Мы чувствовали себя полными идиотами. Будучи рядовыми советскими гражданами, мы не имели понятия, что цветы можно заказать по телефону и в считанные минуты их доставят по любому адресу.
   Через день мы сняли квартиру на пьяцца Фонтеяна и переехали. И вот в наш новый итальянский дом нагрянули старые итальянские друзья с пакетами деликатесов и сластей, с бутылками вина и с решимостью сделать нашу жизнь в Италии легкой и приятной.
   В Ленинграде мы много говорили о литературе и редко о политике. Само собой подразумевалось – во всяком случае, нами – что мы смотрим на мировые события с одних и тех же позиций, хоть и с разных колоколен. Каково же было наше изумление, когда после третьей бутылки кьянти Сильвана страстно выступила в защиту то ли марксизма-ленинизма, то ли марксизма-троцкизма, то ли троцкизма-маоизма! Мы охрипли, крича и споря до двух часов ночи, а утром квартирная хозяйка велела нам выметаться из квартиры, утверждая, что сдавала ее приличной семье, а не политическому клубу.
   Итак, наши друзья разъехались, а мы оказались на улице. И так бы там и остались или, разделив общую эмигрантскую судьбу, отправились бы в Остию или Ладисполи, если бы не Ирина Алексеевна Иловайская, светлая ей память. В те времена она не была еще главным редактором «Русской мысли», а работала в Риме. Выслушав нашу историю, Ирина Алексеевна вручила нам ключи от квартиры своих детей и просто сказала: «Живите». И мы провели четыре волшебных месяца в центре Рима на улице Гаета.
   Вскоре Фаусто снова приехал проведать нас.
   – У вас жуткий вид, – озабоченно сказал он. – Вам совершенно необходимо поехать на море, поваляться недельку на пляже и отвлечься от ваших проблем.
   – Съесть-то он съесть, да кто ж ему дасть! – процитировала я старый анекдот.
   – Поезжайте на Искию, – продолжал Фаусто, не зная старого анекдота.
   – Иск... что?
   – Иския, остров в Неаполитанском заливе. У нас там дача. К сожалению, я не могу поехать с вами в середине семестра, но моя мама и тетя сейчас там, и они о вас позаботятся.
   Фаусто купил нам билеты до Неаполя, нацарапал свой искийский адрес на клочке бумаги и проводил на поезд. Мы приехали в Неаполь, взяли такси до порта Молло Беверелло и сели на пароход-паром.
   Синее небо, синее море, белые чайки, легкий бриз. Мир залит солнцем, где-то поблизости Капри – в общем, «Остановись, мгновенье».
   И вот показался остров. Нет, сперва высоко на скале мы увидели окруженный крепостными стенами старинный замок. Пароход приблизился к нему, внезапно повернул направо, и мы вошли в бухту.
   Первое впечатление от Искии – словно мы оказались в сказочных гриновских городах Зурбаган или Гельгью. Или как будто мы увидели прекрасную галлюцинацию. Идеально круглая бухта, гладкое, как синее стекло, море, разноцветные парусные яхты, катамараны, катера, рыбачьи шхуны. Белые дома с плоскими крышами утопают в кустах бугенвилий. Прямо к пристани подступают пальмы и эвкалипты. Цветут гранатовые, абрикосовые и миндальные деревья, ветви лимонных и апельсиновых склоняются под тяжестью плодов. Узкие извилистые улочки убегают вверх по склонам холмов, сменяясь выше изумрудно-зелеными виноградниками. И надо всем этим – величественный вулкан Монте Эпомео.
   На пристани стояли в ряд странные автомобили или, вернее, трехколесные мотороллеры с паланкинами – местные такси. Мы протянули шоферу бумажку с адресом. Его лицо просияло.
   «Casa Malkovati! Certаmentе! Con piacero!» (Конечно, с удовольствием!)
