– Что было противнее? – спросил Павел.
   – Я бы хотела редактировать эти тексты. Все можно сделать лучше. Даже лестницы в школе, даже зал ожидания на Казанском вокзале можно отмыть. Все плюют на пол и проливают пиво – но ты можешь отмыть и отскрести добела.
   – А потом опять наплюют и прольют пиво.
   – Значит, опять нужно взять ведро и тряпку. Надо выполнять свои обязанности. Просто девушки не любят это делать.
   – Да, – сказал Павел и вспомнил Лизу, которая спала до позднего утра, – девушки не любят, и никто не любит.
   – Я люблю редактировать, – сказала стриженая девушка.
   – Но современные газеты сделать лучше нельзя. В них ни слова прочесть невозможно. Ты в них заглядывала?
   – Какая разница, о чем пишут. Говорю тебе: я не гений, не такая, как ты. Это ты знаешь, что сказать, – я нет. Я просто буду следить за тем, чтобы грамотно говорили. Чтобы существительное стояло в нужном падеже, глагол в нужном спряжении.
   – И тебе безразлично, какую мерзость они пишут?
   – Я не могу содержание изменить. Но я могу сделать речь более грамотной – тогда содержание изменится тоже.
   – Никогда, – сказал Павел, – никогда содержание не переменится.
   – Я не могу отменить расписание поездов на Казанском вокзале, – сказала девушка, – и не могу запретить плевать на пол. Но я могу каждый день мыть пол на вокзале и вылизывать плевки.
   Она говорила про плевки и блевотину, а он смотрел на ее длинное тело: девушка лежала перед ним не закрываясь, без стыда, подставляя себя под взгляд, точно это тоже входило в ее обязанности – дать себя рассмотреть.
   – Ты, это была ты, я тебя видел в церкви.
   – Когда?
   – Очень давно, у Николы Обыденного, на всенощной. Да-да, это была ты, я теперь точно знаю. Я вспомнил все, я теперь даже платок твой вспомнил. Ты в платке была – совсем другая, чем тогда на выставке, где мы познакомились. Мне то твое лицо – из церкви – по-другому помнилось. Теперь все вижу ясно – ты была с Леонидом Голенищевым. Я помню, как ты на него смотрела.
   – Не надо вспоминать об этом, – сказала она, – ты не должен.
   – Почему?
   – Я была маленькая. Это не я была. Мне тогдашней, той себя, стыдно. Знаешь, – сказала она быстро, – я могла стать хуже, чем есть. Бог, то есть религия, это было единственное, что меня тогда поддержало. Я могла плохой стать – и мне надо было начать служить.
   – Я не понимаю, – сказал Павел.
   – Я потому и Маркина в мужья выбрала, что он старый и ему домработница нужна была. Он в лагере похудел на двадцать килограмм, я его выхаживала. Варила бульон, терла морковку. Я служить хотела, как медсестра, как монахиня. Вокруг меня были какие-то пустые мальчики. Я хотела так уйти от всех, чтобы служить – и забыть жизнь. В госпиталь, в монастырь. И ушла к старику-диссиденту. Я должна была именно такого выбрать! – страстно сказала она, и Павла поразила сила в ее голосе. Она произносила слова с напором, истово.
   – Разве не он тебя выбрал?
   – Он – меня? – она посмотрела так, что понятно стало: это она всегда выбирает, – Я потому и крестилась, и начала в церковь ходить, потому и Маркина выбрала, чтобы уберечься от всех этих мальчишек.
   – Разве нужна схима, чтобы беречь себя? – спросил он.
   – Ты думаешь, легко быть красивой? Впрочем, что же я спрашиваю? Ты должен знать лучше других – ты создаешь красоту каждый день. Обними меня, – сказала девушка, – я не помню своей жизни. Помню тебя на той давней выставке. Больше ничего не было.
V
   И опять прятали друг в друга свои лица, и опять Павел почувствовал, что эта женщина рождена для него, просто ее долго скрывали. Ее отдавали замуж за других мужчин, укладывали в чужие постели – ее, которая всегда принадлежала ему. И каждым объятием он словно выправлял то, что время сделало неправильно, он вправлял сустав у времени, – и однажды он спросил у Юлии Мерцаловой:
   – Как ты понимала, что делаешь неправильно?
