Летом, после окончания школы и перед вступительными экзаменами в институт, мы с отцом поехали на неделю в Зеленогорск. Лежим на пляже, а недалеко от нас расположилась дама средних лет с сыном. Сын – брюнет, губошлеп с крупными чертами лица, вяло листает учебник химии. На лице – покорность и скука. Когда дама уходит купаться, молодой человек торопливо вытаскивает из-под полотенца другую книжку и тонет в ней носом. Дама возвращается, и до нас доносится ее гневный голос: «Женя, сколько раз можно говорить одно и тоже! Никаких книжек, кроме учебников! Сдашь, поступишь и читай на доброе здоровье!»
   «Оцени демократические свободы в нашей семье, – смеется папа, – или, может быть, я плохой отец?»
   Вскоре дама встает, обматывается полотенцем и делает прихотливые па, означающие смену мокрого купальника на сухое белье. Затем со словами «Ну пошли же, Женя, наконец» они удаляются с пляжа. Я гляжу им вслед и чувствую смутное сожаление, что не удалось с этим Женей познакомиться.
   «Смотри-ка», – говорит папа, – мамаша забыла купальник». Я срываюсь, хватаю купальник и догоняю их в сосновой аллее, ведущей от пляжа к Приморскому шоссе. Улыбки, благодарность, снова улыбки. Но... визитными карточками мы не обменялись.
   Формально познакомились мы через год у Мирры Мейлах на вечеринке по случаю ее дня рождения. Я была уже студенткой Горного института, a Мирра Мейлах – студенткой филфака Ленинградского университета.
   Два слова о Мейлахах, которые тоже уже обессмерчены в художественной литературе. Один из членов этой семьи, выведенный под псевдонимом Б. Б., удостоился стать героем одноименного романа, сочиненным его близким другом А. Г. Найманом, который облил помоями своего героя с головы до ног. Этот Б. Б. (а в жизни – М. М.), будучи на десять лет моложе нас, на вечеринки к сестре не допускался, а в тот вечер скорбел ангиной и даже не был выпущен из своей комнаты. В середине бала я зашла проведать его. Ученик второго класса М. М. сидел в постели с закутанной в компресс шеей и, под окрики домработницы Фроси, с отвращеньем пил горячее молоко. Я присела на край кровати, и он вынул из-под подушки заранее заготовленную записку. Написана она была без единой орфографической ошибки и предназначена мне.
   «В этом доме никто меня всерьез не принимает, а я очень люблю джаз. И я бы хотел всю жизнь сидеть рядом около с тобой и слушать пластинки».
   ...Накануне этого дня рождения позвонила Мирра, перечислила гостей, и в том числе одного знакомого из «Техноложки», который знает русскую поэзию и вообще литературу лучше всех на земном шаре. «Лучше меня?» – спросила наглая я. В ответ – сардонический хохот.
   Студентом из «Техноложки», знающим русскую поэзию и вообще литературу «лучше всех на земном шаре», оказался молодой человек с зеленогорского пляжа по имени Женя Рейн.
   Кстати, впоследствии мой отец подверг сомнению знаменитую Женюрину эрудицию, язвительно заметив, что «старик знает все, но неточно».
   Мы с Рейном друг другу понравились. Некоторое время он даже за мной приударивал, но лениво и не целеустремленно. Впрочем, в памяти осталось несколько ночных звонков с попытками покорить меня поэзией.
   – Слушай, чего я тебе посвятил, – гудел Рейн в трубку. – «Была ты всех ярче, нежней и прелестней. Не гони же меня, не гони».
   – Женька, не валяй дурака, это Блок.
   – А как насчет «Не всегда чужда ты и горда, и меня не хочешь не всегда. Тихо, тихо, нежно, как во сне, иногда приходишь ты ко мне»?
   – А это Гумилев, из сборника «Костер».
   – Ну и черт с тобой, спокойной ночи.
   Я помню, как впервые пришла к Рейну в гости. На столе, прикрытая крахмальной салфеткой, притаилась румяная ватрушка. К ней была прислонена записка:
   Женя, оцени мое благородство. Я спекла этот шедевр для твоей прекрасной дамы. За это в течение двух недель будешь без звука выносить поганое ведро и ходить за картошкой. Если она не придет, не вздумай слопать ватрушку сам. Завтра ожидаются Григорий Михайлович и Соня. Целую, мама.
   В общем, роман с Рейном завял, так и не вспыхнув, и превратился в дружбу длиною в полстолетия. Мне посчастливилось стать и первым издателем его стихов. В 1963 году я напечатала на машинке в пяти экземплярах шестьдесят два его стихотворения. Мы собрали их в книжечку, переплели в красный с черными силуэтами домов «ситчик» и приклеили фотографию Рейна с сигаретой во рту перед стаканом вина. Один экземпляр сохранился и стоит у меня на полке, рядом с многочисленными его сборниками, увидевшими свет более четверти века спустя.
   Бродский, познакомившись с Рейном, сразу оценил его талант и масштабность. Помню, что самым любимым стихотворением Иосифа в этом самодельном рейновском сборнике были «Комнаты»:
 
