О Вениамин, верь мне! Я видел семь огнезданных покоев Севула, и было в них семь ратей ангелов и семь огненных алтарей. Там главенствовал Верховный Князь по имени «Кто как бог?», облаченный в роскошные священнические одежды. Он приносил жертвы, и столбы дыма вздымались над алтарем всесожжения.
   Не знаю, сколько прошло двойных часов и сколько мы пролетели верст, когда мы достигли высот Аработа и Седьмого Неба и ступили на его почву. Светлая и мягкая, она была так приятна моим подошвам, что поднявшаяся во мне волна восторга докатилась до самых глаз, и я заплакал. Перед нами и позади нас, ведя нас, стало быть, за собой и следуя за нами, двигались дети света. Меня взял и повел за руку некто сильный, голый до пояса, в золотой, по щиколотки, юбке, украшенный запястьями и бусами, в круглом шлеме на волосах, и кончики крыльев касались его пяток. У него были тяжелые веки и мясистый нос, и когда я глядел на него, красный его рот улыбался, но он не поворачивал ко мне головы.
   И, подняв во сне глаза, я увидел, что повсюду сверкают доспехи и крылья и бесконечные полчища ангелов, сгрудившись вокруг своих хоругвей, в полный голос поют хвалебную и военную песнь, и все плыло передо мной золотом, молоком и розами. И я увидел вращающиеся колеса, ужасной высоты и с ужасными, горевшими, как яхонты, ободьями, и одно колесо вращалось в другом, а было их четыре, и они не смели поворачиваться. И ободья всех четырех колес были сплошь усеяны глазами.
   А посредине искрилась огненными камнями гора, на которой стоял дворец, выстроенный из света сапфира, и туда-то мы и направились с сопровождавшими нас сзади и спереди толпами. Залы дворца кишели гонцами, стражами и распорядителями. Мы вошли в срединный колонный зал, которому не было видно конца: меня вели вдоль него, а по обе стороны колонн и между ними стояли херувимы, и у каждого было по шести крыл, и все они были сплошь покрыты глазами. Не знаю, как долго следовали мы между ними к престолу величия. И воздух был переполнен кликами тех, что стояли под колоннами, и тех, что стаями обступили престол: «Свят, свят, свят господь Саваоф, — кричали они, — мир исполнен славой его!» А толпились вокруг престола серафимы, которые, закрыв себе двумя крыльями ноги и двумя — лицо, все-таки нет-нет да поглядывали сквозь перья. И тот, что вел меня, сказал мне: «Спрячь и ты лицо свое, так полагается!» Я закрыл руками лицо, но тоже нет-нет да поглядывал сквозь пальцы.
   — Иосиф, — восклицал Вениамин, — скажи ради бога: ты видел Единственное Лицо?
   — Я видел, как оно сидело на престоле в сапфировом свете, — говорил Иосиф, — похожее на человека мужского пола, и была в нем доверительная величественность. Ибо борода и волосы на висках у него светились, и все оно было в добрых и глубоких морщинах. Подглазья у него были нежные и усталые, а глаза не очень большие, но карие и блестящие, они озабоченно вглядывались в меня, когда я приблизился.
   — Мне кажется, — говорил Вениамин, — будто я вижу, как на тебя глядит Иаков, отец наш.
   — То был отец вселенной, — отвечал Иосиф, — и я пал на лицо свое. Тогда я услышал голос, который сказал мне: «Встань на ноги, дитя человеческое! Ибо отныне ты будешь стоять у моего престола метатроном и отроком бога и ходить в ключах — отпирая и запирая мой Аработ. И под началом твоим будет все воинство, ибо господь благосклонен к тебе». И по толпе ангелов прошел рокот, словно зашевелилась несметная рать.
   Но вот выступили вперед Аза и Азаил, разговор которых я уже слышал, и Аза, сараф, сказал: «Владыка миров, кто таков этот, чтобы явиться в высшие сферы и нести службу среди нас?» А Азаил, прикрыв глаза двумя крыльями, чтобы смягчить свои слова, — прибавил: «Разве он возник не из капли белого семени, и разве он не из племени тех, что пьют нечестье, как воду?» И я увидел, как омрачилось гневом лицо господа, и слова его прозвучали очень надменно, когда он в ответ сказал: «Кто вы такие, чтобы мне перечить? Кому хочу — потакаю и кого хочу — милую! И право, скорее, чем любого из вас, я назначу его князем и повелителем небесных высот!»
