривал его Федя. - Ну, куда ты такой пойдешь?
   Старик всплеснул расслабленными хмелем руками и заголосил:
   - Сыно-ок, Федя, Федюк, не обижай, не обижай ради праздника! В бога не веруешь, а совесть есть же у тебя, есть, я знаю. Трезвый, говоришь? Я трезвый разве скажу, я трезвый молчу, вроде камня... Или не знаешь? Хоть как мне, а я зубы вот так, и молчу, молчу...
   - Да о чем тебе сейчас говорить?
   - Во-о, думаешь, только молодым есть о чем трещать?
   Неправильно это, обида это: я, может, больше тебя сказать сумею, толька стыд меня заедает, стыд... Что я скажу?
   Ты только проводи, а я скажу. Сяду на могилку, постучу ей, чтобы слушала, и скажу. С чего умерла она? А-а, не знаешь? А я знаю, я все знаю. Ты рос, ты видал, скажи: обижал я ее? пьяница я? сделал ей что? попрекал? бил? шлялся? Ага-а! Так чего ж ей надо было? Чего она изводила себя, а? Как вареная ходила больше года. Глянет на тебя-и в слезы. А в монастырь чего ее носило? Не знаешь? С тоски это, о тоски все. Сыно-ок, Федь, голубчик мой!
   Старик заплакал, медленно увял и привалился к осокорю. Федя увел его в дом, уложил и тоже задумался: почему, в самом деле, мать так рано умерла? Жила, когда он был забитым, слепым. Вот теперь попросила бы она его почитать! Федя в волнении вышел на крыльцо, проволокой изловчился запереть дверь и пошел к заводу.
   В конце слободки его догнал бритый человек, встопорщил усы и положил ему на плечо руку:
   - Не узнаешь, товарищ? Значит, повезет.
   Федя взгляделся в усатое лицо и радостно распахнул руки:
   - Фома-а, ой, как же бритва переделала тебя! Ну, ни за что не узнал бы, совсем другой человек...
   Фома блеснул зубами и обнял его:
   - Тише, отроче, тише, проводи меня. Сегодня получил письмо и завтра еду поглядеть людей для типографии.
   Если подойдут, приеду с ними. Ясно? Заканчивай тут все, я не задержусь. Руку.
   Федя поглядел на удаляющегося Фому и двинулся к дачам. Те, кого привезет Фома, соберут сделанные им и Смолиным части, приладят, смажут их, промоют в скипидаре или в бензине заготовленный им шрифт, наберут им листок, и пойдет он по заводам, по фабрикам, полетит и другие города, помчится в Женеву, в Париж. Ноги еле касались дороги, свет радужился, мокрая земля блестела и обмахивала запахами.
   Фому Федя увидел через четыре дня и обрадовался его веселым глазам:
   - Хорошо?
   - Ого! Привез, отроче, двух сестер-чулочниц, липовых, конечно, и не менее, липового дядю их. Народ настоящий, выдержанный. Уладим все, и словеса наши, пойдут к людям, загремят среди них. И как раз кстати: весна, май. А посему, во первых строках, пойдем в тот облюбованный домишко.
   Облюбованный домишко стоял в переулке, за речкой.
   Двумя сторонами-сараем и садиком-он выходил на пустырь, пустырь упирался в огороды, за огородами были ямы, а из ям к речке шли канавы.
   - Если что случится, эх, кати-лети-удирай, не жалей ног-и спасен будеши!
   Высокий забор и крепкие ворота привели Фому в восторг.
   - Только злого пса не хватает, - щелкнул он пальцами.
   Открыла им русая девушка в голубой кофте, глянула на Федю, растерялась и сбивчиво забормотала:
   - Да, да, сдается, хотя я... мама вот скажет, я...
   Глаза ее говорили: "Где я его видела?" А где она могла видеть Федю? Седая, глуховатая старуха отстранила ее от двери и повела Федю и Фому в пустую половину дома.
   Там было три комнатки, кухня, в кухне просторный голбец. Отдельный ход-жилье старухи через коридорчик.
   Фома расплылся и подмигнул Феде: везет, мол. Расспрашивать старуху, кто она, с кем живет, не пришлось-сама на ходу рассказала все: покойный муж был кондитером, дочь в больнице сиделкой служит.