   Он повез нас по улице, усаженной разлапистыми соснами. Проехав минут пятнадцать, наше мини-такси повернуло налево, юркнуло в какую-то щель между домами и понеслось прямо в море. Я вскрикнула, но в двух метрах от крутого обрыва шофер резко повернул вправо и, театрально выбросив вперед руку, объявил: «Каза Мальковати, синьор и синьоры!»
   Перед нами высилась крепость. Три стены ее уходили в море, волны набегали и разбивались о мощные каменные стены, обдавая их фонтаном брызг и оставляя белую пену. Такси поползло по мощеной дорожке между обрывом и стеной и замерло перед дубовой дверью с львиной головой, зажавшей в пасти чугунное кольцо. Дверь была приоткрыта. На порог, вероятно, услышав скрип тормозов, вышла стройная дама в черном платье с кружевной накидкой на плечах. У нее была благородная осанка, седые, красиво уложенные волосы, породистое лицо и приветливая улыбка. Дама слегка поклонилась и сказала по-французски: «Вера Мальковати. Добро пожаловать на Искию».
   «Дача» Фаусто, с башнями, тайниками и винтовыми лестницами, представляла собой лабиринт из двадцати или тридцати комнат. Некоторые из них, с высокими сводчатыми потолками и каменными полами, выглядели как средневековые трапезные. Другие, шести– и восьмигранные, напоминали монастырские кельи. В доме было восемь ванных комнат, отделанных узорчатыми керамическими плитками, и три кухни. Нам отвели три спальни: маме, нашей дочери Кате и нам с Витей. Три наружные стены нашей спальни вдавались в море. Я открыла стеклянную дверь и по треснутым замшелым ступеням спустилась на выступающий из моря валун, серый и гладкий, как спина бегемота. Прямо передо мной на острове-утесе возвышался старинный замок, тот самый, который мы увидели, приближаясь к Искии.
   За обедом синьора Мальковати сказала:
   – Фаусто просил предоставить вам полную самостоятельность и опекать как можно меньше... Гуляйте, купайтесь, загорайте, заказывайте продукты в любом магазине, обедайте в любом ресторане. Только не вздумайте нигде платить, просто скажите, что вы гости семьи Мальковати.
   – Мы бесконечно вам признательны... – Я с трудом удерживалась от слез, – не могу себе представить, как мы сможем отплатить за ваше гостеприимство.
   – Ничего нет проще, – засмеялась синьора Мальковати. – Когда вы станете богатыми американцами, и Фаусто, обнищав, постучится в вашу дверь, пригласите его в «Макдональдс».
   Пока что Фаусто, профессор Миланского университета, не обнищал и не постучался.
   Дом был полон необычных вещей. На стенах – прекрасная живопись и старинные гравюры, в холле – коллекция тростей, зонтов и шляп. В столовой, в дубовых с инкрустациями буфетах, за толстыми резными стеклами поблескивали винные бутылки в форме бюстов европейских монархов XVIII и XIX веков. В библиотеке, отделанной палисандровым деревом, я нашла много книг на итальянском, французском, русском и английском языках. Среди них были чудесно иллюстрированные издания по истории Искии, Сорренто и Неаполя, книги по искусству, старинные карты и атласы Италии. Все в этом доме было устроено прочно и элегантно, без шика современных нуворишей, без скопированной из модного журнала роскоши, словом, без всего того, что в нашем семейном лексиконе называлось «блеск и нищета куртизанок».