Я посещал такие комнаты,
в них доски неизвестной мебели,
в них подлинники незнакомые,
как будто бы меня там не было.

Неправда, был я в этих комнатах,
снимал ботинки, гладил волосы,
десяток слов, пристрастьем тронутых,
произнести мне удавалося.

Но я столы водил по комнатам,
и ставил стол почти у выхода,
столам заклеенным и погнутым
была какая в этом выгода.

А девушки, ценя материи
необычайных качеств зрительных,
располагали так на теле их,
что были грубо поразительны.

Простив столов перемещение
и кое-что из прежних выходок,
не требовали освещения.
Была какая в этом выгода?

Утрами, выходя на площади,
грузовиками дальше вывезен,
я спрыгивал на крик: «Немедленно
слезайте, вы нужны, послушайте», —

из кузова на землю вызванный.
А комнаты, как были комнаты?
Их ремонтировали, в них отчаивались,
какими стали они – в начале есть.
А мое любимое стихотворение из этого сборника – «Сосед Котов».

В коммунальной квартире жил сосед Котов,
расторопный мужчина без пальца.
Эту комнату он отсудил у кого-то.
Он судился, тот умер, а Котов остался.

Каждый вечер на кухне публично он мыл ноги
и толковал сообщенья из московской газеты «Известия».
И из тех, кто варили на кухне и мылися, многие
задавали вопросы – все Котову было известно.

Редко он напивался. Всегда в одиночку и лазил...
Было слышно и страшно, куда-то он лазил ночами,
доставал непонятные и одинокие вазы,
пел частушки, давил черепки с голубыми мечами.

Он сидел на балконе и вниз, улыбаясь, ругался,
курил и сбрасывал пепел на головы проходящих.
Писем не получал, телеграмм и квитанций пугался
и отдельно прибил – «А. М. Котов» – почтовый ящик.

Летом я переехал. Меня остановят и скажут:
– Слушай, Котова помнишь? Так вот, он убийца,
или вор, или тайный агент. – Я поверю. Мной нажит
темный след неприязни. За Котова нечем вступиться.

За фанерной стеной он остался неясен до жути.
Что он прятал? И как за него заступиться?
Впрочем, как-то я видел: из лучшей саксонской посуды
На балконе у Котова пили приблудные птицы.
 
 
   Это блистательное описание советского человека несомненно займет достойное место в «совковом» этнографическом гербарии.
   Рейн привел Иосифа к Анне Ахматовой. Рейна Бродский называл своим учителем. Разумеется, не единственным. Своими учителями Иосиф считал Мандельштама, Цветаеву, а также английских поэтов Фроста и Одена. Но именно Рейну первому он читал только что написанные стихи. Рейну он посвятил несколько стихотворений, лучшие из которых, на мой взгляд, – ранний «Рождественский романс», а много лет спустя – стихи из «Мексиканского дивертисмента». В предисловии к вышедшему в свет в 1991 году сборнику Рейна «Против часовой стрелки» Бродский писал:
   Если <...> рай существует, то существует и возможность того, что автор этой книги и автор предисловия к ней встретятся там, преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется во всяком случае благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этих стихотворений под одной обложкой.

