Гай Цезарь вообще играет на пустом поле. Хотя, с одной стороны, рядом его презренная свита, а с другой - тени ушедших в мир иной, среди них любимая Друзилла, остальные - жертвы, им погубленные. Чудовищно, но Гай Цезарь, чем дальше, тем больше, не видит разницы между живыми и мертвыми. Все это - равно нереальные персонажи его трагического сюжета. Переход из земной жизни в иную теряет для него смысл. Поэтому безобразный, обездушенный подлинный мир Калигула приравнивает к посмертной своей судьбе. Меньшиков впервые играет такое страшное существование вне жизни, когда от человека уходит и сиюминутное, и вечное.
   В какой-то мере актер вернется к этому в картине "Утомленные солнцем" Никиты Михалкова, но это случится только через три года после "Калигулы". Пока же он проходит вместе с римлянином путь отчаяния и бездонного, необратимого крушения.
   Его Калигула нисколько, ни разу не пытается хотя бы несколько утаить, скрыть свои планы, намереваясь уничтожить того или другого человека. Он полагает, что все они недостойны даже подобной игры в прятки, даже минимальной надежды или иллюзорной, короткой веры в спасение. Более того, Калигула с холодным любопытством наблюдает за их предсмертной агонией. В уголках губ Гая Цезаря постоянно возникает злая усмешка, она ощутима в его голосе, когда он едва ли не ласково, с нежностью объявляет свои приговоры. В эти минуты в нем нет ни тени явного гнева или величия властителя, произносящего страшный вердикт. Калигула занят своим греховным, палаческим занятием с убежденностью ученого-экспериментатора, исследующего поведение пауков и иной нечисти. Ничего другого на земле он пока не встречал...
   Но если ученый, естественно, лишен садистских наклонностей, тем более по нарастающей, препарируя, используя нож, расчленяя свой "материал", так нужно для его работы,- то кровь жертв воспламеняет римлянина, становится необходимой подпиткой в его каждодневном существовании. Однако этого экспериментатор Калигула не замечает...
   Зато замечают зрители, наблюдая, как сердце Калигулы становится полем вечной битвы дьявола с божественным началом. Выигрывает в данной ситуации дьявол. Меньшиков без всякого нажима, акцентов, внешних усилений открывает текучее погружение Калигулы во тьму. Все происходит уже независимо от него самого - так кажется. До определенной минуты.
   Цезония спрашивает Калигулу, зачем он старается приумножать зло. Император мгновенно реагирует, приникая взглядом к лицу женщины, неожиданно угадавшей подспудное, затаенное, то, что Гай Цезарь и сам себе боится прямо высказать с жесткой определенностью. Пауза предельно сокращает дистанцию между двумя людьми. И Калигула с безысходной тоской признается: он чувствует, как пробуждаются в нем темные силы, с которыми он не справляется. Они берут верх над его мыслями и чувствами, над его побуждениями, проступками. Это оказалось невыносимым для того, кто вознес себя выше Бога.
   Советуя Цезонии стать холодной, жестокой, неумолимой, Калигула таким образом обращается к себе, поощряя свой мозг не размышлять на предмет собственных злодеяний. Но не размышлять он уже не может. С этих минут, на мой взгляд, процесс абсолютного саморазрушения набирает огромную скорость. Калигула приходит к страшной истине - Меньшиков сумел это почувствовать...
   Возможно, мое мнение в данном случае покажется спорным, неверным, но тем не менее я должна его облечь в слова. Оно накапливалось после каждого увиденного мною спектакля - всего их было три. В личности каждого из нас таится своя загадка. Она стимулирует наш путь к другим, их путь к нам. Процесс самопознания и познания окружающих, наверное, и есть то, что в принципе составляет этот путь. Есть великий смысл в такой тайне, которая тайной, несмотря ни на что, так и остается. Иначе в душе повернется скрипучее колесо, и наступит холодное удушье, отвращение от созерцания мирской наготы.
   У Камю между первым и последним действием "Калигулы" проходит три года, три насыщенных событиями года. Неискушенный, совестливый и романтичный Гай Цезарь, любитель поэзии, тоскующий в размышлениях о несовершенстве мира, кардинально меняется. В спектакле Петра Фоменко и Меньшикова Калигула не эволюционирует: спасение души изначально было для него невозможно, потому что с первого мгновения, когда он предстает перед нами, у этого Калигулы не было ни капли терпения, дающегося верой и самоотвержением, и уважения веры в чужую тайну.