   Веру и Сильвию Мальковати мы видели каждый день, но мельком. Утром они заглядывали в нашу кухню осведомиться, как мы спали и не надо ли чего. Вечером спрашивали, как прошел день. Мы были признательны за их такт и деликатность и за то, что не надо на корявых иностранных языках рассказывать историю нашей жизни и пыжиться, изображая из себя мучеников и диссидентов. В этой старинной крепости посреди моря, где все дышало благородством и достоинством, я поняла, как мы измучены и издерганы последними месяцами советской жизни, постоянным страхом, бесконечными унижениями, кафкианской бессмысленностью нашего прежнего существования. И, вместо того чтобы загорать, купаться и гулять по чудесному острову, я сидела в библиотеке и рыдала, оплакивая свою судьбу. Позже я поняла, почему. Жизнь на Искии оказалась... остановкой. Очевидно, вся энергия, все силы души и тела были запрограммированы на выживание каждый день и каждый час в течение последнего года. И тут наступил полный штиль... и депрессия, первая в моей жизни. Всласть наплакавшись, я выходила на каменную террасу, садилась в шезлонг, бросала крошки кружащимся чайкам и читала книжки про остров Искию...
   Я так подробно рассказываю про Искию еще и потому, что ее очень любил Бродский. Не раз бывал он в доме Фаусто. И сочинил такое двустишие:
 
Прекрасна каза Мальковати,
Одна беда – малы кровати.
 
   В 1993-м Бродский приехал на Искию с Марией и маленькой Анной и посвятил Фаусто стихотворение «Иския в октябре»:
 
Когда-то здесь клокотал вулкан.
Потом – грудь себе клевал пеликан.
Неподалеку Вергилий жил,
и У. Х. Оден вино глушил.
<...>
Дочка с женой с балюстрады вдаль
глядят, высматривая рояль
паруса или воздушный шар —
затихший колокола удар.
<...>
Мы здесь втроем и, держу пари,
то, что вместе мы видим, в три
раза безадресней и синей,
чем то, на что смотрел Эней.
 
   Однако пора возвращаться в 60-е...
   Перечисленные в этой главе имена, как говорят американцы, «не высечены из камня», и ими далеко не исчерпываются друзья юности Бродского. Наверняка я многих упустила. Но не из вредности. Просто сорок лет, прошедших с той поры, как говорила моя няня Нуля, «себя оказывают».
   Тем, кто остался за бортом этого списка, я приношу свои извинения в надежде предотвратить обиды, угрозы, а неровен час и заказное убийство...
   Бродский редко проводил целый вечер в одном доме. Обычно он умудрялся побывать в нескольких компаниях. Ему было скучно разговаривать с одними и теми же людьми, особенно если они не могли оторваться от земли и взмыть в поэтические или философские выси. Иосиф беспокоился, что в этот момент где-то ведутся более интересные беседы. Он пропускал через себя людей, как кит пропускает планктон в поисках ценной пищи.

Глава III
ЖИЗНЬ ДО БРОДСКОГО

   Как-то мы с Бродским вспоминали детство – каждый, естественно, свое. Я рассказала, что прекрасно помню день, когда месяца через полтора после Победы, то есть в середине июня 1945 года, в город вошли войска Ленинградского фронта. Был солнечный, необычно жаркий день. Мы с мамой и папой стояли на углу Воинова и Литейного, а с Выборгской стороны двигались через Литейный мост колонны войсковых частей. Они шли словно в коридоре, образованном ликующей толпой. Народ встречал солдат восторженно, им бросали цветы, конфеты и даже эскимо. Многие плакали, в том числе и мои родители.
   Когда мимо торжественно проходила конница, женщины подбегали к кавалеристам и подсаживали к ним в седло своих детей. Дети, попискивая от восторга, проезжали полквартала, а мамы шли рядом, и через несколько минут детей снимали.
   Рядом с нами стояла семья, – не знаю, почему я ее запомнила: высокий мужчина в военно-морской форме, коротко стриженная молодая женщина в очках и рыжий мальчик лет пяти. Мальчишка весь извелся. Он плакал и просил, чтобы его тоже посадили прокатиться, а мама говорила: «Ты слишком маленький, все эти дети старше тебя, им по крайней мере десять лет». Так его и не покатали...