   – Я сразу вижу ошибку.
   – Что ты называешь ошибками, скажи?
   – Несоответствия, так точнее. В словах, в вещах и в людях тоже. Смотрю на человека – и вижу, что в нем неправильно. Вот простой пример. Лиза Травкина – жена Павла Рихтера. Разве это сочетается? Я смотрела и не понимала, для чего она тебе: челочка, серые глазки? Глядела и думала: как бессмысленно они поставлены рядом.
   – Неужели, – спросил Павел, – ты сразу увидела?
   – Издалека, – сказала девушка, – Но как же я завидовала Лизе. Завидовала ее сонной добродетели – без соблазнов, без ошибок. Она сама – недоразумение, но ошибок в жизни не делала. Как я мечтала прожить жизнь некрасивой сероглазой девушки, у которой нет кавалеров.
   – Когда я познакомился с Лизой, у нее был кавалер, – сказал Павел, которому сделалось обидно за Лизу, – за ней ухаживал нелепый мальчик, оформитель. Тогда я не знал, что такое ревность, – добавил Павел, – мне казалось, я ревную к Вале Курицыну.
   – Валя Курицын! – и Юлия Мерцалова рассмеялась, – низенький, вертлявый Валя Курицын. Ты выбрал себе соперника.
   – Знаешь его?
   Она засмеялась презрительно, и Павел не стал более спрашивать: понятно было, что пустой Курицын, ничтожество Курицын – не ровня этой стремительной девушке. Но другие, другие? И, глядя на каждого мужчину, он думал: да, и этот мог быть ее любовником, и тот тоже. Нет, скорее всего, не этот, но вдруг – вон тот?
   Теперь ему хотелось знать о ней все, хотелось всегда говорить о ней. Не удержавшись, Павел рассказал о стриженой девушке своей жене, Лизе. Мы видели ее несколько раз: на выставках и в гостях, сказал Павел. Ты ее не запомнила? Высокая стриженая девушка, Юлия Мерцалова, она замужем за диссидентом Маркиным. Он старик, а она наша ровесница. Очень красивая и совсем необычная.
   – Юлечка Ляхер! Вспомнила! – закричала Лиза. Лиза не умела говорить тихо. – Вот она кто! Юлечка Ляхер из параллельного класса! Конечно, я помню ее, она моя подруга была, только потом куда-то пропала. Вот она кто, оказывается! Самая красивая девочка, за ней мальчики бегали!
   – Лиза вспомнила тебя. Она сказала, что у тебя совсем другая фамилия, – сказал Павел ночью стриженой девушке, – твоя фамилия Ляхер, а вовсе не Мерцалова, верно?
   – Ты, оказывается, из тех мужчин, что советуются с женами. Совсем не ожидала. Как не похоже на тебя. Зато очень похоже на Лизу: запомнить и разложить по полочкам. Лиза вспомнила меня, как мило. Что же еще рассказала заботливая Лиза? Наверное, она рассказывала, пока вязала тебе шарф? Или гладила пижаму? Я угадала?
   – Нет, – сказал Павел, – она рассказала это, провожая меня: я уходил, чтобы провести ночь с тобой.
   – И Лиза не жаловалась, не ломала рук. Лиза умеет ждать. Жена досталась добродетельная. Не то, что любовница. Виновата, утаила грех. Да, у меня был еще один муж, я забыла рассказать.
   – Забыла рассказать о муже? Забыла про человека, с которым жила?
   – Представь себе. Был муж, но все равно, что и не было, – если встречу, не узнаю его. Некий Алеша Мерцалов. Я оставила себе его фамилию. Вот и все.
   – Кто он? – спросил Павел.
   – Давно эмигрировал. В Париж? Не знаю куда. Что с ним – не знаю. Сразу после него я встретила Леонида. Давняя, забытая история.