   Тут по воинству снова прошел рокот, но это было похоже на поклон и на отступленье. Херувимы ударили крыльями, и вся небесная рать громогласно воскликнула: «Хвала величию господа на месте его!»
   А царь, не признавая никакой меры, добавил: «На него я кладу длань свою и благословляю его тремястами шестьюдесятью пятью тысячами благословений и дарую ему могущество и величие. Я воздвигну ему престол, подобный моему собственному, и покрою этот престол ковром, сотканным сплошь из блеска, света, красоты и величия. А посажу я его на этот престол у входа на Седьмую Высоту, ибо не знаю и не желаю знать меры. Пусть перед ним, от неба к небу, прогремит клич: „Внемлите и трепещите! Еноха, раба своего, я назначил владыкой и князем надо всеми князьями моего царства и надо всеми детьми неба, кроме разве что тех восьми могущественных и ужасных царей, к царскому имени которых прибавляется имя „бог“. И с любым делом, требующим моего решения, любой ангел должен прежде всего явиться к нему и переговорить об этом деле с ним. Всякому же слову, которое он вам скажет от моего имени, вы обязаны внимать и повиноваться, ибо ему помогают князья мудрости и ума!“ Вот какой клич пусть прогремит перед ним. Дайте мне одеяние и венец!»
   И господь накинул на меня великолепное платье, сотканное из света разных цветов, и одел меня. И взял тяжелый обруч с сорока девятью каменьями несказанного блеска. Перед лицом всего небесного воинства он собственноручно надел его мне на голову, вдобавок к платью, и назвал меня полным моим званием; Иагу-маленький, Внутренний князь. Ибо он не знал меры.
   Тут снова отпрянули, содрогнулись и склонили головы все сыны неба, а также князья ангелов, могущественные, многосильные, и львы бога, которые выше, чем вся небесная рать, и те, что несут службу перед престолом величия, и еще ангелы огня, града, молнии, ветра, гнева и ярости, бури, снега и дождя, дня, ночи, луны и планет, держащие в своих руках судьбы мира, — и они тоже задрожали и ослепленно закрыли лицо.
   А господь поднялся с престола и, не признавая совсем уже никакой меры, изрек: «Пробился однажды в долине нежный росток кедра, и я пересадил его на высокую, величественную гору и превратил в дерево, под которым живут птицы. И этого мальчика, что моложе всей рати годами, месяцами и днями, я, в непостижимости своей, возвеличил надо всеми из благоволенья к нему и пристрастья! Я вверил его надзору все драгоценности покоев Аработа и все сокровища жизни, хранящиеся в высотах неба. Кроме того, его обязанностью стало надевать венцы на голову священным животным, украшать силой многопышные колеса, облекать великолепием херувимов, сообщать блеск и яркость огненным столпам и окутывать гордостью серафимов. Каждое утро, когда я собирался взойти на престол моего величия, дабы обозреть все высоты могущества моего, он надлежащим образом убирал мое место. Я закутал его в прекрасный наряд и надел на него плащ славы и гордости. Тяжелым обручем увенчал я его голову и уделил ему от величия, великолепья и блеска моего престола. Жаль только, что я не смог сделать его престол больше, чем мой собственный, и его величие еще больше, чем мое собственное, ибо оно бесконечно! Имя же ему было Маленький Бог!»
   После этой речи загрохотал гром, и все ангелы пали на лицо свое. Но так как господь удостоил меня столь радостного избранья, плоть моя превратилась в пламя, жилы мои запылали, кости загорелись, как можжевельник, ресницы засверкали молниями, глазные яблоки уподобились метеорам, волосы на моей голове — языкам пламени, члены мои — огненным крыльям, и я проснулся.
   — Я весь дрожал, — говорил Вениамин, — слушая твой сон, Иосиф, ибо он превосходит все меры. Да и сам ты, кажется, тоже слегка дрожишь и немного побледнел, я сужу об этом по тому, как усилился тусклый блеск в тех местах, где ты скоблишь лицо бритвой.
   — Смешно, — отвечал Иосиф. — Чтобы я дрожал от собственного своего сна?
   — И что же, ты был вознесен на небо навсегда, безвозвратно, и больше вообще не вспоминал своих близких, например, меня, малыша? — спрашивал Вениамин.