   Конечно, и в злодее заложены два полюса - добра и зла, заложенное природой светлое начало и скепсис, доходящий порой до отчаяния, порой уводящий в цинизм. Сражение с жизнью, которое каждый ведет по-своему, оборачивается нередко нравственными потерями. В колеблющейся борьбе полюсов может побеждать то один, то другой, однозначность здесь невозможна. У Олега Меньшикова Калигула вступает в такое сражение уже с остаточными воспоминаниями о доброте, с почти угасшей тягой к нему. И он все уже о себе знает. Тайна личностная, дающая силы, ушла от него, после чего Калигула, убежденный в том, что нашел оригинальную, смелую идею, ведущую человечество к счастливой участи и безоблачным дням, вступает в последний бой и готов биться до последнего конца, ни о чем другом не думая. Известная антитеза: необыкновенный человек, которому все позволено, и обыкновенные люди ("вши"!), которым остается только повиноваться избранным, терпеть и покорно нести свою ношу, в том числе и возложенную на них необыкновенной личностью,- антитеза эта начинает звучать особенно сильно ближе к финалу спектакля. Настоящий властелин - по Калигуле - не оглядывается. Делает то, что хочет, осуществляет те свои замыслы, которые важны для него, отказываясь от этической брезгливости. Судьба назначила его мессией...
   В спектакле обрел себя еще один мотив, близкий природе Меньшикова, избранничество Да не оскорбится актер, но, думаю, избранником в какой-то мере, разумеется, Олег Меньшиков ощущал себя всегда. Поначалу, наверное, неосознанно, позже - сознательно выбирая для себя такой путь и даже в себе это несколько культивировал, укрываясь в тени от суеты. Его постоянный отказ от широкого общения с прессой (собственно, вообще от какого бы ни было общения), неприятие журналистского мира, бегство от зрителей... Все это, с одной стороны, следствие его скрытного, настороженного по отношению к людям характера, его боязни оказаться представленным в нежеланном для себя свете. Недаром он говорит, что не любит смотреть на себя на фотографиях... Мешает, должно быть, гордость, отменный вкус: вдруг что-то окажется не так, не устроит его требовательный взгляд на самого себя? С другой стороны, в нем живет, теперь уже хочет он того или нет, идея своей "особости", неприятия обычных, будничных норм в выборе ролей, сотоварищей в деле, в личной жизни. Старательно возводимая Меньшиковым железобетонная высокая ограда защищает его от всяческих поползновений к нему приблизиться, тем более - пробиться к его душе. В этом, быть может, отчасти и желание выглядеть неким мифом, желание, возможно, интуитивное, возможно, с годами осознанное и утвердившееся.
   Миф создается действительностью, приподнятой над реально сущим. В мифе человек приобретает значительность, намного превосходящую его будничную ценность. Этим нисколько не хочу умалить талант моего героя, сказав, что-де Олег Меньшиков завышает свои дивиденды... Они так велики, что ему нет необходимости внешне как-то укрупнять их, подчеркивать собственную значимость в профессии: он достаточно много уже успел сделать, чтобы нуждаться в самоакценте. Он строит мост между собой и остальными и в силу данного ему Богом характера, и потому, что настоящий Олег Меньшиков, собственно, и не нужен папарацци (к сожалению, именно они все больше захватывают плацдармы в прессе, на телевидении), которых интересует не талант сам по себе, а шелуха, которую они часто сами и подбрасывают. Меньшиков не то чтобы боится этого - шелуху к утру сметают дворники. Просто не желает расходовать себя на дешевую рекламу или антирекламу, как угодно... За что папарацци нелюбим. Не раз на страницах желтой печати мелькали разного рода нелепые слухи, неопрятные намеки и обмолвки, пошлые замечания. Я еще возвращусь к одной из таких публикаций, где имела честь быть упомянутой. Как и вернусь к мести папарацци нелюдимому Меньшикову в связи с его противоречивой, но безусловно интересной постановкой "Горя от ума" Грибоедова. Вот тут-то засверкали мечи критиков...