   «Может быть, это был ты?» – «Вполне возможно, – согласился Бродский. – Мы с родителями там стояли, и больше всего на свете я хотел прокатиться верхом, но мне не разрешили». И, глядя на Иосифа, я вдруг я отчетливо и ясно увидела рыжего страдающего мальчишку.
   …Наверное, взрослого Бродского я впервые увидела летом 1957 года. Это «наверное» вытекает из фразы, сказанной Иосифом при нашем формальном знакомстве: «Зуб даю, я где-то вас раньше видел». Вообще-то звучит как дешевое клише, но в данном случае это было сказано неспроста. И он, и я работали летом 1957-го в Пятом геологическом управлении на смежных планшетах. Он – на миллионной съемке на Белом море, я – на полумиллионной в Северной Карелии. Мы вполне могли столкнуться на собрании перед началом сезона, в бухгалтерии, на камералке или просто в коридоре.
   Формально же мы познакомились на свадьбе моей подруги Гали Дозмаровой. До недавнего времени я была убеждена, что это произошло 20 мая 1958 года.
   Число и месяц – 20-е мая – ни у кого возражений не вызывает, а вот 1958 год... Сопоставление некоторых событий ставит этот год под сомнение.
   «Если ты уверена, что познакомилась с Осей в 1958-м, то это, скорее всего, был мой день рождения, – написала Дозмарова в электронном письме из Флоренции. – А если ты настаиваешь, что на свадьбе, то, скорее всего, это было в 1960-м».
   «Скорее всего» – неплохой оборот для даты собственной свадьбы.
   На 1960-й косвенно указывает еще один факт: в тот год Бродский подарил на день рождения моей дочери Кате ракетку для бадминтона. Катя родилась в декабре 1958-го. Преподнести такой подарок двухлетней девице еще куда ни шло, но новорожденной – ни в какие ворота.
   Я неделю презирала себя за лень (надо было, как Нина Берберова, всю жизнь вести дневник), а потом решила – пусть будет 1959. В конце концов, плюс-минус один дела не меняют.
   Итак, я познакомилась с Иосифом Бродским 20 мая на свадьбе моей подруги Гали Дозмаровой. Но прежде, чем рассказать о самом знакомстве с Бродским, я, будучи назначена Пименом, должна описать жениха и невесту, историю их романа, гостей и приятелей, а также грубой кистью в несколько мазков обозначить фон, на котором действовали наши герои.
   Невеста, Галина Сергеевна Дозмарова-Харкевич (в дальнейшем именуемая Галкой), выглядела экзотично: раз увидишь – не забудешь. Неуправляемая копна каштановых волос, короткий, с намеком на курносость нос и большой чувственный рот. Представьте себе сигарету в углу этого чувственного рта, прищуренный от дыма серо-зеленый глаз, гитару в руках, абсолютный слух и низкий, хрипловатый голос, который сегодня назвали бы то ли сексапильным, то ли сексуальным. Кроме того, будучи мастером спорта по легкой атлетике, она обладала гибкой спортивной фигурой... Короче, многие сходили по ней с ума.
   Галка была (и есть) человеком, созданным для утешения и лечения моральных травм. Кто только не рыдал у нее на груди! Кому только не подкидывала она деньжат то на выпивку, то на опохмелку, то просто на жизнь... Бездомные у нее ночевали, голодные кормились. Было время, когда Бродский от нее не вылезал. На дверях ее бывшего дома следовало бы прибить бронзовую доску: «Здесь, за каменной стеной, жил настоящий друг».
   Галкино происхождение окутано легендами. Говорили, что ее мать, цыганка, во время войны была летчицей-истребителем и получила звание героя Советского Союза. Цыганка и летчик-истребитель – сочетание, согласитесь, не тривиальное. Но когда выяснилось, что Галкина мать, Раиса Фаддеевна Пивоварова, хоть и вправду летчик-истребитель, но не цыганка вовсе, а еврейка, брови окружающих поползли еще выше.
