Ротмистр притворился, будто сказал лишнее, прикусил губу и развел руками:
   - Ну, зачем вы упорствуете? Нам все ясно.
   - И мне все ясно.
   - Да? Вот и прекрасно. Я ведь от вас ничего не требую.
   - Так что же вам надо?
   - А вот, чтоб вы... - и ротмистр принялся подсказывать Феде.
   Слова подбирал он тусклые, как бы смазывал их жирком, открывал ими ворота тюрьмы, перебрасывал Федю на волю, дразнил Сашей. Говорил и верил, что теперь дело о типографии пойдет гладко, без запинок.
   Федя вслушался и спросил:
   - А когда вы уличать меря будете?
   По спине ротмистра пробежал холодок нетерпения:
   "Мерзавец!" - но он сдержался и заговорил еще мягче:
   - А зачем это нужно? Вы же видите, что это ни к чему.
   И признаюсь, я -не ожидал от вас такой нечуткости: неужели вы не видите, что я щажу вас, вернее-ваши отношения с Александрой Семеновной? Ведь очная ставка оскорбит ее. Ну, поставьте себя на ее место: невеста, приготовилась к супружеской жизни, и вдруг тюрьма, допросы, ваше недоверчивое отношение к ее показаниям, очная ставка, бррр!.. Она так молода, так любит вас. Вы должны оберегать ее и, как мужчина, наконец, быть более решительным и делать все самостоятельно...
   - Что мне надо делать? - встал Федя. - Я, не виновный ни в чем, должен назвать себя виновным? Этого хочет Свечина? Пусть хочет, это ее дело. Я не виноват и виноватым себя не признаю, лоб разбейте, не признаю!
   XIX
   Гулять Казакова и Федю водили за баню, на дворик-мышеловку. Вверху-небо, с боков-окна острожной церкви, кромки крыши и две бурых калитки. Под взглядом надзирателя они ногами гранили запорошенные первым снегом камни и обменивались словами о погоде, о небе, о долетавших с воли звуках. Не успевали они выдохнуть промозглую муть секретки, надзиратель вынимал огромные часы"За отличную стрельбу", - глядел на них и кричал:
   - Кончай прогулку!
   Они замедляли шаги, со света слепли в сырой полутьме лестницы, признавали, что снег, действительно, пахнет, пахнет удивительно, и двадцать три часа и сорок минут ждали новой прогулки. И каждый раз, собираясь на нее, играли словами:
   - На прогулочку-у.
   - На издевочку-у.
   Федя изучил привычки Казакова, его лицо, щутки, а Казаков знал уже все обороты его экономной, сложившейся в грохоте котлов, отрывистой речи. В тени оставалось лишь то, что привело каждого из них в секретку. Это они прятали, - об этом каждый мог судить лишь по вскользь брошенным словам другого.
   Книг им не давали: нельзя-секретники. Но одна книга - "Новый завет" в красном тисненном переплете-была: тюрьму обходила тощая княгиня и подарила каждому арестанту по французской булке и в каждой камере оставила по "Новому завету". Булку Казаков бросил назад в корзину, а "Новый завет" взял:
   - Подаяния не берем, а за это благодарим.
   Княгиня навела на него лорнет:
   - А вы, вы верующий?
   - Хуже того.
   - То есть как хуже? Что вы говорите?
   Тучный начальник тюрьмы забеспокоился и шепнул княгине:
   - Это политические, ваше сиятельство, я вам говорил, что с ними...
   - Ах, да, это те, двое, мерси, мерси...
   Княгиня ушла, не сказав секретникам слов утешения.
   Казаков и Федя читали "Новый завет" порознь и вместе, и оба лукавили при этом. Казаков называл "Новый завет" глубоким, мудрым, полным величайшего значения, ждал возражений Феди и прятал улыбку. Федя в свою очередь старался вызвагь его на откровенность разговорами о чудесах Христа:
   - Как же это понимать надо: от Лазаря несло тяжелым духом, а Христос воскресил его, а?
   Казаков напускал на лицо серьезность:
   - А что вы думаете? Вы разве в этом сомневаетесь? Да?
   - Да не-эт, - тянул Федя, - разве можно сомневаться?