   Уединение нужно Олегу еще и потому, что за оградой проще быть любимым. А он действительно любим зрителями. Не только девочками-фанатками, что закономерно при его статусе первой российской звезды экрана и сцены 90-х годов. Но любимым той частью российской публики, которая, слава богу, еще не разучилась ценить дар художника, помогающий им понять себя, свое время во всех его трагических противоречиях и муках. Иван Карамазов говорил брату Алеше: "Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет свое лицо - пропала любовь".
   Мне кажется, здесь речь о той самой тайне, которая влечет нас к другому человеку. И чем ярче он одарен, тем сильнее влечение. И тем, должно быть, убежденнее такие личности иногда стремятся сохранить себя за стеной.
   Из телевизионного интервью Олега Меньшикова: "Лидер тот, кто заставляет всех других бежать..."
   ...Всякий раз, когда заходит речь о талантливом артисте, тем более о его созданиях в кино или театре, зрители да и критики так или иначе ищут прямых совпадений с его личностью, настаивают на параллелях и т. п. Действительно, бывает и так, что артист всю жизнь почти впрямую воссоздает собственное "я" в предложенных обстоятельствах. Чем богаче, разнообразнее, глубже это его "я", тем дольше, активнее его актерская судьба. Великая Грета Гарбо играла ипостаси собственной натуры, пока в какой-то момент не ощутила исчерпанность в своем движении. И ушла еще практически молодой, так никогда и не вернувшись.
   В этом смысле актеры-лицедеи счастливее.
   Олег Меньшиков во многом лицедей, обладающий даром точных актерских приспособлений, актер с устойчивым вдохновением, что позволяет ему смело управлять своим даром. Конечно, он без труда узнаваем во всех его ролях... Но в то же время трудно представить, что Калигулу, Чацкого или юнкера Андрея Толстого из "Сибирского цирюльника" играет один и тот же артист...
   Начиная со "Спортивных сцен 81 года", отчасти в "Моонзунде" и безусловно в "N" (Нижинском), все больше обнаруживается приверженность Меньшикова к контрастам, усложненным решениям, иногда - к окольным психологическим ходам. Уходам от сущности своей - чтобы острее и полнее затем к ней пробиться.
   "Я не верил прямым и простым психологиям: чувствуя за ними самодовольный лик эгоизма",- эти слова Михаила Чехова26 близки устремленности Меньшикова, особенно его героям начала 90-х - их рефлексии, самоанализу, мучительной гипертрофии мысли. И снова, снова возвращается мысль о несыгранных ролях: Меньшиков-Ставрогин, Меньшиков-Иван Карамазов... А может быть, Свидригайлов?
   Но... вернемся в маленький зал "Сцены под крышей", где стремительно рвется к смерти император Гай Цезарь по прозвищу Калигула. Он уже словно забыл о том, ради чего начал свой отчаянный опыт, свою "пробу", после того, как перед ним так уродливо, унизительно, так жалко и ничтожно обнаружилось лицо человека. Теперь лица подданных сливаются для него в один отвратительный портрет. Все они не заслуживают и такой малости, как быть даже слабо различимыми. Спасать их? Зачем? Идея спасти мир казнью оказалась катастрофичной, и отныне сам император втянут в гибельное жерло собственной "пробы".
   У Меньшикова-Калигулы ощущение близкой полной катастрофы передано в истерическом нарастании темпа жизни императора. Он уже почти до конца осознал, что бессилен. Но ему ли сдаваться? Напряженными, учащающимися ритмами Гай Цезарь старается изгнать усиливающуюся муку сомнений, мысль о том, что он не сумел уразуметь знаков Провидения, запечатленных на личной его судьбе. Оказалось, он вступил в сражение с ними... Сейчас мир, сотрясаемый его же насилием, вместе с ним уходит из-под его власти. Среди лихорадочных диалогов взгляд Калигулы вдруг замирает на короткое мгновение, на едва уловимый, исчисляемый в несколько секунд миг. Будто неожиданно он увидел и услышал себя - истинного. Каким он стал. Всеми ненавистный, кажется, в том числе и самому себе, измаранный чужой кровью, порочный провокатор - и вместе с тем несчастный, которого покинул рассудок. Тайное лицо реальной жизни открывается перед ним, как и противопоставление выдуманного им мироустройства и опор этого мироустройства, вся их ущербность.