   — При всей своей простоте, — отвечал Иосиф, — ты можешь представить себе, что я был немного смущен этим произволом и благоволеньем и что мне некогда было предаваться воспоминаньям. Но еще немного — в этом я уверен, — и я вспомнил бы о вас и послал бы за вами, чтобы и вас возвысили вместе со мной — отца, женщин, братьев и тебя. При моей власти мне, конечно, это ничего не стоило бы. Послушай, однако, что я тебе скажу, Вениамин, которому я, ввиду твоей зрелости и твоего разума, все доверяю! Не вздумай болтать отцу или, того хуже, братьям о сне, который я тебе рассказал, ибо они могут его превратно истолковать!
   — Ни в коем случае! — отвечал на это Вениамин. — Накажи меня дракон! Ты слишком легко забываешь разницу между карапузом и дураком, а она очень существенна. Я даже во сне не вздумаю проболтаться о том, что тебе вздумалось увидеть во сне. Но ты сам, Иосиф, прошу тебя, будь еще осторожнее, сделай мне, дорогой мой, такую милость! Ведь мне легче молчать, мне мешает проговориться благодарность за твое доверие. А тебе она не мешает, потому что ты сам видел этот сон и полон им больше, чем я, которому ты лишь уделил от его великолепья и блеска. Поэтому думай о малыше, когда тебе очень захочется рассказать о том, какого радостного избрания тебя сподобил господь! Что касается меня, то я нахожу это избрание вполне заслуженным и злюсь на Азу и Азаила за то, что они говорили господу под руку. Но отец, по своему обыкновению, наверно, встревожился бы, а братья стали бы отплевываться и наказали бы тебя от зависти. Ведь они же грубияны пред господом, как нам обоим известно.

РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ
«СНОВИДЕЦ»

Разноцветная одежда

   Не к уборке урожая, как предполагалось, а уже к ночи весеннего полнолуния, второпях, вернулись сыновья Лии с пастбищ Шекема в Хеврон. Они явились якобы для того, чтобы поесть с отцом мяса пасхальной овцы и вместе с ним наблюдать луну, а на самом деле потому, что получили волнующее, касавшееся всех братьев известие, в правдивости которого должны были тотчас же и воочию убедиться, чтобы определить на месте, можно ли тут что-либо изменить или нет. Дело было настолько важное и пугающее, что сыновья служанок поспешили отрядить одного из своей среды в четырехдневную поездку из Хеврона в Шекем только для того, чтобы оповестить остальных братьев. Само собой разумеется, что гонцом назначили быстроногого Неффалима. Вообще-то, с точки зрения скорости, было совершенно безразлично, кто отправится в путь. Неффалим тоже ехал верхом на осле, и какие ноги будут свисать с боков осла — короткие или длинные, это, строго говоря, ни малейшего значения не имело: на дорогу требовалось так или иначе около четырех дней. Но так уже повелось, что понятие быстрого передвижения связывалось с Неффалимом, сыном Валлы; должность гонца, по общему твердому мнению, принадлежала ему; а так как он был скор и в речах, то действительно получалось, что, по крайней мере, в последний миг братья узнали бы о положении дел от него немного быстрее, чем от любого другого.
   Что же случилось? А то, что Иаков сделал подарок Иосифу. Ничего нового в этом не было. «Агнцу», «ростку», «небесному отроку», «сыну девы», или как там еще звучали все эти полные своенравного чувства прозвища, какими отец наделял читателя камней, издавна доставались при случае особые дары и всякие знаки нежного вниманья: то какие-нибудь лакомства, то красивые гончарные изделия, то приворотные камни, то червленые перевязки, то скарабеи, которыми он потом небрежно владел на глазах у хмурившихся, считавших себя обделенными братьев; к несправедливости, возведенной в правило, к чуть ли не назидательно подчеркиваемой несправедливости у них было уже время привыкнуть. Но этот подарок был необычного, тревожного свойства и имел, как приходилось опасаться, решающий смысл; он означал для всех для них оскорбленье.