   Фома сказал ей, что снимает квартиру для знакомого чулочника с племянницами, что в- доме будет чулочная мастерская, дал задаток, назначил день переезда, попросил снять с ворот записку-и все. Не войдет больше Федя в этот дом. Он шел за Фомой и тревожился: почему девушка так глядела на него? Почему она растерялась? "Гляди, ой, гляди!" - предостерегал голос и внезапно подсказал, что надо сделать. Федя на ходу шепнул Фоме, что хочет осмотреть весь дом, и обернулся к старухе:
   - Он, бабушка, сам дорогу найдет, а вы дайте мне попить.
   Старуха рада была, что сдала квартиру, кинулась назад, но Федя поймал ее за локоток:
   - Да вы не тревожьтесь, я сам. Где у вас ведра стоят? - и шагнул в жилую половину дома.
   Девушка глянула на него от самовара и поднялась:
   - Мама, зачем же воды? Чай вот есть. Садитесь. Да садитесь, мы рады. Вы крепкий любите? Все равно?
   Федя взял из ее рук стакан, наклонился к нему и подпял глаза. Девушка как будто порывалась заговорить и не смела. Он глядел на нее и вспоминал, виделись ли они раньше? Знает ли она, кто он? Он приподнял брови и вдруг спохватился-просил пить, а не пьет-глотнул чаю, вновь поднял глаза и почувствовал, что ему хорошо рядом с девушкой. И чем дольше он глядел на нее, тем смутнее понимал, зачем делает это. Над широким ясным лбом девушки искристо переливались волосы. От ее глаз, от лица тянулась паутина, опутывала его, стесняла дыхание, и он пьянел от странного, непередаваемого аромата. Чтоб стряхнуть оцепенение, он шевельнулся: "Что это я? Стыд и срам", - склонил к стакану голову и вновь поднял ее.
   Девушка глядела под стол и не шевелилась, и он вновь глядел на нее так, как будто слушал удивительную песню и боялся, что она вот-вот оборвется, что он никогда больше не услышит ее, не увидит этих полуопущенных глаз, лица и-светлых волос.
   Его молчание и бледное лицо испугали старуху.
   - Да вы кушайте, кушайте, - захлопотала она. - Куличика вот, пасочка еще осталась. Саша, что ж ты? Навязалась человеку с чаем, а сама хоть бы пальцем шевельнула...
   "Ее зовут Сашей", обрадовался Федя, переставляя придвинутые к нему тарелки, и неожиданно сказал:
   - А на улице уже весна, можно без пальто ходить.
   - Да, но со вчерашнего дня свежее стало, - прозвучало в его ушах.
   Саше хотелось продолжать, но кровь прилила к щекам, и рот ее остался полуоткрытым. Феде казалось, что она обиделась: нашел, мол, о чем говорить. Он ударился губою о край стакана, открыл рот, чтобы спросить, не бывала ли Саша на слободке, не знает ли она кого-либо из Жаворонковых, но мимо шмыгнула старуха и остановилась за ним.
   Он вкось увидел сухую руку и поразился тому, что Саша не замечает знаков матери.
   - Ну, чего чаевничаешь? - заворчала старуха. - На дежурство опоздаешь.
   Федя решил, что эти слова больше относятся к нему, покраснел, громко поставил стакан и поднялся.
   - Погодите, вместе выйдем, - остановила его Саша и заторопилась в соседнюю комнату.
   Ее коса ударилась о дверь, и место, по которому она ударилась, приковало к себе глаза Феди. Он не шевелился и видел только пучок волос. Ворчание старухи и недовольный голос Саши:
   - Оставь, мама, - сделали все простым и обычным.
   Федя тряхнул головою: "Что это со мною?" Он оглядел стены, примерил, как прилегают они к снятой под типографию квартире, и кивнул: "Хорошо, не будет слышно".
   - Я готова.
   Федя поднялся, решил за воротами поклониться Саше, пожать руку, если она протянет ее, - и конец. Но вышло все совсем не так. На крыльце их обрызнуло солнцем, обмахнуло ветром, и он размашисто сказал:
   - Вот так ветеро-о-ок!
   Саша как бы подхватила его слова:
   - Я люблю такой ветер, - запнулась и шепнула: - Такой ветер был, когда отца хоронили.
   - Он весною умер - Вот чудило! - вскрикнул Федя и, спохватившись, добавил: - Весной разве можно умирать?
   Моя мать в снег, в самую слякоть умерла...
   Саша удивилась тому, что у него уже нет матери, и начала расспрашивать, давно ли она умерла, чем болела.
   О покойниках им легко было говорить, - слово слово приводило, - но они чувствовали, что разговор вотвот оборвется.