   В сорок втором, после брюшного тифа, Раиса Фаддеевна оглохла на одно ухо и была переведена из скоростной авиации полка Марины Расковой в полк тихоходной авиации. При переводе ей подарили самолет с тигром на борту (он сгорел при взятии Киева) и именной пистолет... Так что Галкина родословная вполне может считаться романтической.
   Странно, что, дружа с ней, я абсолютно не помнила, откуда взялся ее жених Толя Михайлов. Более того, на свадьбе я видела его в первый и последний раз в жизни, и за прошедшие с тех пор сорок лет услышала о нем только однажды. Нет, не от Галки, а от Бродского. Kaк-то в Нью-Йорке, Иосиф с несвойственным ему воодушевлением рассказал, что в Праге встретился с Толей Михайловым, пришедшим на его литературный вечер. Его рассказ звучал так:
   – Подходит ко мне после выступления вполне лысый немолодой чувак и говорит: «Иосиф, вы, конечно, меня не помните. Я – Толя Михайлов». – «Как же, – говорю, – прекрасно помню, я сразу вас узнал».
   – Через тридцать пять лет? Каким образом? Ты же видел его один раз в жизни! – удивляюсь я.
   – По свитеру. Он был в нем на свадьбе. Так вот, Толя стал выдающимся физиком, живет в Праге, и мы замечательно провели время. Он меня поразил – пригласил в дорогой ресторан.
   – Что в этом удивительного?
   – А то, что в ресторан всегда приглашаю я.
   Как я уже сетовала, никакими сведениями о женихе Толе Михайлове, кроме добрых слов о нем Иосифа Бродского вечность спустя, я не располагала. Но серьезное бытописательство подразумевает добросовестный сбор материала. И я послала Дозмаровой во Флоренцию очередное электронное письмо: «Откуда взялся Толя Михайлов? Зачем ты вышла за него замуж? Сколько прожила и почему разошлась?»
   Через два часа пришел исчерпывающий ответ:
   Толя Михайлов, на пять лет меня моложе, мама из аристократической семьи, переводчица с японского языка, папа – из крестьян, был политруком на корабле. Я познакомилась с ним в экспедиции, в Южной Якутии, близко Китай, я боялась войны и захотела дом и семью. Претендентов было три: Генка Штейнберг – вялотекущий роман длиною в несколько лет, Гошка Шилинский из профессорской семьи и, наконец, Толя. Красив как бог и искренне влюблен. Смотреть на него было одно удовольствие – словно в Лувре побывала, и это решило дело. Остальные женихи эстетику мою оценили. После трудного пятимесячного сезона – от снега до снега – я вернулась в Ленинград, и мы сняли комнату на Коломенской, 27. Мне хватило двух месяцев, чтобы разобраться. Я дала ему прозвище «половой эксцентрик» и сказала, что с меня довольно. И только крупные слезы на его благородном лице и попытка броситься под поезд на станции метро «Московская» разжалобили меня, и я протянула эту «совместовку» еще два года.
   Целую, твоя Г. Д.
   Гораздо более памятными были «до-Толин» и «пост-Толин» Галкины возлюбленные. Оба они приятельствовали с Бродским и заслуживают упоминания в мемуаристике.
   Герой «до-Толиного» романа, Генрих Семенович Штейнберг (именуемый в дальнейшем Генкой), был приятелем Евгения Борисовича Рейна со времен пионерских лагерей.
   Ныне Г. Штейнберг – академик, директор собственного Института вулканологии, бесстрашный покоритель вулканов и сердец. Любопытно, что между ним и Бродским прослеживалось определенное сходство.
   Иосиф Бродский не мог вынести чужого интеллектуального превосходства и всю энергию своей души направлял на интеллектуальную победу над собеседником. Генрих Штейнберг не мог вынести чужого превосходства ни в какой сфере, но доказать свое мог в довольно узких пределах. Всю энергию своей души он направлял на демонстрацию мужского потенциала, отваги и героизма. Если соединить мощные энергетические потоки Бродского и Штейнберга в одном человеке, получился бы настоящий супермен, которого следовало «клонировать» для выживания усталого человечества.