Глава V
ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ

   Итак, 20 мая 1959(?) года состоялась дозмаровская свадьба. Происходила она в 15-метровой комнате на Коломенской, 27. Среди гостей преобладали геологи и геофизики, а также поэты из Горного лито и, в частности, мой любимый тогда поэт Глеб Горбовский.
   Но в хорошо знакомой геологической компании я заметила вкрапления новых лиц. Народу было человек тридцать, а стульев – девять или десять. Я пришла поздно, и все стулья, а также колени сидящих на этих стульях были заняты. И даже на полу между стульями было уже не приткнуться. «Новое лицо», а именно рыжий вихрастый юноша в клетчатой рубахе и потертых вельветовых брюках, оказался единственным, чьи колени были свободны. Нет, он не уступил мне стул. Слегка прищурившись, он окинул меня оценивающим взглядом и сказал: «Мадам, зуб даю, мы встречались где-то раньше. – И, показав на свои колени, пригласил: – Прошу, если не брезгуете». Я уселась на колени к незнакомому человеку, и он тут же заерзал и забормотал мне в ухо: «Поехали с орехами по дальней дорожке, вдруг кочки, кочки...» Слава богу, я успела вскочить с его колен до слова «обрыв».
   Оглядываясь, где бы пристроиться, я вытащила из сумки сигарету, и молодой человек, молниеносно выхватив у кого-то из рук спичку, взлетел со стула и лихо зажег ее о свой зад.
   Этот трюк всех восхитил, и к нему потянулось несколько рук со спичками: «Оська, еще! Зажги еще!» Гости тоже стали тренироваться и чиркать спички о свои задницы, но так эффектно ни у кого не получалось.
   В тот вечер Ося Бродский был в ударе: острил-шутил и, наверно, удачно. Народ хихикал. Я ни одной шутки не запомнила, но в память врезался его характерный жест: сострив, он смущался, делался пунцовым и хватался за подбородок. Это довольно частое сочетание – застенчивости и задиристости в равных дозах – было свойственно молодому Бродскому. А возможно, распространенное мнение о его задиристости было и вовсе ошибочным. Была в нем скорее «светская недостаточность», некая угловатость поведения.
   Со свадьбы мы с Бродским вышли вместе. На подступах к белым ночам Ленинград в три часа утра тонул в светло-сиреневых сумерках. Мы не прошли и полквартала, как увидели свободное такси. Я его остановила: «Давайте, Иосиф, я сперва отвезу вас, а потом поеду домой». – «А как может быть иначе?» – удивился мой кавалер. «А иначе может быть, что вы сперва отвезете меня». – «Мне бы это и в голову не пришло», – хмыкнул Бродский, залезая в машину.
   Летом 1959 года Галя Дозмарова начала работать в Дальневосточном геологическом управлении и была отправлена на полевой сезон в Якутию. Именно она и устроила Иосифа в свою геологическую экспедицию.
   Я не помню, чтобы в то время Бродский жаловался на здоровье. Но то, что уже тогда сердце у него пошаливало, каким-то образом было известно. Перед отъездом в Якутию Галя Дозмарова предупредила об этом начальника экспедиции, и это не осталось без внимания: его щадили. В следующем, 60-м году Иосиф, по его выражению, «рванул» из экспедиции в середине сезона. Объяснения этому поступку разным людям давались различные. Мне он говорил, что его заели комары. Якову Гордину он изложил соображения более высокого порядка, включая суровый характер начальницы экспедиции.
   Кстати, с легкой руки Дозмаровой в Якутии оказалось много ярких персонажей, в том числе рано погибший талантливый поэт Леня Аронзон, Ефим Славинский, Владимир Швейгольц и Гоша Шилинский. Перечисленные выше лица уже навеки связаны с именем Бродского, хотя бы потому, что четыре года спустя, 29 ноября 1963 года им была оказана честь упоминания в газете «Вечерний Ленинград», в качестве друзей и сподвижников нашего «окололитературного трутня»:
   ...Кто же составлял и составляет окружение Бродского, кто поддерживает его своими «ахами» и «охами»?
   ...Марианна Волнянская, 1944 года рождения, ради богемной жизни оставившая в одиночестве мать-пенсионерку, которая глубоко переживает это; приятельница Волнянской – Нежданова, проповедница учения йогов и всякой мистики; Владимир Швейгольц, физиономию которого не раз можно было обозревать на сатирических плакатах, выпускаемых народными дружинами; <...> уголовник Анатолий Гейхман; бездельник Ефим Славинский, предпочитающий пару месяцев околачиваться в различных экспедициях, а остальное время вообще нигде не работать, вертеться около иностранцев. Среди ближайших друзей Бродского – жалкая окололитературная личность Владимир Герасимов и скупщик иностранного барахла Шилинский, более известный под именем Жоры.
   Эта группка не только расточает Бродскому похвалы, но и пытается распространять образцы его творчества среди молодежи. Некий Леонид Аронзон перепечатывает их на своей пишущей машинке, а Григорий Ковалев и В. Широков, по кличке «Граф», подсовывают стишки желающим...[2]
   Интересно, что наряду с реальными друзьями Иосифа – Славинским, Аронзоном, Володей Герасимовым, упоминается Швейгольц, никогда не бывший близким приятелем Иосифа, не говоря о том, что в статье названы люди, которых Бродский и вовсе в глаза не видел. Володю Герасимова Иосиф искренне любил и впоследствии посвятил ему стихотворение «Стрельна». Впрочем, не миновал он своим пером и Швейгольца в стихах «Из школьной антологии»:
 