   Я так... уж очень интересно...
   Постепенно разговоры их как бы покрылись ржавчиной, стали скучными, и они придумали развлечение, - рассказывать друг другу отдельные события из своей жизни, а чтоб и эти рассказы не ржавели, решили делать это в определенное время-с обеда до поверки. Чуть раздавался звонок, они обрывали рассказ до следующего дня.
   Казаков два дня рассказывал о. своем путешествии По Сибири, где живет якобы его дядя. О людях рн говорил так, будто только что сидел с ними за столом. Когда заходила речь о чем-либо сложном-о золоте, например, о северном саянии, - он как бы раздергивал явление на ниточки, раскладывал ниточки, показывал их порознь и вновь сплетал. Это волновало и подавляло Федю: "Кто он такой?"
   Когда подошла его очередь рассказывать, он долго отказывался:
   - Да о чем я буду рассказывать? Я нигде не бывал, ничего особенного со мною не было.
   - Ну-ну-у, - усмехался Казаков, - не может быть, чтоб вам не о чем было рассказать. Да начните хотя бы с того, как вы учились работать.
   Это понравилось Феде. Он потер лоб и начал рассказ плавно, живо, но стремление излагать собьтм в том порядке, в каком они протекали в жизни, сбило его. Люди облипали мелочами, барахтались и вязли в них, события дробились и мешали друг другу. Рассказ выходил путанным, похожим на выдумку. Казаков заметил, что Федя страдает, принялся расспрашивать его и выпрямил рассказ. Это ободрило Федю. Он охотно отвечал на вопросы и чертил на полу части котлов, инструменты, показывал, как работают ими, как испытывают котлы. Расспросы Казакова увлекли его, но когда тот спросил, а есть ли на заводе кружки, вздрогнул и оборвал:
   - Работа у нас прямо каторжная...
   Казаков потер руки, выкрикнул:
   - Ну и молодец же вы! - и засмеялся: - Дружба дружбой, а табачок врозь? Да?
   Феде тоже хотелось смеяться, но он подумал: "Шут его знает, кто он", с усилием притворился, будто не понимает над чем смеется Казаков, поблуждал по секретке взглядом и зевнул:
   - Эх, а не соснуть ли пока что?
   С того дня, как он убедился, что жандармы ни в чем не могут уличить его, он спал от поверкп до поверки и перед сном блаженно улыбался: "За все года отосплюсь и впередь загон сделаю". Покой его стал ломаться в начале третьего месяца заключения. Среди ночи из-под козел как бы протягивалась рука и дергала его. Он просыпался, оглядывал секретку, закрывал глаза, считал до ста, до пятисот, до тысячи. Язык ныл, а сна не было. Он заставлял себя не думать, не шевелиться и глядел в одну точку. Трещины потолка сливались, и среди них вставали тюремные ворота, отец с узелком. Привратник-надзиратель сердито кричал на него: "Опять пришел?! Сказано, что твоему разбойнику не ведено передач принимать! Слыхал? Уходи!"
   Не успевал Федя мысленно довести отца до слободки, с потолка в тусклый свет лампочки спускался запруженный полицейскими, жандармами и сыщиками проходной двор завода. Рабочие шли сквозь них и горбились. Федя стряхнул с глаз толпу у ворот и увидел Фому; Тот кивал на проходную контору и говорил: "Видишь? Пронюхали, что части для типографии делались на заводе. Бить тебя мало, молокососа!.."
   Но особенно тяжело угнетали Федю мысли о Саше.
   Он видел ее избитой, изнасилованной, с безумными глазами.
   В горле щипало, ярость до хруста напруживала руки. А затем начинало чудиться, что Саша давно во всем созналась и выпущена из тюрьмы, что жандармы ждут, когда он сам попросит их допросить его и сознаётся. Он срывало с постели, сдвигал над бровями узелок морщинок, сновал по сэкретке и ворчал в приникавший к стеклышку глаз надзирателя:
   - Ну, и спи сам, а я не хочу...
   Казаков слышал, как ширится в нем тревога, и однажды сказал:
   - Оставили бы вы это...
   - Что оставить?
   - Да тосковать и волноваться. Здесь тоска прожорлива, не накормить ее вам.