   Штейнберг уже обессмерчен в художественной литературе Андреем Битовым, рассказавшим в повести «Путешествие к другу детства» о Генкиных подвигах. Один из подвигов, а именно шестой, описан неточно. В отличие от Битова, я оказалась его свидетелем, и обязанность моя – внести поправки (см. ниже рассказ «Прыжок с Ласточкина Гнезда»).
   Более известным миру является и другой возлюбленный Дозмаровой – бард Юра Кукин, ставший отцом Галиной дочери Маши. Песни Кукина «Ну что, мой друг молчишь? Мешает жить Париж...» и «Понимаешь, понимаешь, это странно...» Бродский распевал не только в тайге, но и в нью-йоркских компаниях.
   А сейчас – рассказ о легендарном подвиге Генки Штейнберга.

ПРЫЖОК С ЛАСТОЧКИНА ГНЕЗДА

   В августе 1955 года, закончив летнюю крымскую практику, группа студентов Ленинградского горного института решила вместе провести оставшиеся дни каникул. Было нас одиннадцать человек. Кроме геологов и геофизиков в нашу компанию затесались два молодых человека, не имеющих отношения к геологии.
   Первый – Виктор Ихилевич Штерн (в дальнейшем именуемый Витей), будущий профессор Бостонского университета, с которым весной, перед отъездом на практику, у меня завязался роман и за которого через год я вышла замуж. (Для справки: недавно мы сыграли золотую свадьбу.)
   Второй – поэт Евгений Борисович Рейн (в дальнейшем именуемый Женей). О моем знакомстве с Рейном – отдельный рассказ.
   Мы в количестве одиннадцати человек прибыли в Ялту и сняли одну комнату с тремя кроватями. Совершенно не помню, кто с кем, на какой кровати и в какой последовательности спал. Впрочем, это и не существенно, ибо под словом «спал» я подразумеваю физический сон, а не то, о чем можно подумать на закате сексуальной революции. В те годы мы были слишком целомудренны для групповых развлечений.
   Прокантовавшись неделю в Ялте, мы решили отправиться в Сочи на трофейном теплоходе «Россия», по слухам, принадлежавшем в прошлом лично Гитлеру. Каждый подсчитал свои ресурсы. Они были такие тощие, что о каютах следовало забыть. Мы могли купить только «входные» билеты на палубу. У Дозмаровой ресурсов практически не было. И даже «скинуться» не получалось. Галкина поездка оказалась под угрозой, и мы приуныли. Но тут с таинственной полуулыбкой выступил вперед Генка Штейнберг:
   – О деньгах не беспокойтесь, у меня есть план.
   План заключался в следующем: завтра Генка отправится в Ласточкино Гнездо. Там много домов отдыха и санаториев, в том числе и военный санаторий для командного состава. Иначе говоря, на пляже валяются дохнущие от скуки богатеи. Генка скажет кому-то, что может за деньги прыгнуть с Ласточкина Гнезда. Вояки заведутся, Генка прыгнет и... Дозмарова поедет на Кавказ.
   Наутро Штейнберг исчез. Куда – не знаем, потому что на все предложения его сопровождать получили категорический отказ.
   Вернулся он часа в четыре, но почему-то не домой. Мы случайно обнаружили его на ялтинской почте. По его словам, он только что отправил родителям денежный перевод.
   – Откуда деньги-то? Неужели прыгнул? Ничего не отбил и не сломал?
   Вместо ответа Генка задрал рубашку и оголил живот и грудь, щедро облитые йодом. Йодом были также вымазаны шея, колени и другие детали его организма. Мы зацокали языками и потребовали подробностей. Он отмахивался, не желая, видимо, хвастаться своим героизмом. Но мы пристали, и Генка раскололся.