   – Ты говоришь о мужчинах так, словно они постояльцы в твоем отеле. Ты открываешь двери всем подряд. И даже не помнишь, кто заходил. Ты говоришь о них так, словно… – и Павел не находил слов. Он придумывал самые грубые, самые резкие слова, такие, чтобы сделать больно и стыдно за прошлое, ему хотелось объяснить все и устыдить во всем, но сказать убедительно не получалось. Он прижимал к себе ее гладкое стройное тело, и одновременно ему хотелось оттолкнуть ее и крикнуть в лицо грубость. Он прижимал ее к себе, и говорил: никогда, никогда у тебя не было такого. Ну, скажи мне, прошу тебя, скажи мне. Никогда, правда же? Никогда не было, ничего и никогда, шептала девушка, до тебя вообще ничего не было, пойми это, ты должен это понять. Как могла ты, прекрасная, отдавать себя другим мужчинам, кричал ей Павел. Неужели, неужели для тебя это ничего не стоит? Но я и не отдавала себя, возражала девушка. Как же не отдавала, если и тот, и этот, и еще кто-то – все лежали в постели с тобой? Ты говоришь со мной как со шлюхой, отвечала девушка, и слезы стояли в ее глазах. А ты и есть шлюха, хотел крикнуть ей в ответ Павел, но вместо этого говорил: я люблю тебя. Прости, что спрашиваю. Но я хочу, должен знать. Пойми, это не ревность: ревнуют к равному и понятному. Ревнуют к сопернику. Я мог бы ревновать к Маркину – но я не ревную. То чувство, которое я испытываю, ревностью не является. Я просто не могу привести в соответствие твой образ и твою жизнь. И я хочу знать, как было, – для того только, чтобы суметь увидеть тебя. Было так, как тебе всего больнее, отвечала девушка. Но я уходила от них прочь, они не значили для меня ничего. А зачем же ты приходила к ним, кричал Павел. Но разве непонятно, что мне тоже хотелось счастья, как и твоей Лизе. И мне, и Лизе – нам одинаково хотелось, чтобы нас обнимали. Просто твоей Лизе повезло, а мне нет. Разве так ищут счастье, кричал ей Павел, разве счастье ищут по чужим постелям? Ты не понимаешь, отвечала она. И не можешь понять – как чувствует человек, лишенный смысла и любви. Тебя не было – и кого я могла любить? Все остальные – серые и одинаковые. Я думала, встречу кого-нибудь. И надеялась: вдруг получится? Нет, кричал Павел, ты обманываешь меня, ты лжешь. Раз – только единый раз! – прикоснувшись к чужому телу, узнав, какая это грязь – отдаваться нелюбимому человеку, следовало навсегда отказаться от этого! И стриженая девушка плакала, и говорила сквозь слезы: какое имеешь право ты так говорить со мной? Ты мне любовник, а не муж. Наши отношения порочны – как можешь ты говорить от лица добродетели? Ты приходишь ко мне от другой женщины. Ты завтракаешь с ней, ты носишь рубашки, которые она гладит, ты ложишься на ее простыни. А потом ты приходишь ко мне и кричишь, что я шлюха. Шлюха! Шлюха! Вы с Лизой – порядочные люди. У вас семья! Не стою вас, добродетельных! Шлюха! И девушка плакала и била себя по щекам. И Павел стонал от бессилия, обхватив голову руками, и шептал: прости меня, прости. Ты права. Да, виноват я сам. Но только скажи, умоляю, скажи, что до меня ничего не было. Я знаю, что это неправда, я знаю, что их было много, но умоляю, скажи, что не было, а я поверю. И девушка истово и страстно говорила: пойми, наконец, что это действительно так! Действительно ничего – слышишь, совсем ничего! – не было. Ты один, ты только один, всегда было так. И Павел засыпал, обнимая ее гладкое тело, а среди ночи просыпался, представляя, что это не он, но кто-то другой обнимает девушку, что не ему, а кому-то другому она отдает себя. И он стонал и задыхался от унижения. И потом он говорил себе: а ты сам, а ты сам – что ты делаешь? Ты любовник, приходящий на свидания ночью, откуда у тебя право спрашивать и винить? Откуда у тебя право страдать? Откуда у тебя право выпытывать и понимать? Ты грешник – и ты делаешь зло всем. И он лежал рядом со стриженой девушкой и думал о ней, и о Лизе, и о своей живописи, и о том, что человек, который претендует быть особенным и ни на кого не похожим, в конце концов, совершает самые банальные грехи. И как наказание, думал он, такой человек оказывается в ситуации, когда самое дорогое он должен делить с тремя. С пятью, с десятью мерзавцами, с теми – кого он больше всего и презирает. Почему получается так, думал Павел, что простой человек, без амбиций и самомнения, имеет жену, которую не делит ни с кем, а горделивый избранник вроде меня любит женщину, у которой помимо него – еще десять мужчин? Почему? И он будил девушку и говорил:
   – Но когда ты встретила Алешу Мерцалова, ты ведь подумала, что любишь его?