   - А я разве тоскую? Что вы?
   Федя пожал плечами, но Казаков не поверил ему, сделал из хлебного мякиша шахматные фигуры, осколком стекла начертил на козлах доску и предложил Феде учиться играть в шахматы. Федя обрадовался, но игра не заглушала в нем тревоги и показалась ему скучной. Он туго запоминал ходы фигур, долго путал их, но в конце концов освоился с ними. Тогда Казаков сказал ему:
   - Ну, теперь давайте играть серьезно. Первый раз я буду играть без пушек, без коня, без двух пешек и дам вам мат вот на этой клетке.
   - На этой? - усомнился Федя. - Обязательно?
   - Обязательно.
   "Заливай калошу, корабль будет!" - усмехнулся Федя.
   Стараясь не думать о Саше, о воле, он обдумывал каждый ход, примерялся, рассчитывал, но мат на указанной Казаковым клетке получил.
   - Ах, комар его забодай! Давайте еще...
   - Можно, что ж.
   И во второй, и в третий, и в седьмой раз проиграл Федя.
   Это удивило и захватило его: "Как же так?" Он начал осмысливать ходы фигур, значение открытых им дорог, силу их сцепленных угроз, предательские прыжки коней и коварство пешек.
   - Вот так штука! Персы, говорите, выдумали? Народ, выходит, с башкой.
   Казаков рассказал ему о персах, задачами подогревал в нем любопытство, изредка с хитрецой проигрывал ему и после каждого его удачного хода говорил:
   - Вот это правильно. Вообще-у вас характер холерический. Не тревожьтесь, это не значит, что он холерный, нет, как раз наоборот. Хожу. Да, наоборот. Холерикиэто народ № 1, -это крепкая, неломающаяся, гибкая порода. Отвечаю. Холерики все вынесут, все сделают. Да.
   Вы-холерик, но вам надо тренироваться, то есть подтянуть духовные силы к уровню физических сил, привести себя в равновесие, так сказать, сбалансироваться, или, еще проще, вы не должны полагаться на то, что есть, вам надо воевать за то, что должно быть. Вы подставляете, холерики этого не должны делать, этим пусть занимаются флегмы и сангвиники... Да, да... Через два хода я бесплатно возьму фигуру. Имейте это в виду, честно предупреждаю...
   XX
   В одну из беспокойных ночей Федя ударил себя по лбу:
   "И какой я дурак: надо узнать, в тюрьме ли Саша, - вот и все". Ему стало легче. На утреннюю оправку он вышел озабоченно и зашептался с надзирателями. На коридоре их дежурило четверо-по два в смену, третий являлся на время прогу-юк. Все они были в летах, хмурые, усатые.
   Однообразная жизнь стерла с них следы надежды, радости, и глаза их мерцали устало, равнодушно. На просьбу Феди узнать, не освобождена ли Саша, они не отзывались, скашивали на стороны глаза и загоняли его в камеру:
   - Заходи! Кончил оправку и заходи!
   Тот, кто выводил на прогулку, сердито оборвал Федю:
   - Поболтай еще, может, спина крепче засвербит!
   По утрам, как только открывалась секретка, Федя мчался в уборную и порою заставал там уголовных. Его просьба настораживала их. Иные отмахивались от него, иные ворчали:
   - Поищи-ка на грош рублевых дураков.
   Один-самый, казалось, подходящий: молодой, в кандалах-погрозил ему:
   - Гляди, как бы из тебя за эти штуки требуху под умывальник не выпустили.
   Сочувственно отнесся к его просьбе только усатый, похожий на кота, арестант:
   - Ох-хо-хо, скучно, знаю. В здешних порядочках заскучаешь. Так все улажено, так улажено, что держи, а то вырвусь. И ничего сделать нельзя...
   Федя понял, что на коридоре все боятся друг друга, и со злобой махнул рукою: "Недаром, видно, эту чортову дыру секреткой назвали". Его все чаще мутило от липкого, противного одиночества, и он изредка думал: "Хотя бы на допрос, подлецы, вызвали!" На допросах сквозь плутни и улыбки ротмистра веяло ветерком воли, здесь же, в четырех стенах, глухота могилы-ни звука, ни шороха.