   Все рухнуло. Куда идти дальше? Зачем? А идти приходится, потому что остановиться императору невозможно. Тем более - вернуться в прошлое. Да и кто из нас, куда как менее обремененный, может это совершить? Странные мини-паузы взгляда Калигулы - как искры Благодати среди всей окружающей его людской грязи. Душевная чистота возникает из миазмов порока. "Нет лучше оружья, чем быть безоружным"27 - не это ли сейчас играет Меньшиков, завораживая внезапной беззащитностью, слабостью, которых Калигула сам в себе не подозревал. Таков, мне кажется, один из кратеров московского спектакля по Камю. Но еще не финал истории Гая Цезаря.
   Калигула дал актеру почву, основу, чтобы заговорить на еще одну близкую ему тему - тему поражения. Обычно оно сопутствует его героям. Выношенная ими идея (Робеспьер, Калигула, позже - Андрей Плетнев в картине "Дюба-дюба", Чацкий) при всем различии масштабов ее, превращает персонажей Меньшикова в вероятного или возможного мессию. Но она столь же непременно обваливается, и ничего немыслимо спасти из задуманного замысла. Грандиозного, как у Калигулы, например. Тогда остается единственное смерть.
   В этом плане Олег Меньшиков со всей полнотой следует идее экзистенциалиста Альбера Камю. Для экзистенциалистов критерий нравственности в согласии поведения человека с его единичной сущностью, с его единичным существованием. Норматив экзистенциалистской нравственности смерть в согласии с самим собой. Внутреннее согласие, внутреннее умиротворение - и есть высшее нравственное состояние, позволяющее прийти к высвобождению...
   Боится ли Калигула смерти? Боится. Но этот страх отбрасывает Гая Цезаря к самому себе, тому, каким он увидел себя и ужаснулся. Чем ближе к заключительной сцене, тем меньше в Калигуле упоения, им самим все время подстегиваемого относительно его могущества, его роли безнаказанного убийцы. Кажется, прямо на наших глазах он медленно сжимается, презирая себя за страх, охватывающий его и сковывающий его мускулы при мысли о приближающейся неминуемой гибели. Но ведь он и ищет смерть, поняв, что идет по дороге, которая никуда не ведет. Что его свобода - ложная свобода.
   Конец игры. Больше не будет переодеваний, париков и танцев. Притворных недугов. Драматических состязаний. Калигула видит себя в зеркале - вот она, концентрация мгновенных остановок взгляда, неожиданно обращенного внутрь себя. Энергетика Меньшикова столь мощна, что зал видит именно такого Калигулу в несуществующем зеркале. Ужасаясь и сострадая.
   Омовение перед смертью для Калигулы - фрагмент очищения. Вносят кувшин, таз, воду. Будничное, бытовое занятие - мытье головы. Что в том особенного? Только вокруг уже пылает пламя ненависти, оно уже рядом с Калигулой, опаляет, обжигает, напоминая, что жить ему осталось совсем недолго. Но он плюет на пожар ненависти, на жалких людишек, которые, конечно же, примут все с улыбкой, с восторгом, сжимая петлю вокруг тонкой шеи своего господина. Калигула снова дразнит их - с трезвым отчаянием, пронизанным иронией безнадежности, признав, в общем, свое поражение, бесплодие своей великой идеи, хотя силы еще не покинули его до конца.
   Гай Цезарь моет голову. Бежит вода. Уносит всю скверну, все липкое, приставшее к императору, к его телу. К его душе. Блестят чистые темные волосы. Помолодело лицо... Но было бы ненужной, пустой патетикой говорить, что Калигула начисто отринул прошлое. Оказавшись в тупике перед невозможностью желания "исправить" мир при помощи убийств, сокрушая тех, кого он пришел спасти, Калигула так и не мирится с реальными обстоятельствами. Напротив, он еще выше подымает надменную голову. Да какое дело ему нынче до всех этих горестей, бедствий, смертей? Он окончательно свободен от всех и всего. Может быть, он счастлив теперь?