   – Нет, – отвечала девушка, – ни единой минуты не думала.
   – Зачем тогда?
   – Прошу, – говорила девушка, – лучше убей меня. Я не могу больше отвечать.
   – Ответь только на один вопрос: зачем, если не любила?
   – Надеялась, что полюблю. Ошиблась.
   – И разумом не понимала? А стыдом?
   – Перестань, я не выдержу. Когда увидела тебя, я поняла сразу, что люблю. Ты хочешь знать это? Да, я увидела тебя и поняла сразу. И другое сразу перестало существовать.
   – Неужели сразу? – спрашивал Павел. – Знаешь, – говорил он, – и я тоже все понял сразу. В ту же минуту. – И он испытывал облегчение оттого, что с ними случилась особенная история, ни на что не похожая.
   – Да, в ту же самую минуту.
   – Ты в ту же минуту поняла, когда мы увиделись? Вот тогда, на выставке?
   – Ты на меня посмотрел, и я сразу поняла, что приду к тебе.
   – Жалко, что мы так долго ждали.
   – Да, – сказала она, – безмерно жалко. Всей моей жизни жалко.
   – Сколько времени потеряли.
   – Я – да, – сказала девушка. – Я потеряла всю жизнь. Но не ты, ты времени не терял. Ты, в отличие от нас всех, работал. Ты создавал картины. Твои картины.
   – Я не жил до тебя, – говорил Павел в темноте и прижимал к себе девушку. Но, прижимая ее, целуя ее, он вдруг чувствовал, что целует и обнимает тело, которое целовали и обнимали многие, которое стало гладким, точно камень на побережье, обкатанный и отполированный многими волнами. И он закрывал глаза и сжимал губы, чтобы удержаться, и не задать новый вопрос, и не начать ужасный разговор сначала. И так проходила ночь, и наступало утро, и Павел уходил рисовать, и встречался вечером с Лизой, и, видя Лизу, думал, отчего же у Лизы не было соблазнов и грехов. И он говорил себе, что ответ прост – Лиза никогда не была красивой, и мало находилось охотников ухаживать за ней. Куда проще вести целомудренную жизнь, если нет желающих тебя совратить. Павел смотрел на Лизу, встречал ее укоризненный взгляд, пил чай на кухне, надевал выглаженную Лизой рубаху и ночью возвращался к стриженой девушке – и все начиналось снова.
VI
   Однажды ночью они долго говорили про диссидента Маркина, мужа Юлии.
   – Именно его одобрение я хотел услышать, – сказал Павел, – именно его я обманул. Я всегда хотел быть диссидентом.
   – Счастье, что ты не стал диссидентом.
   – Случайно, – сказал Павел, – не успел. Но я хотел быть таким, как твой муж Мне стыдно перед ним. Я вырос среди таких диссидентов, как он, – сказал Павел. – Когда был жив отец, к нам приходили опальные знаменитости. Помнишь время, когда прятали рукописи, когда вызывали на допросы?
   – Помню, – сказала девушка, и Павлу почудилось, что она улыбается в темноте, – еще бы не помнить.
   – Их вызывали на ночные допросы на Лубянку, держали в милиции по три дня…
   – Ах, оставь, – сказала девушка, – я тоже верила в эти истории. Верное средство обольстить студентку за два часа. Неужели ты думаешь, их часто вызывали на допросы? Кому надо их спрашивать? О чем?
   – И все-таки их вызывали, их обыскивали, я помню то время, – сказал Павел. – Эти люди бывали у нас.
   – По гостям ходить они были мастера, – сказала девушка. – С этим не поспоришь. Сколько картошки я перечистила. А соленые огурцы? Под водку хорошо идут соленые огурцы. Да, собираться эти люди любили.