   Дело было так Стояла пора поздних дождей, когда люди обычно отсиживались в шатрах. После полудня Иаков удалился в свой «волосяной дом», черный, из козьей шерсти, войлок которого, растянутый на девяти крепких шестах и привязанный прочными бечевками к вколоченным в землю колышкам, вполне и надежно защищал от благодатной влаги. Это был самый большой шатер довольно широко раскинувшегося поселка, и как человек богатый, считавший нужным предоставить женщинам отдельный кров, глава семьи жил в нем один, хотя занавеска, протянутая от входа до задней стенки и укрепленная на средних шестах, делила его на два помещения. Одно из них служило личным складом и кладовой: здесь лежали верблюжьи седла и вьюки, неиспользуемые, скатанные и сложенные ковры, ручные мельницы и другая утварь, висели бурдюки с зерном, маслом, питьевой водой и пальмовым, выжатым из моченых фиников вином.
   Другое отделенье шатра было жильем благословенного и казалось, если принять во внимание его полукочевой образ жизни, весьма уютным. Уют нужен был Иакову. При всем своем нежелании связать и изнежить себя городским бытом, он нуждался в некоторых удобствах, когда отрешенно предавался своим раздумьям, мыслям о боге. Открытое спереди на высоту человеческого роста, это помещение было для тепла устлано войлоком, а поверх войлока еще и пестроткаными коврами, и такими же коврами были облицованы даже стенки. В глубине шатра стояла кедрового дерева кровать на железных ножках, покрытая подушками и одеялами. Здесь всегда и во множестве горели глиняные, на затейливых подставках светильники, плошки с короткими рыльцами для фитиля, ибо зазорным для благословенного убожеством было бы спать в темноте, и даже днем слуги подливали в них масла, чтобы даже и в прямом значении нельзя было употребить имевшую недобрый смысл поговорку и сказать, что светильник Иакова погас. Расписные известчатые кувшины с ручками стояли на плоской крышке смоковного ларя, украшенного по стенкам синими, муравлеными накладками из глины. Крышка другого, резного и разрисованного ларя на высоких ножках была, в отличие от той, выпуклая. В углу стояла раскаленная жаровня, ибо Иаков отличался зябкостью. Не было недостатка и в табуретцах, которые, однако, редко служили для сиденья, а больше употреблялись как подставки для всяких предметов обихода; на одном из них стояла маленькая курильница, из окошкообразных отверстий которой клубился тонкий, пахнувший корицей, стираксой и камедью дымок; на другом покоился предмет, свидетельствовавший о достатке владельца, — дорогое, финикийского происхождения, изделие, неглубокая золотая чаша на изящной подставке, изображавшей в рукояточной своей части женщину-музыкантшу.
   Сам Иаков сидел на подушках с Иосифом вблизи входа за низким табуретом, на бронзовой резной плите которого были разложены шашки. Для этого времяпрепровожденья — прежде его партнером в подобных случаях бывала Рахиль — он и позвал сына к себе. На дворе шумел дождь, поливая маслины, кусты и камни и милостью божьей неся злакам долины влагу, необходимую им для того, чтобы продержаться до жатвы под солнцем раннего лета. Ветер побрякивал деревянными кольцами на крыше шатра, через которые продевались растяжные веревки.
   Иосиф дал отцу выиграть. Он нарочно угодил на поле «Злой взгляд», чем поставил себя в такое затруднительное и невыгодное положение, что Иаков, к приятному своему удивленью, — ибо он играл очень невнимательно, — в конце концов одержал победу. Он признал, что играл рассеянно и что своим выигрышем обязан больше везенью, чем своей сообразительности.
   — Если бы ты, дитя мое, так вовремя не оплошал, — сказал он, — я бы непременно проиграл, ибо мысли мои все время разбегались, и я допустил, несомненно, много грубых ошибок, а ты ходил умно и не упускал случая вознаградить себя за каждую неудачу. Твоя игра очень напоминает игру Мами, которая часто ставила меня в тупик. Я с умиленьем узнаю в тебе и ее привычку покусывать, размышляя, мизинец, и ее пристрастие к некоторым уловкам и хитростям.
   — Что из того? — ответил Иосиф и выпрямился, откинув голову, отведя одну руку в сторону и прижав другую к плечу. — Исход игры говорит не в мою пользу. Если папочка одержал верх, играя рассеянно, то чего могло ждать дитя, напряги он вниманье? Игра быстро закончилась бы.
   Иаков усмехнулся.
   — Мой опыт, — сказал он, — старше, да и выучка у меня лучше, ибо еще мальчиком игрывал я с Ицхаком, дедом твоим с моей стороны, а позднее довольно часто с Лаваном, дедом твоим со стороны миловидной, в стране Нахараим, по ту сторону вод, который тоже был цепок и осторожен в игре.