 
Здесь жил Швейгольц, зарезавший свою
любовницу – из чистой показухи.
Он произнес: «Теперь она в Раю».
Тогда о нем курсировали слухи,
что сам он находился на краю
безумия. Вранье! Я восстаю.
Он был позер и даже для старухи —
мамаши – я был вхож в его семью —
Не делал исключения...
 
 
   Много лет спустя, пытаясь документально засвидетельствовать основные вехи творчества Бродского, я не раз спрашивала его: «Когда ты написал свое самое, самое первое стихотворение?» – «Не знаю, вернее, не помню», – отмахивался он. – «А стихотворение-то само помнишь?» – «Вспомню – скажу».
   Про «самое первое» стихотворение я так и не узнала. Но всерьез Бродский начал, по его словам, «баловаться стишками» с шестнадцати лет, случайно прочтя сборник Бориса Слуцкого. Потом в геологической экспедиции в Якутии он услышал стихи Владимира Британишского. Как-то в Нью-Йорке Бродский поразил меня своей невероятной памятью, прочтя наизусть отрывок из стихотворения Британишского «Природа», напечатанного в сборнике «Первая встреча» (Лениздат, 1957):
 
 
Пейзаж за окном неназойлив,
Не то что какой-нибудь юг:
Глаза тебе так намозолит,
Что за два часа устают.
Там блещет природа роскошная,
На первый взгляд – разукрашенная,
Со второго взгляда – раскушенная,
И для третьего взгляда – скушная.
Она предлагает навязчиво,
Насильно тебя очаровывая,
Знакомство – не настоящее,
А двух– или трехвечеровое.
 
 
   «Я подумал, что могу это изобразить получше», – сказал Иосиф.
   Самое раннее опубликованное стихотворение Бродского датируется 1957 годом.
 
 
Прощай,
позабудь
и не обессудь.
А письма сожги,
как мост.
Да будет мужественным
твой путь,
да будет он прям и прост.
 