   – У нас не пили водку, – сказал Павел. – И огурцов соленых не ели. Приносили запрещенные книги. Говорили до утра, читали стихи.
   – Видимо, огурцы давали не всякому, а лишь особо посвященным. Наверное, это тайный атрибут инакомыслия, вроде лопаты у масонов. Наверное, твоя семья была в стороне от подлинной жизни фронды. Твой дед вряд ли принимал у себя по тридцать гостей за вечер. А диссиденты собирались именно в таких количествах. Мне огурцы и кислая капуста иногда снятся.
   – Тридцать диссидентов? – усомнился Павел. – Так много? Их на всю страну тридцать было.
   – Ты имеешь в виду тех, кого вызывали на допросы? Может быть. Возможно, даже меньше. Но посчитай тех, кто с ними дружил, и тех, кто знал их знакомых. Посчитай тех, кто хотел, чтобы его принимали за их знакомого. Таких пустых людей было очень много.
   – Они и ходили к тебе в гости? – спросил Павел, а сам подумал: с ними ты и ложилась в постель, да?
   – Разные ходили, – ответила девушка, и Павел вздрогнул. – И друзья героев, и сами герои. Только настоящих героев я не видела. Они все врали.
   – Зачем им это было? Притворялись инакомыслящими, да? Но ведь опасно.
   – Не более опасно, чем заниматься каким-нибудь делом – трамвай водить или траву косить. Они привыкли совсем ничего не делать, вот и рассказывали про себя небылицы. Все-таки оправдание.
   – Оправдание чего?
   – Никчемности, – ответила девушка.
   – Они, по-твоему, врали?
   – Всегда врали.
   – Думаю, не всегда. Я помню их лица. Отчаянные лица. Я помню стихи, которые они читали. Там не было вранья. Поза была, да. Но это была прекрасная, гордая поза. И знаешь, люди, которые выбирают для позерства самую трудную позу, – заслуживают внимания.
   Девушка не ответила, и Павел продолжил.
   – Знаешь, – сказал он, – я в детстве хотел быть рыцарем. А потом, когда подрос, когда увидел этих людей, понял, что быть интеллигентом – это и значит быть рыцарем. К нам приходил один поэт-шестидесятник, он читал стихи про интеллигенцию. Про то, что интеллигенты наших дней – наследники декабристов. Там описывалась метель, и декабрист, который прощается с возлюбленной. Красивые стихи. «Вьюга воет тончайшей свирелью, и давно уложили детей», – прочитал Павел строчки, которые любил в детстве, и девушка засмеялась в темноте.
   – Извини, я, наверное, что-то не так сказал.
   – Просто я представила этого поэта. Он приходил ко мне, да, я уверена. Ел соленые огурцы, пил водку. Толстый, в очках, много курит, пиджак осыпан перхотью. Как эти стихи похожи на них: и на Маркина, и на Тушинского, на всю эту публику, – она говорила про своих мужчин так отвлеченно, словно никогда не знала этих людей близко, словно их фамилии произносила впервые.
   – Почему похожи?
   – Фальшивые. Вьюга воет тончайшей свирелью, – сказала девушка и опять засмеялась. – Разве не смешно? Свирель не воет. И вьюга не звучит, как свирель. И вой – звук далеко не тончайший. Поэт, который эти стихи написал, никогда не слышал свирели и не знает, как воет вьюга. Это стихи человека, который не знает совсем ничего, но пишет про судьбу интеллигенции. Вьюга воет свирелью! Ты подумай! – и девушка смеялась.
   – Ты говоришь, как редактор, – сказал Павел с досадой.
   – Я и есть редактор, – сказала девушка.
   – Что это значит? Ты работаешь редактором?
   – Да, работаю редактором. Правлю ошибки.
   – Где же?
   – В газете «Бизнесмен».
   – Зачем же в этой газете именно? Других разве нет?
   – Чем эта газета хуже других?
   – Она – символ того, что происходит. Как в прежнее время – «Правда». И разве это не ужасно – видеть их лица?
   – Чьи лица? Лица, к сожалению, те же самые. Твой знакомый Курицын работает в нашей газете художником.
   – Художником? – он посмотрел удивленно. – Что же он изображает?