   На пляже в Ласточкином Гнезде он как бы случайно разговорился с одним загорающим телом. Слово за слово... и Генка сказал, что за две тыщи ему не слабо сигануть с утеса. Вокруг собрался народ. Кто-то стал отговаривать, кто-то подзуживать. Наконец, ударили по рукам.
   Генка прыгнул, отбил все, что можно было отбить (см. облитые йодом места) и потерял сознание. Его выловил дежуривший на лодке спасатель и привел в чувство... Словом, выжил.
   И что вы думаете? Сволочные отдыхающие не вручили ему обещанную сумму ни в конверте, ни на блюдечке, а вместо этого стали кричать: «Все видели, как парень прыгнул с Гнезда? Давайте, кто сколько может». Захотели очень немногие, и Генка, придя в сознание, должен был подходить к каждому за «жалкой подачкой». Набралось рублей шестьсот. «На боль наплевать, – говорил Генка, – но этого унижения я стерпеть не мог».
   Тот же спасатель посадил его в автобус. На обратном пути Генкин рассудок якобы помутился. Он открыл окно автобуса и стал выбрасывать эти чертовы деньги... Все выкинуть не успел, потому что приехали в Ялту. И вот оставшиеся башли он отправил родителям в Ленинград.
   – А как же Галкин билет? – заволновались мы.
   – Недостойна она этих... – (Не помню точно, чего она была недостойна – то ли страданий, то ли мучений, то ли просто «много чести».)
   На Галкин билет мы все же денег наскребли и на следующий день отчалили на четвертой палубе «России». Днем стояла адская жара, и матросы, поливая из шланга палубу, по нашей просьбе поливали и нас. Ночью, напротив, шел проливной дождь, и те же матросы притащили и закрыли нас брезентовым полотнищем. К утру, как пишут в романах, «распогодилось, засияло солнце, засверкало море». За двадцать минут до прибытия в Сочи Генка Штейнберг объявил, что теперь он прыгнет в море с борта «России». Но с условием: пусть не он, а мы будем собирать с пассажиров башли. Мы отговаривали, Генка уперся, подбежал к борту, начал разминаться. Отжимался, растягивался и приседал, пока мы не подошли к причалу. Прыгать было поздно.
 
   Эпилог. Перед отъездом из Ялты мы с Витей, терзаемые подозрениями, попросили нашего приятеля Виталия Пурто, оставшегося в Ялте, смотаться в Ласточкино Гнездо и спросить, прыгал ли кто-нибудь оттуда накануне.
   Через два дня на Сочинском почтамте в окошке «до востребования» нас ждала такая телеграмма:
   Последний раз Ласточкина Гнезда прыгал пьяный матрос 1911 году за золотые часы тчк. Разбился насмерть тчк. Виталий.

Глава IV
ДУХОВНЫЙ ОТЕЦ

   А теперь перенесемся еще на два года назад, в 1953 год. Нашему герою только что исполнилось тринадцать лет. Поскольку он в этом возрасте стихов не писал, в этой главе он фигурировать не будет: пусть немного подрастет...
   Я училась в десятом классе. В марте 1953 года умер товарищ Сталин, в связи с чем я чуть было не лишилась аттестата зрелости. Нас собрали в Голубом зале 320-й женской школы Фрунзенского района (кстати, бывшей Стоюнинской гимназии, которую окончила моя мама), где мы должны были неутешно скорбеть. Учителя и ученики рыдали в голос. Некоторые прямо захлебывались от слез, другие икали. У меня с публичным проявлением скорби уже тогда были проблемы: я начала хихикать, и не могла остановиться. Меня вывели из зала, на следующий день исключили из комсомола и собирались выгнать из школы. Но мама достала медицинскую справку о том, что я страдаю невротическими аномалиями – результат детской травмы. Аномалии выражаются в неадекватном проявлении чувств: смехе от горя и плаче от радости.