   Порою ему мнилось, что на слободке и на заводе уже забыли о нем, и его подмывало написать отцу. Старик захватит письмо на работу, его будут читать в котельном, потом передадут в другие цеха, и оно будет ходить по рукам, пока не сотрутся слова. А главное-может быть, старик в ответе обронит слово о Саше так, что жандармы не догадаются, а он поймет.
   Писать отцу ему не пришлось. В день, когда надо было через контору добыть конверт, бумагу и марку, усатый, похожий на кота, арестант передал ему записку и шепнул:
   - Из женского корпуса. Ответ залепи в хлеб и брось, когда на прогулку пойдешь, вот сюда, в угол. Я и карандаш расстарался тебе и клок бумаги.
   Федя в лихорадке дождался конца оправки, в камере схватил "Новый завет" и, перелистывая его, развернул между страницами записку. От нее пахнуло дыханием Саши, затем бумага как бы отвердела в пальцах: Саша умоляла его помочь ей освободиться из тюрьмы! Ее много раз допрашивали о типографии, о вещах, которые он унес в тот вечер. Она во всем созналась, но ей не верят, и она мучается, ей скучно и страшно: ее могут лишить места, а у нее на руках старая мать. И виноват во всем он, Федя, и она отказывается понимать, почему он не хочет подтвердить ее показаний? Ведь унес же он тогда вещи? Или это неправда? Правда же, но он, видно, не любит ее. Она ради него шла на все, а он...
   Федя перечитал записку и стиснул зубы: Сашу били, запугивали и выколотили из нее признание. И виноват в этом он, он. Сердце его твердило: "Видишь? Видишь?" - а мысль как бы подпрыгивала и тявкала: "Дурак, дурак!"
   Феде виделось: его вызывают в контору, ротмистр с улыбочкой указывает на стул и говорит надзирателям:
   - Введите Свечину.
   Саша входит, опускает голову, путается, некает, но ротмистр разворачивает ее показания, вынуждает ее подтвердить их и улыбается:
   - Так в чем же дело?
   Саша начинает просить его, Федю, подтвердить ее показания, упрекает его, плачет. Федя видел ее дергающиеся плечи и шевелил языком: "И пусть, пусть, а я ни слова, ни слова не скажу". Он чувствовал себя так, будто Саша - висела на нем и влекла его к ротмистру, к полковнику, к прыщеватому, к сыщику с зонтиком. "И зачем я сказал ей? Зачем? Зачем?"
   Из оцепенения его вывели надзиратели. В секретку они вошли гуськом. Старший оглядел пол, пощупал матрапы и поднял к окну руку:
   - Как у вас, господа? Не сыро? Не дует?
   Казаков и Федя переглянулись и, чтоб не расхохотаться, развели взгляды. Старший боком приблизился к Феде и внезапно сказал:
   - Нам ведено обыскать вас. Поднимите руки.
   Записка Саши была у Феди в ладони. Он мигом вложил ее в рот и стал жевать. Старший схватил его за руку и закричал:
   - Куда? Постой! Взять!
   Казаков кинулся к Феде, надзиратели оттолкнули его, опрокинули Федю на койку, ключами разняли ему зубы, вынули комочек жеваной бумаги, отобрали огрызок карандаша. бумагу и повели. Записка в руке старшего напоминала кашицу, и Федя шел с усмешкой: "Почитайте, почитайте!"
   Надзиратели спустились в полуподвал, в полутьме открыли смутно видную дверь, толкнули за нее Федю и заперли. Его захлестнули чернота и каменное молчание...
   Он ощупал сырые, холодные стены, шершавый пол и сердито заходил по карцеру.
   "На мед, собаки, ловите, думаете, я муха..."
   Не рассчитав шагов, он ударился о стену, в бешенстве нашел дверь и стукнул в нее кулаком. Звук подпрыгнул в коридоре, покатился и увяз в тишине. Спину лизнула сырость. Федя тряхнул головой и забарабанил кулаками.