 
   А в 1958 году он уже прославился «Еврейским кладбищем около Ленинграда» и «Пилигримами».
   И все же на вопрос: «Когда же ты все-таки понял, что поэзия – твое подлинное призвание?» – Бродский, в зависимости от настроения, отвечал по-разному: «А я и до сих пор не понимаю», или: «С прошлой субботы», или: «Сравнительно недавно».
   Кажется, наиболее вразумительный ответ он дал Рейну. На Женин вопрос «что тебя подтолкнуло к стихам», Бродский ответил:
   ...Году в пятьдесят девятом <...> в Якутске, гуляя по этому страшному городу, я зашел в книжный магазин и в нем надыбал Баратынского – издание «Библиотеки поэта». Читать мне было нечего, и когда я нашел эту книжку и прочел ее, тут-то я все понял: чем надо заниматься. По крайней мере я очень завелся, так что Евгений Абрамыч как бы во всем виноват[3].
   Таким образом, можно считать, что именно Якутия 1959 – 60 годов оказалась для Бродского «началом пути»...
   У меня есть маленькая память об Иосифе «якутского» периода. За два дня до своего отъезда в эмиграцию, он подарил нам с Витей свою фотографию, сделанную летом 1959 года на якутском аэродроме. Стоит, расставив ноги, руки в карманах, на фоне летного поля с взлетающим (а может, садящимся) самолетом. На обороте надпись: «Аэропорт, где больше мне не приземлиться. Не горюйте».
   Итак, «геологический период» Бродского продолжался приблизительно с 1957 по 1961 год.
   Впрочем, и в последующие годы мне несколько раз удавалось нанять его в качестве «консультанта» в институт Ленгипроводхоз, в котором я работала инженером-гидрогеологом после окончания Горного института. Заработок консультанта был мизерный, но все же лучше, чем никакого. Помню нашу совместную работу над проектом «Состояние оросительно-осушительных каналов Северо-западных регионов РСФСР». Мы мотались по Ленинградской области, обследуя километры каналов на предмет устойчивости их откосов. Состояние этих каналов было плачевным. Не лучше выглядели и откосы. Они обваливались, оплывали, осыпались, зарастали какой-то дрянью. Я их описывала, Иосиф фотографировал. Фотографом он был классным, вероятно, унаследовав отцовский талант. К тому же Александр Иванович разрешил пользоваться его профессиональной аппаратурой. Во всяком случае, при защите моего отчета были особо отмечены «фотографии, блестяще подтверждающие описательную часть проекта». Возможно, что эти отчеты с Осиными фотографиями до сих пор пылятся в архивах Ленгипроводхоза.
   У нас даже возникла шальная идея заработать копейку-другую, написав сценарий для научно-популярного фильма об устойчивости оросительных каналов. Бродский придумал эффектное название: «Катастрофы не будет». Имелось в виду, что обвалившиеся откосы никого под собой «не погребут». Мы написали заявку, и друзья устроили нам встречу с директором «научпопа», то есть студии научно-популярных фильмов. Он при нас пробежал глазами заявку и сказал: «Это может пойти при одном условии: расцветите сценарий находками». Мы обещали расцветить и раскланялись, но на другой день идея сценария завяла из-за чудовищной скуки тематики.
   Во время поездок по каналам я впервые услышала «Холмы» и «Ты поскачешь во мраке...».
   «Холмы» Бродский читал в тамбуре поезда по дороге в Тихвин. Даже сейчас, почти полвека спустя, у меня перед глазами стоит, вернее, трясется этот грязный, заплеванный тамбур с окурками под ногами, и слышится голос Бродского, перекрывающий грохот и лязг старого поезда.
   Двадцатидвухлетний Иосиф был набит информацией из самых разнообразных областей знаний. Помню, как в этих поездках Бродский просвещал меня, замужнюю даму и мать семейства, на тему «Сексуальное разнообразие в Средней Азии». В частности, он живописно и вдохновенно рассказал, как чабаны удовлетворяют свои сексуальные нужды: «Они вставляют задние ноги козы в голенища своих сапог, чтоб не вывернулась и не убежала, и...» Не желая казаться отсталой провинциалкой, я реагировала на эти рассказы понимающим «хе-хе», хотя любовные утехи чабанов произвели на меня оглушительное впечатление и даже снились по ночам.
   Но в длительные геологические экспедиции Бродский больше не ездил. Хотя попытки предпринимались.
   Со времен юности Иосиф обладал еще одним редким даром – способностью абстрагироваться от реальной действительности. В такие минуты он был целиком погружен в свои мысли, не заботясь ни о реакции собеседника, ни о его интеллектуальных возможностях. Возможно, именно эти свойства помешали ему сделать блестящую геологическую карьеру.
   Однажды он попросил меня устроить его на полевой сезон техником-геологом. О том, что из этого вышло, я написала этюд, легкочитаемую байку (вроде сказок о Ленине, которыми нас пичкали в детстве), в надежде, что мои англоязычные внуки ее одолеют.