   Омовение Калигулы подобно последним часам в жизни приговоренного к смерти: чистая рубашка, чистое тело, щедрая трапеза. Император сам дает себе команду - вперед! Вперед, что бы там ни было! Свое слово он успел сказать. Свое презрение и неприятие мира, униженного и оттого безгранично пошлого в представлении Гая Цезаря, он сумел выразить! Он понимает и то, что фигура его масштаба, его напряженной идеи и сверхнапряженной воли не может совместить себя с большинством. Такое возможно только избрав компромисс. Герой Меньшикова для этого слишком радикален и бескомпромиссен. Единственное, что для него реально,- его непреклонное "нет" узости окружающего мира.
   В который раз думается в связи с этим о Достоевском: "Ну так представь же себе, что в окончательном результате мира этого Божьего - не принимаю, и хоть знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты то, я мира, им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое умышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, - пусть, пусть все это будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся, и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму..."
   ...Один из критиков, писавших о спектакле, назвал Калигулу Олега Меньшикова Антихристом, покаранным за его злодейство, и Христосом, добровольно приемлющим свой крест. В финальной сцене актер ближе к подвижничеству Христа. Не романтическому, а рожденному крушением своих основ.
   В центре сценической конструкции спектакля (художник Энар Стенберг) огромная круглая площадка, своего рода стол, покрытый ярко-белой, плотной тканью. Площадка-стол ставится на обод. На этой плоскости появляется в ожидании смерти распластанный император, бедный Гай Цезарь...
   Из книги Светония "Жизнь двенадцати цезарей":
   "Херея подошел к нему (Калигуле.- Э. Л.) сзади, ударом меча глубоко разрубил ему затылок с криком: "Делай свое дело!" - и тогда трибун Корнелий Сабин, второй заговорщик, спереди пронзил ему грудь... Он упал, в судорогах, крича: "Я жив!" - и тогда остальные прикончили его тридцатью ударами - у всех был один клич: "Бей еще!"28
   И в спектакле полумертвый Калигула хрипит: "Я жив..." Потом прикушенный язык. Стынущее бледное лицо. И детская трогательность невинного мальчика...
   Мальчик мертв. Мир не изменился. Мир остался таким, каким и был. Его боль осталась неутоленной, его беды и несправедливости - неисцеленными.
   Но пережитое во время спектакля "Сцены под крышей" было очищением для тех, кто страдал с Калигулой, ненавидя его и, кажется, любя... Трагедийное очищение, которое не парализует сознание, не обезволивает человека. В "Калигуле" Олег Меньшиков блистательно рассказал об одном, еще одном, пережитом его героем "романе крушения". Далее многое, сделанное им в театре и кино, будет опираться на встречу с Альбером Камю и мальчиком, который хотел луну с неба, хотел того невозможного, что, быть может, и делает человеческую жизнь самоценной.
   МИР ПОСЛЕ ПОРАЖЕНИЯ
   Начинающий режиссер Александр Хван пригласил Олега Меньшикова на главную роль в картину "Дюба-дюба" после того, как увидел его в "Калигуле". В то время шли кинопробы, и Хван не мог остановить свой выбор ни на одном из претендентов. Как и многие отечественные режиссеры, Хван плохо знал актерский цех, искал исполнителей, можно сказать, вслепую, опираясь на рекомендации разных людей. К счастью, кто-то назвал ему фамилию Меньшикова, до того режиссеру неизвестную. Посмотрев "Калигулу", Хван послал Меньшикову сценарий и пригласил на встречу.
   В то время мы с Хваном работали над сценарием "Вуаль Анжелины". В основу был положен знаменитый русский литературный анекдот начала нашего века: история Черубины де Габриак. То был псевдоним, придуманный Максимилианом Волошиным для прекрасной русской поэтессы Елизаветы Дмитриевой, подруги Волошина и Николая Гумилева. Под именем Черубины де Габриак она печатала свои стихи в известном журнале "Аполлон", став легендой в литературно-художественных кругах Санкт-Петербурга. Дмитриева призналась только через три с лишним месяца в этой интриге, приведшей к довольно драматическим последствиям.
   Пишу об этом потому, что после встречи с Олегом Хван предложил мне изначально писать одну из главных ролей - роль поэта Алексея Тучкова (его прототип - Гумилев) для Меньшикова. О судьбе этого сценария речь впереди...
   Пока же я читала сценарий "Дюба-дюба", предваренный Хваном пылкими словами: "Это шекспировская трагедия..."