   Дверь была окована шершавым от ржавчины железом и заглатывала удары. Натрудив руки, Федя застучал каблуками, - и гул в коридоре усилился. В грудь с сипеньем врывалась затхлая сырость и колола под сердцем. Гнев уже переходил в ярость, когда дверь как бы треснула, отшатнулась, и на голову Феди брызнул желтый свет фонаря.
   - Чего стучишь, дьявол?!
   Федя отстранился от слепящего света и крикнул:
   - Дайте пальто и доску!
   Надзиратель поднял фонарь и зашевелил усами:
   - Может, перинку еще? Можно, чего ж... Мягко, тепло будет, как постелю...
   Федя оглядел лохматое, обросшее тенями лицо и выпрямился:
   - Стели! Думаешь, я из тех, кто в рот пальцы кладет?
   - А из каких же?
   - Тронь, узнаешь!
   Рот надзирателя залила слюна, и он забулькал им:
   - Гы-ы, ишь ты... И трону, что ж. Постучишь, и трону.
   Мою постель заслужить надо. Я зря не стелю, я задело...
   Он посветил в углы и медленно вышел. Закрытая им дверь всклубила холод, и тот обернулся вокруг тела вонючей, омерзительной тряпкой. Федя стряхнул озноб и забарабанил в дверь с новой силой. Нога отупела-сменил ее, а когда дверь опять дрогнула, втянул в плечи голову и приготовился к удару.
   По карцеру поползла серая полоса полутьмы, над головой пролетело что-то большое, матерчатое и распласталось на полу:
   - На, быдло! И погреми мне еще!
   Под ноги скользнула доска, загремело ведро, упал кусок хлеба, шоркнула кружка, и дверь закрылась. Звуки шагов надзирателя уплывали в камень и медленно глохли в нем.
   Федя нашарил хлеб и положил его на кружку с водой, нашел пальто, застегнул его на себе, лег на доску, закрыл глаза и очутился на заводе. Рядом о ним стоял подросток Спирька. Он вернулся с хутора и рассказывал, как его встретили там, как он ездил на мельницу молоть рожь, как за два года подросли вербы, которые он когда-то сажал с братом. Голос его щебетом порхал над грохотом котлов и вдруг надломился:
   - Ну, вставай! Эй, тьг-ы! Или очумел?
   Федя застонал от боли, увидел фонарь и, хватаясь за ноги надзирателей, вскочил:
   - Чего вы, собаки, деретесь?!
   - Кто? Что ты? Выходи!
   Надзиратели дышали тяжело, умышленно наваливались на Федю плечами, "и он сказал им:
   - Не лезьте, горла перерву!
   - Ну-ну-у, иди, какой горлохват нашелся...
   Была уже ночь, из коридоров на лестницу стекала похожая на шопот, вздохи и писк, ни с чем не сравнимая, ночная, тишина неволи.
   В конторе Федя увидел лысенького жандармского вахмистра и спросил:
   - Теперь вам поручили колдовать надо мною?
   Вахмистр встрепенулся и кивнул на кабинет начальника тюрьмы:
   - Сию минуту придут.
   В тепле Федю охватила дрожь, и он облокотился на стул. Из кабинета вышел ротмистр, улыбнулся и звякнул шпорами:
   - Доброй ночи, господин Жаворонков.
   - Пусть вся ваша жизнь будет такой доброй.
   - Вы раздражены? Я понимаю, но, право, все сложилось к лучшему: записочка Александры Семеновны открыла вам глаза на положение, в котором вы находились, и мы, надеюсь, сегодня столкуемся с вами...
   Зубы Феди стучали, и мысль, что ротмистр истолкует его дрожь по-своему, заторопила его:
   - Ни гроша не стоят ваши записочки! - сказал он.
   Расположившийся за столом ротмистр привстал:
   - Позвольте, разве вы от нас получили записочку?
   - Какую записочку? Где она?
   - К сожалению, она отправлена нами в Петербург, но копию я могу показать вам. Вот, пожалуйста, читайте...
   Феде стало теплее, легче. - "Значит, усатый подослан", - решил он и раздельно сказал:
   - Плевал я и на записочку, и на копию, и на вас, в на ваши плутни...
   Ротмистр вскочил и поднял руку:
   - Не забывайтесь! И имейте в виду, что...
   - Имею, имею, - оборвал его Федя, - и не забуду!