   Ноги млели от неловкости и беспокойства, а в уши, в лица, под пальто дул грудастый от влаги ветер и кружил головы хмелем потревоженной на огородах земли, горечью прели, терпкостью набухшего в воде дерева, сладостью навоза, ароматом тающих в далях снегов. По синему и казавшемуся близким небу, боясь приближаться к солнцу, плыли белые, курчавые горы облаков. Из-за угла выплыла больница и как бы сказала Феде и Саше: "Ну, прощайтесь".
   Они забеспокоились, не взглянув друг на друга, свернули в сторону, забыли о покойниках и зачастили словами: она-о том, как в ледоход унесло купеческую купальню, он-о том, как под пасху в слободской церкви рабочие вместо носовых платков находили в карманах прокламации. Оба смеялись и вновь говорили, говорили. А когда больница надвинулась с другой стороны, замедлили шаги и вросли у крыльца в тротуар. Саша спешила досказать, как один больной открыл ночью окно и по карнизу и трубе спустился о третьего этажа во двор. Федя жадпо слушал и тонул в огне и синеве ее глаз.
   - Ну, чего дорогу заступили?
   Они обернулись к бородатому сердитому старику, уступили ему дорогу и, давясь смехом, протянули руки.
   - Ой, какая у вас рука!
   Федя в испуге отвел правую руку назад и покраснел:
   - Какая?
   - Большая, крепкая.
   Саша занесла ногу на ступеньку, на другую и выше, выше. Федя не сводил с нее глаз, будто она могла упасть, и вытягивался. Когда ее рука коснулась двери, сердце его заныло, и рот раскрылся:
   - А когда вы это...
   Федя не узнал своего голоса-чужой, хриплый-и запнулся. Саша не расслышала его слов, но догадалась, что они значат, и вспыхнула:
   - Когда сменяюсь? Да?
   Федя шагнул к ней через две ступеньки и кивнул. Она слетела к нему в стуке каблуков, обмахнула его ветерком платья, дыханием, позвонила голосом и исчезла...
   XI
   Бурлящая под мостом мутная вода как бы вскинулась к перилам и остудила Федю. Он круто остановился-"Надо Фоме оказать" - и пошел назад. Шел он деловито, без колебаний, а когда Фома закрыл за ним дверь и опросил:
   - Ну, как? Ничего подозрительного не заметил? - растерялся и с трудом забормотал:
   - Я к тебе это... ну, объяснить пришел... С этой девушкой вышло, видишь ли, у меня... ну, понимаешь? Давай другую квартиру искать, а то как бы не случилось чего.
   К горлу клубком поднялась досада: "Зачем я говорю ему? Он расспрашивать станет". Федя показался самому себе жалким, смешным, провинившимся, но поправляться было уже поздно, - Фома все понял, осуждающе смотрел на него и качал головою:
   - Вот не ожидал, вот не ожидал. И как это все произошло?
   Федя глядел в пол и не отзывался. Фома подошел к нему ближе, по одному олову вытянул из него все, что надо, и отчеканил:
   - В общем чепуха, но, признаюсь, для меня это дикая неожиданность. Тебе больше не следует видеться с этой девицей. Ясно?
   Подождав ответа, Фома затревожился и подвел Федю к окну:
   - Слушай, да ты, кажется, не согласен со мною? Да?
   Ну, говори. Хочешь любовь совместить с делом. Да? Я не аскет, не монах, ты знаешь, но в данном случае я против этого. Где мы такую удобную квартиру найдем?
   Феде почудилось, что выход еще есть, и он с жаром заговорил:
   - За садом есть две квартиры, у мыловаренного, за цирком...
   - Оставь ты это, - остановил его Фома, - и гляди в корень. Что произошло? Ты увидел красивую девушку, допускаю, что понравился ей, она вспыхнула, а ты за нею-пф!.. и готов! Уже любишь, мучаешься, терзаешься.
   И так внезапно? Да не пойди ты со мной квартиру смотреть, ведь ничего этого не было бы. Случайность же, весенний бред, в крови скрипочки запиликали, а ты в это вкладываешь весь жар, подчиняешь этому дело...
   Федя слушал и кивал: правда, все правда, возражать нельзя, нечего возражать, но Фома казался сухим, холодным. Его слова вызывали раздражение, а его рассудительность заполняла сердце чем-то близким к злобе. Это было так неожиданно, что Федя растерялся, замахал рукою:
   - Ну, ладно, ладно, до свидания! - и пошел к двери.
   Фома раздраженно схватил его за рукав, дернул и поднял палец:
   - Слушай, я не мальчишка и вести себя со мною так не советую тебе. Я знаю, что говорю. Одно из двух: или ты останешься при своем, или даешь мне честное слово, что больше не пойдешь к этой девице. Ну?