   – Ах, теперь и я вспомнила тебя на той всенощной. Ты так посмотрел, что я тебя, того маленького, увидела. Что тебя привело в ту церковь? Никола Обыденный, да? Теперь я вспомнила. Мальчик с большими глазами. Ты стоял рядом с этой смешной некрасивой женщиной, соученицей Леонида, ее я знала прекрасно. Конечно, я обратила внимание на нее и на мальчика рядом. Она буквально преследовала Леонида своей преданностью. Я была совсем девочкой и ничего не понимала, мне казалось странным, что она звонит нам среди ночи, приходит в гости с утра. Я открывала дверь – и уходила спать. Для меня это были редкие часы отдыха, я прекращала работу в шесть. Ей-то делать было нечего, от безделья не спалось. Беседы, беседы – московская интеллигенция питалась беседами.
   – Она всегда работала, – сказал Павел.
   – Разве? Не слишком себя утруждала, я думаю. Свободное время имелось. Ей всегда надо было что-то обсудить. И говорила не останавливаясь. Я думала, она – сумасшедшая, хочет отбить у меня мужа. Истерическая православная женщина – обычный московский тип. Ее все называли Инночка; есть женщины – пустоцветы, они никогда не взрослеют, так и носят до старости детские имена. Не обращал внимания на таких женщин? Ни мужчин, ни детей – ни на что не способные существа. Она, я уверена, так и осталась Инночкой в свои пятьдесят лет.
   – Это моя тетка, – сказал Павел, – да, ее все называют Инночка.
   – Она все так же переживает из-за пустяков и ходит с заплаканными глазами? Тебе, наверное, не раз приходилось утешать ее после истерик.
   – Да, – сказал Павел, – приходилось.
   – Я отчетливо помню бедную Инночку. Она состарилась внезапно. Все еще оставались молодыми и плясали до утра, а она вдруг перестала. Превратилась в пожилую женщину. Так бывает: стоит позволить себе лень или усталость – и в ту же минуту сделаешься старухой.
   – А, так вы плясали до утра? – и злость снова вошла в Павла.
   – Это были дурные, мутные годы.
   – Но для чего было проживать эти мутные годы?
   – Я всегда ждала, что кошмар кончится. Но кошмар длился и длился. Так получилось из-за этого человека, из-за образа жизни этого человека. Он казался мне интересным. Пойми, я других не видела, а из тех, которых видела, он был лучшим. Как понять в семнадцать лет?
   – Семнадцать лет, господи. Целых семнадцать лет! Почему бы не читать книжки? В хороших книжках все объясняют и рассказывают. В хороших книжках рассказано, с кем можно встречаться, а с кем нельзя. Зачем же идти туда, где водится такая дрянь, зачем видеть всех этих людей?
   – Легко тебе рассуждать! Легко даются знания, когда ты происходишь из такой семьи. Хорошо рассуждать, когда тебя воспитывали такой отец и такой дед.
   – Что ты знаешь про отца? – спросил Павел. Об отце он говорил редко, не с кем было говорить. – Ты сказала, Леонид не любил его.
   – Гораздо больше я знаю про твою мать, – сказала девушка, – много лет назад я плакала из-за нее.
   – Неужели?
   – Я плакала ночи напролет, ревновала к ней. Я уверена (женщины чувствуют такие вещи), они любовники уже давно. Может быть, еще тогда, когда мы с Леонидом были женаты. Однажды я пришла домой и увидела у себя в спальне твою мать. Она сидела ко мне спиной, но увидела меня в зеркале – сидела перед моим зеркалом, красила губы. Мы не сказали друг другу ни слова, но как же мы друг друга ненавидели.
   – Она ведь старше тебя. По всей логике, такой любитель жизни, как Леонид, должен был уйти от нее – к тебе. Все вывернуто наизнанку. Как странно, – говорил Павел, – пойми, мне и оскорбительно, и странно, и дико: все чувства приходят одновременно – я не знаю, какое чувство сильнее. Все так перемешено. Патология, фрейдистская история – она вовсе не для меня. И Леонид, который женился на моей матери, а до того был твоим мужем, – воплощение этой странности. Я ничего не понимаю.