ЭТЮД ПЕРВЫЙ
БРОДСКИЙ – ГЕОЛОГ

   Давным-давно, когда Иосиф Бродский не был еще классиком, лауреатом премии фонда Макартура для гениев, лауреатом Нобелевской премии, американским поэтом-лауреатом, почетным доктором множества европейских университетов, кавалером ордена Почетного легиона и вообще не опубликовал ни единой строчки, – он зарабатывал на жизнь чем попало. Как Джек Лондон и Максим Горький.
   Работал Бродский и рабочим на оборонном заводе, и кочегаром в котельной, и помощником прозектора в морге, и техником-геологом. На последнем, геологическом поприще мы оказались коллегами, что наполняет меня понятной гордостью.
   В 1964 году советская власть забеспокоилась, что Иосиф зарабатывает недостаточно и не может прокормить себя. Доказав этот печальный факт на двух судах – закрытом и открытом, – правители великой державы сослали Бродского в деревню Норeнскую Архангельской области. По их мнению, именно там, нагружая самосвалы навозом, поэт сумеет свести концы с концами.
   Вернувшись из ссылки, Бродский попросил меня устроить его в геологическую экспедицию. Я поговорила со своим шефом, унылым мужчиной по имени Иван Егорович Богун, и он пожелал лично побеседовать с будущим сотрудником.
   Я позвонила Иосифу: «Приходи завтра на смотрины. Приоденься, побрейся и прояви геологический энтузиазм».
   Бродский явился, обросший трехдневной рыжей щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках. Нет, франтом он в те годы не был. Это на Западе фрак и смокинг стали ему жизненно необходимы.
   Итак, Иосиф, не дожидаясь приглашения, плюхнулся в кресло и задымил в нос некурящему Богуну смертоносной сигаретой «Прима».
   Богун поморщился и помахал перед носом ладонью, разгоняя зловонный дым, но этого намека Иосиф не заметил. И тут произошел между ними такой примерно разговор:
   – Ваша приятельница утверждает, что вы увлечены геологией, рветесь в поле и будете незаменимым работником – любезно сказал Иван Егорыч.
   – Могу себе представить, – пробормотал Бродский и залился румянцем.
   – В этом году у нас три экспедиции – Кольский, Магадан и Средняя Азия. Куда бы вы предпочли ехать?
   – Не имеет значения, – хмыкнул Иосиф и схватился за подбородок.
   – Вот как! А что вам больше нравится – картирование или поиски и разведка полезных ископа...
   – Абсолютно без разницы, – перебил Бродский, – лишь бы вон отсюда.
   – Может, гамма-каротаж? – не сдавался начальник.
   – Хоть гамма, хоть дельта, один черт! – парировал Бродский.
   Богун нахмурился и поджал губы.
   – И все же... Какая область геологической деятельности вас особенно привлекает?
   – Геологической? – переспросил Иосиф и хихикнул.
   Богун опустил очки на кончик носа и поверх них пристально взглянул на поэта. Под его взглядом Бродский совершенно сконфузился, зарделся и заерзал в кресле.
   – Позвольте спросить, – ледяным голосом отчеканил Иван Егорыч, – а что-нибудь вообще вас в жизни интересует?
   – Разумеется, – оживился Иосиф, – очень даже! Больше всего на свете меня интересует метафизическая сущность поэзии...
   У Богуна брови вместе с глазами полезли на лоб, но рассеянный Бродский не следил за мимикой собеседника.
   – Понимаете, – продолжал он, – поэзия – это высшая форма существования языка. В идеале – это отрицание языком своей массы и законов тяготения, устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово...
   Наконец-то предмет беседы заинтересовал Иосифа Бродского. Он уселся поудобнее, заложил ногу за ногу, снова вытащил «Приму», чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся.
   – Видите ли, – доверительно продолжал Иосиф, будто делился сокровенным, – все эти терцины, секстины, децины – всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха. Они только кажутся искусственной формой организации поэтической речи... Я понятно объясняю?
   Ошеломленный Иван Егорыч не поддержал беседы. Он втянул голову в плечи и затравленно смотрел на поэта. Иосиф тем временем разливался вечерним соловьем:
   – Я начал всерьез заниматься латынью. Меня очень интересуют различные жанры латинской поэзии. Помните короткие поэмы Катулла? Он очень часто писал ямбом... – Иосиф на секунду задумался. – Я сейчас приведу вам пример...
   – Минуточку, – пробормотал Иван Егорыч, привстал с кресла и поманил меня рукой: – Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта.
   Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.

Глава VI
ДНИ ЗОЛОТЫЕ

   С начала 60-х и до самого отъезда на Запад (минус ссылка в Норенской) Бродский бывал у нас раз, а то и два в неделю. По вечерам у нас часто собирался народ, но Иосиф забредал и один, среди дня, без предварительных звонков и церемоний.
   Мы жили в двух шагах от Новой Голландии, одного из самых любимых им районов Питера. Его волновал и притягивал индустриальный пейзаж Адмиралтейского завода – остовы строящихся кораблей, ржавые конструкции, гигантские подъемные краны, напоминающие шеи динозавров. Побродив по Новой Голландии, он заходил к нам погреться, съесть тарелку супа, выпить рюмку водки или стакан чаю, в зависимости от времени суток, и, конечно, почитать стихи. Его не смущало, если нас с Витей не было дома, – он читал стихи маме и расспрашивал ее о «былом».