   Спасибо, научили! До гроба буду помнить! Детям расскажу, какие собаки носят синюю шкуру!
   Ротмистр перекосил лицо и топнул ногою:
   - Молчать! Сведите его назад!
   Надзиратели подхватили Федю, вывели за дверь и с бранью слетели с ним в полуподвал.
   XXI
   В секретку Федя вернулся на четвертые сутки:
   - Ну, вот, теперь и я крещеный.
   Больше Казаков ничего не добился от него. Холод и сырость проняли Федю до костей, но глаза его светились твердо и задорно. Прогулки вновь начали казаться ему короткими, после вечерних поверок на губы опять набегали улыбки: "Эх, и засну же!" Потянулись шахматные партии, рассказы, и дни шли, даже торопились, пока их не остановил усатый арестант.
   Случилось это через неделю по выходе Феди из карцера. В руке Феди было ведро с нечистотами. Он сняло него крышку, готовясь окатить усатого, но тот так улыбнулся ему, так заговорщицки подмигнул, что руки его обмякли, и он подумал: "А может, жандармы сняли копию с записки, пока она шла сюда?" Усатый кивнул на Казакова и захлебнулся шопотом:
   - Ты с ним не очень-то: это он, гад, шепнул о записке, больше некому. Гляди, а то и меня подведешь. Вчера наши у политиков снег сгребали и принесли еще записку тебе. Просили ответа.
   Федя вспомнил день, когда его брали в карцер, и похолодел: ведь Казаков кинулся к нему вместе с надзирателями: "Вот что-о, а я думал, он хотел помочь мне... Ах ты, гадина!" От волнения и гнева у Феди пересохло в горле. Он хмуро прошел в камеру, украдкой прочитал записку и согнулся от боли: разнюнился, говорилось в записке, перед смазливой девчонкой, разболтал ей все и юркнул в секретку-пусть, мол, она топит товарищей, а я в стороне, я ни при чем. И хорошо сделал, что спрятался, таким не место среди товарищей.
   Под запиской стояло слово "Сестры", а рядом был нарисован чулок. Федя понял: писали чулочницы, а опознала их и "дядю" Саша.
   Он в кашицу измельчил записочку и одервенел. Мерещилось, как его поведут на суд, с каким презрением товащи будут глядеть на него и ежиться рядом с ним. И разве можно не презирать его? Кто Саша? Девчонка, а он взЕалил на нее такую тяжесть. Дурак! Осел! Не мог перенести корзины так, чтоб об этом никто не знал. И ведь имел возможность: под его рукою было четыре помощника. Надо было провести их во двор, поставить в стороне, а самому постучать. Саша открывает ему, он шепчется с нею, четверо подкрадываются, хватают его, Сашу, старуху, связывают их, запирают в чулан и уносят из типографии корзины. У него руки связаны чуть-чуть, он высвобождает их, советует Саше и старухе не оставлять дома, гонится за "грабителями", находит их в условном месте и...
   - Ну, продолжаем. Ход ваш...
   Федя поднял на Казакова глаза и, чтобы не выдать тревоги, сел к шахматам. После второго хода ему вспомнилось утро, когда он согласился быть помощником Фомы. В ушах прозвучали слова Смолина: "Смотри, не обмани доверия".
   Как же, не обманул! Стучал по котлам, носился по слободке, верил, что никогда не споткнется, не упадет, а теперь скулит собачонкой, облитой расплавленной смолою.
   Ной, вой, визжи, - смолы не стереть-до мяса въелась.
   - Ваш ход. Да вы слышите?
   - Слышу, сейчас...
   Улыбка Казакова показалась Феде гаденькой: "Знаю, знаю, - говорила она, - что с тобою". Вспомнились кивок и шопот усатого, по челюстям прошел зуд, будто их только что надзиратели разнимали противными ключами. Федя поморщился и встал:
   - Виски ломит что-то...
   Казаков оглядел его и вновь, казалось, ехидно усмехнулся: знаю-де, отчего у тебя виски ломит, знаю. Федя старался не глядеть на него, ходил по камере, ложился, а после вечерней поверки решил защищать себя и доказывать, что он не предатель, что за ошибки нельзя презирать и ненавидеть.