   – Значит, ты не понимаешь в пороке, – говорила девушка и целовала Павла. – Разве ты не знаешь, что Дон Жуану важно – покорять сердца, подчинять волю, а чьи сердца и чью волю – все равно. Возраст ни при чем. И подумай: для Леонида важнее было унизить твоего отца. В этом и выражена его страсть к твоей матери.
   – Зачем так?
   – Леонид ненавидел твоего отца. Он его всегда ненавидел, – с непонятным Павлу чувством сказала девушка. – И оттого что я знала, что Леонид – человек мелкий и завистливый, я понимала, что твой отец – очень хороший. И потом, насколько я знаю, твой отец не принимал участия в их застольях.
   – Нет.
   – Они не прощали тех, кто к ним не ходит.
   – Почему? – спросил Павел, хотя знал почему. Ему понравилось, как она ответила:
   – Потому, что уже тогда было понятно, что следующая революция будет культурной революцией. Они не просто пили – они уже тогда распределяли портфели в министерстве. Мне одно странно: кому понадобились такие неумные люди? Я ведь доподлинно знаю, что Леонид неумен.
VII
   Они лежали рядом в постели, и девушка рассказывала. Она описывала то, что Павел прекрасно знал и без ее рассказа: пьяные вечера у Леонида, шутки и веселое застолье до утра. Она рассказывала – как всегда остроумно – про шумных молодых людей из творческого союза «синие носы»; про поэтов, читавших бессмысленные стихи под общий смех; про питерских интеллектуалов, одетых в тельняшки, которые пили водку и считались новаторами; и про женщин, которые засыпали за столом. Они всегда притворялись кем-нибудь, говорила девушка, каждый из них играл какую-нибудь роль, и не было ни одного человека, ведущего себя просто. Я смотрела на них и думала: если, например, с этого питерского поэта снять тельняшку, то вместе с тельняшкой исчезнет и его дарование. Как же его опознать без тельняшки? Ведь отдельных от одежды мыслей ни у кого из них нет. Они писали стихи, похожие на стихи, и рисовали картины, похожие на картины. Одетые под кого-то молодые люди, загримированные под чужие страсти любовные истории – все было ненастоящее. Надо было бежать. Когда я ушла оттуда – у меня было чувство, что я уволилась из цирка: все остальное в жизни было менее шумно.
   – Но ты сам знаешь эту жизнь, – сказала она.
   – Пойми, – говорил Павел. Ему показалось, что сейчас он сумеет объяснить ей, что именно он чувствует, – пойми, пожалуйста. Это важно, чтобы ты услышала меня. Я оттого чувствую себя оскорбленным твоими мужьями и любовниками, что всю жизнь претендовал на особенную судьбу. У меня – так я думал – всегда в жизни будет такое, чего не было ни у кого, никогда. Я всегда знал, что у меня уникальная судьба. Нет, даже не так, надо сказать еще сильнее: я знал, что не могу смешать свою жизнь и судьбу с чем-то обычным, заурядным. И – едва я оказывался в компании с общими интересами, взглядами и шутками – мне делалось не по себе. Никаких оснований для этого у меня не было, у нас простая семья и кровь не благородная. Странно мне, безродному полукровке, дикой смеси рязанской и еврейской кровей, считать себя избранником. Но так получилось, пойми, так получилось. Мы, Рихтеры, всегда были особенными – спроси, тебе скажет любой. Мы всегда и все делали не так, как прочие, всегда шли наперекор общим правилам. И то, какой у меня дед, и то, какой был отец, определило всю мою жизнь. Я был ребенком, слышишь меня, ребенком, и я уже знал, что избран. Я даже не знал, на что избран, – но знал, что я избранник Впрочем, – поправил себя Павел, – я знал, на что. Не уверен был, как именно я это сделаю, но знал, что делать. Я чувствовал, что судьба моей семьи – спасти Россию. Не смейся, я знаю, это смешно звучит, но ты не смейся. Когда-то, очень давно, когда мой дед, Соломон Рихтер был на войне, он написал такие стихи, – И Павел прочел строчки, которые были ему дороже всего: – «Что б ни были мы и где б, но только б землю России реки наших судеб, иссохшую, оросили». Тебе не нравится? – спросил он в темноте.