   Высокое определение оказалось заметно преувеличенным, но авторы "Дюбы-дюбы", Петр Луцик и Алексей Саморядов, были безусловно талантливы, уверенно профессиональны и вполне чутки, чтобы одними из первых заговорить о витавшей в воздухе перестройке, нарастающей агрессии и волне насилия как следствие вседозволенности, увы, ставшего опорой для немалой части россиян, особенно у младшего поколения. "Дюба-дюба" напоминала и о смятении этих молодых, не находящих пути в будущее, приучившихся жить одним днем, что вообще для России несвойственно с ее странным романтизмом и драматическим взлетом мечтаний.
   Сейчас это поколение называют "поколением X". Стало быть, загадкой? На мой взгляд, тайна испарилась очень скоро, но в самом начале 90-х она манила и звала к размышлениям, к попытке отыскать ответ.
   Имена Петра Луцика и Алексея Саморядова в 1990 году (начало работы Хвана над "Дюбой-дюбой") были у всех на слуху. Студенты ВГИКа сценарной мастерской известного кинодраматурга Одельши Агишева, они еще в институтские годы написали несколько интересных сценариев. Надо сказать, ни один из них, на мой взгляд, не был реализован в кино на уровне литературной основы, попадая в руки режиссеров, не нашедших адекватных экранных решений почерку авторов. Нынче, по прошествии лет, судьба Луцика и Саморядова кажется подобием яркой кометы, пронесшейся, почти исчезнувшей, но яркий хвост которой все еще не растаял в небе. В 1995 году погиб Алексей Саморядов в дни Форума молодых кинематографистов в Ялте, почти на наших глазах сорвавшись с балкона десятого этажа. Петр Луцик в 1998 году дебютировал как режиссер, поставив любопытную картину "Окраина". Через два года Луцик умер в возрасте сорока лет.
   Работая над этой книгой, я перечитала сценарий "Дюба-дюба", не переставая удивляться и отмечать, как ощутимо противоречие между тем, что написали два молодых кинодраматурга, и тем, что в результате появилось на экране в постановке Александра Хвана.
   Луцик и Саморядов рассказали историю любви. Странной, не укладывающейся в привычные представления и канонические нормы произведений, посвященных высокому чувству. Герой сценария был во многом аlter еgо авторов. Андрей Плетнев, парень из глубокой провинции, студент сценарного факультета ВГИКа. Живет в общежитии вместе со своим другом, сокурсником и соавтором Виктором. Оба талантливы - недаром этих двоих посылают на стажировку в Соединенные Штаты Америки. В сценарии была масса подробностей. Легкие, будто скользящие детали. Много персонажей, возникавших в каких-то эпизодах в потоке других лиц, в толпе людей, встреченных Плетневым. Почти каждый из них откликался в судьбе Андрея, а затем исчезал...
   Вокруг героя бушевал как бы заново рождавшийся мир - то ли после победы, то ли после поражения. Теперь стало ясно - конечно, после тотального поражения, хотя страна освобождалась от диктата коммунистов и идеологического террора. Поражение - оно типично для любой постреволюционной эпохи, сметающей все разом, не делая разницы между извечным и привнесенным социальным гнетом.
   Бывают годы, относительно равнодушные и взаимозаменяемые... И бывают годы кризисные, накаленные, создающие горячечную атмосферу в обществе. Зовущие к немедленным действиям и массу, и отдельных людей.
   В общежитейское уединение Андрея Плетнева, в его писания стучится такое горячечное время, требуя соответствующей реакции от молодого человека.
   "Куда идти? Кого искать? Каких держаться руководящих истин?" спрашивал Салтыков-Щедрин на исходе революционного кризиса 60-х годов XIX века. В особенности ощутительно дает себя чувствовать эта трагическая сторона жизни в те эпохи, в которые старые идеалы сваливаются со своих пьедесталов, а новые не нарождаются. Эти эпохи суть эпохи мучительных потрясений, эпохи столпотворения и страшной разноголосицы. Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить и живет в силу каких-то принципов, которым оно не верит. Наружно языческий мир распался, а языческое представление, а языческие призраки еще тяготеют всею своею массою. Ваал упразднен, а ему ежедневно приносятся кровавые жертвы"29.