   - Да, даю, даю честное слово....Пусти...
   На улицу Федя вышел в дрожи, с наморщенным лбом.
   Фома прав: "Нельзя так, нельзя". Федя стыдил себя и удивлялся: "Как это вышло? Как оно вышло?"
   На улицах слободки звучали гармоники, трактиры и пивные давились пьяным гулом, звоном посуды и музыкой. Начинало вечереть, а отец уже спал и, постанывая, держался за ногу, Федя тихо зажег лампу и сел за начатую книгу. Понятным был только первый десяток слов, - дальше буквы слились, строки побежали кверху, страницы стали серыми и морщинистыми, а в их мути мелькнула ударившаяся о дверь коса и блеснуло голубыми глазами. Как бы стирая их, Федя провел по книге рукою, но строки, мигнув, ушли в блеск светлых волос. Он сердито разделся и лег. Подгибал, вытягивал ноги, лохматил волосы, часто просыпался и рад был гудку. Дело-вито перенес из сеней к сараю умывальник, долго фыркал под ним, оглядел сад и, не дождавшись отца, пошел на работу.
   Уверенность, что он сдержит слово, весь день бьта крепкой, а к вечеру начала шататься и слабеть. В груди ныло от разноголосицы, и он работал дольше всех. Цех уже опустел. Тогда он убрал инструменты, неторопливо сходил к электрической станции умыться и к дому шел пустой улицей.
   Отец был в саду. Федя сдвинул на. середину комнаты стулья, лег на них и, повторяя: "Не пойду, не пойду", - следил за стрелками будильника.
   Вот семь часов, вот пять минут восьмого, вот десять, пятнадцать, двадцать минут, а итти надо двадцать пять минут, - значит, он к половине восьмого не успеет дойти, а еще надо переодеться, - не итти же вот так...
   Федя косился на свою бурую блузу, на рыжие, в трещинах и порезах, сапоги, на выбившиеся из них, потерявшие цвет штанины, но врдел угол неподалеку от больницы.
   Там стоит Саша, глядит в сторону слободки, ждет его и волнуется. Он видел ее ожидающие глаза, слышал ее голос и вскочил:
   "Пойду! Что в самом деле!"
   С ног слетели сапоги, брюки, с плеч-блуза, рубаха.
   "Скорее надо, может, не ушла еще". В руках замелькали мыло, кружка, ведро, полотенце, рубашка, а в груди колотилось сердце: ту-ту-ту-ту. Ноги-к воротам, по улице:
   "Скорей, скорей". Вот речка... И вновь вода как бы хлынула через перила на голову: "А слово-то, слово? Эх, ты-ы..."
   Федя сжался, положил на перила моста руки: "Типография ведь не пустяк какой-то" - и понуро пошел назад.
   Старик уже вернулся из сада, глянул на него и встревожился:
   - Что с тобою? Не жар ли? Дай-ка лоб. Те-те-те!
   Скидай все и ложись...
   Он натер Федю вонючей мазью, напоил малиновым отваром, укутал его и заходил на цыпочках. Федя дождался, когда он заснет, и открыл глаза. Как, в самом деле, это случилось? Он не думал об этом, не хотел, не ждал этого, верил, что книжки врут, будто бывает так, а оно вот, получай. Мерещились ступеньки, бегущая по ним Саша, ее лицо, в ушах звенело;
   "Ой, какая у вас рука!"
   Сон пришел только после полуночи, но длился, казалось, не больше минуты: скрипнула дверь, вбежала Саша и положила на его лоб руку:
   "Что, болит?"
   Он радостно приподнялся и перекосил лицо: на его лбу лежала рука отца.
   - Что пугаешься? Прошло, кажется? Малина, брат, ягода знаменитая. Сейчас гудок будет, вставай чай пить.
   А то, может, отдохнешь денек? Я скажу там, лежи...
   - Что ты?! Я здоров.
   Федя день за днем крепился, усмирял сердце, но однажды, сдав мелкие приспособления для типографии, пошел на слободку мимо дома Саши. Знал, что типография приступила к работе, но вывеска-"Чулочная мастерская, вязка, надвязка и прием заказов" - удивила его:
   "Уже?"
   Он быстро прошел по переулку и решил: "Если встречу - подойду, а не встречу - надо уезжать". Невольно, как в полусне, шел так же, как шел тогда с Сашей. Перед больницей остановился на том же месте, где стоял тогда.