   Он лежал с закрытыми глазами, заглатывал набегавшую горечь и ждал, когда наступит тишина. Вот затихли шаги на лестнице. Вот надзиратель заглянул во все камеры и уселся пить чай. Казаков уснул. Тихо...
   Федя намочил угол тисненного переплета "Нового завета", пуговицей наскоблил с него краски и, окуная в нее разжеванный кончик спички, принялся писать:
   "Все правда. Не подумал я и в горячке сказал все другому человеку. Пришлось сказать. И не прячусь я. От меня синие собаки ни слова не добились, и есть я прежний, каким был..."
   Федя прислушивался к дыханию Казакова, к тишине коридора, водил рукою и оттеснял подступавший к горлу жар.
   Хотел, чтобы товарищи прикоснулись к его боли, и сознавал, что выползающие из-под спички безобразные слова только намекнут на то, что творится с ним. Обертка от чая стала рябой от слов и покоробилась. Федя свернул ее в комочек и услышал шопот:
   - Переписываться начинаете? Одного карцера мало?
   Федю пронизало неприязнью, и он притаился: "Следит, подглядывает. Сейчас со своими услугами подкатится".
   - Вы хотя бы со мной посоветовались, - продолжал Казаков - Жалеть потом будете...
   "Ага, вот, только опоздал ты, опоздал". Федя перекосил плечи и, разрывая записку, кинул:
   - Нет уж, я без советчиков обойдусь.
   - Это еще лучше. Так и надо.
   Улыбка, с которой Федя растирал в пальцах записку, показалась Казакову вызывающей, и он отвернулся. Федя глядел в потолок и растравлял себя.
   Возможно, на воле по рукам уже ходит напечатанная на папиросной бумаге заграничная газета-"Искра", а в ней сказано, что вот в таком-то городе он, Федор Жаворонков, пр свалил типографию.
   Товарищи во всех городах запоминают его имя и фамилию: "Жаворонков, Федор Жаворонков, Жаворонков..."
   На заводах и фабриках сознательные приглядываются к каждому новичку: "А это не тот, о котором писали, не Федор Жаворонков?"
   Когда его освободят, Смолин, Фома и другие будут шептаться:
   - Тес, Федька идет.
   - Поджал хвост, а какой боевой был.
   - Да-а, заведется вот такой гусек и шлепает нашего брата!
   - Не ходи по морозу босиком.
   А Саша? Как он встретится с нею? А если она согласилась на то, что предлагал ему полковник? Согласилась, а его встретит слезами, рассказами о том, как ее допрашивали и хотели убить...
   Федя с отчаянием сознался, что он поверит ей, что даже сейчас ему чудится ее дыхание и пьянит его. А верить ей нельзя, нельзя. Жандармы всему обучат ее. Она тайком будет бегать к ним с доносами. Ведь были же такие случаи.
   Рассказывал же ему Фома, как это делается.
   Боль и бешенство скручивали Федю. На утреннюю оправку он вышел разбитым, с мутной головой. Усатый арестант поджидал его:
   - Ну, давай скорее.
   Сзади подошел Казаков, отстранил усатого от Феди и показал ему кулак:
   - Вот ответ, видишь? Так и скажи там, и не лезь.
   Изобью!
   Арестант побагровел и зашипел Феде:
   - Вот что-о-о, ты уже в его лапах? Ну, слушайся его, слушайся, он тебе покажет, почем сотня гребешков! Он на эти дела и подкинут сюда... Он...
   Из коридора на носках подкрался надзиратель и схватил усатого за рукав:
   - А-а-а, шепчешься? Через тебя, значит, они записочками орудуют!? А я отвечай! Идем в контору? Там тебе прополощут зубы! Идем!
   - Эх, ты, гнида, из-за тебя пропадаю, - убито шепнул усатый в лицо Феди.
   Надзиратель потащил его в коридор. В глазах ошеломленного Феди усатый вырастал в друга, в товарища, а Казаков падал, линял, превращался в ловкого, подсаженного жандармами прохвоста. Воспоминание о том, как Казаков пытался узнать о заводских кружках, как бы добило его, и Федя перестал разговаривать с ним.