   Он тоже не раз нарочно проигрывал Ицхаку и Лавану, когда хотел привести их в хорошее настроение, но не догадался, что Иосиф поступил сейчас так же.
   — Я в самом деле, — продолжал он, — играл сегодня не лучшим образом. Меня то и дело отвлекали от доски мои мысли, а мысли мои были о наступающем празднике, о близкой уже ночи жертвоприношенья, когда мы после захода солнца закалываем овцу, окунаем в кровь пучок синего зверобоя и мажем ею притолоку, чтобы губитель прошел мимо нас. Ибо в эту ночь он проходит мимо нас и щадит нас ради нашей жертвы, и кровь на притолоках умиротворяет его и служит знаком, что первенец принесен в жертву взамен человека и скотины, которых ему хотелось убить. Об этом-то я и задумывался многократно, ибо многое человек творит, сам не понимая, что он творит. А пойми он это, у него, может быть, перевернулись бы внутренности, и то, что внизу, тошнотворно бы поднялось наверх, как это со мной случалось много раз в жизни, а впервые случилось в Синеаре за Пратом, когда я узнал, что Лаван заколол над жертвенником своего первенца и похоронил его в кувшине в подстенье для защиты дома. И думаешь, это принесло ему благополучие? Нет, только злополучие, проклятие и застой, и если бы я не пришел и не оживил его хозяйства и дома, то все бы так и погрязло в запустении, и он никогда не стал бы вновь плодовит в своей жене Адине. Но Лаван не заложил бы камнем сыночка, если бы в другие времена это не приносило удачи его предкам.
   — Ты это говоришь, — отвечал Иосиф, который успел скрестить на затылке пальцы, — и объясняешь мне, как это произошло. Лаван действовал по отжившему обычаю и совершил тем самым большую ошибку. Ведь господу отвратительны пережитки, от которых он хочет избавить или уже избавил нас, и он клеймит их презрением и проклятьем. Поэтому, если бы Лаван умел жить в ладу с господом и со временем, он вместо мальчика заколол бы козленка и помазал его кровью порог и притолоку. Тогда он был бы угоден богу, а дым его жертвы вознесся бы прямо к небу.
   — Ты говоришь это снова, — отвечал Иаков, — и опережаешь мою мысль и мои слова. Губитель зарится не только на скот, но и на человеческую кровь, и не только ради стада унимаем мы его алчность кровью животного на притолоках и жертвенным пиршеством, которое мы истово и поспешно творим ночью, чтобы к утру от жаркого ничего не осталось. Что это за жаркое, если призадуматься, и только ли за стадо расплачивается ягненок, когда мы его закалываем? Кого бы мы закалывали и съедали, будь мы так же невежественны, как Лаван, и кого закалывали и съедали в дикарские времена? Мы знаем, стало быть, какой обряд правим, когда пируем, так не должно ли то, что внизу, подняться наверх, не должно ли нас вырвать?
   — Мы можем спокойно пировать, — сказал Иосиф легкомысленно высоким голосом и покачиваясь с запрокинутыми руками. — Обряд и жаркое превосходны, и если они сулят избавление, то с их помощью мы весело избавляемся и от дикарства, живя в ладу с господом и со временем! Вот перед тобой дерево, — воскликнул он, указывая вытянутой рукой в глубину шатра, как будто там можно было увидеть то, о чем он говорил, — у него прекрасный ствол и прекрасная вершина, оно посажено отцами на радость потомкам. Его вершина, сверкая, колышется на ветру, потому что его корни глубоко застряли во мраке земном, в камнях и в пыли. Много ли знает веселая вершина о грязных корнях? Нет, благодаря господу, она поднялась над ними и качается себе, о них не задумываясь. Так же, по-моему, обстоит дело с обрядом и дикарством, и поэтому мы можем спокойно наслаждаться благочестивым своим обычаем, а то, что внизу, пускай и остается внизу.
   — Красивое, красивое сравненье, — отвечал Иаков, кивая головой, и погладил себе бороду, собрав ее в ладонь, — меткое и удачное! Но это не значит, что не нужно раздумий, что напрасны заботы и беспокойство, которые были суждены Авраму и навеки суждены нам, чтобы мы освобождались от того, от чего нас хочет избавить и, быть может, уже избавил господь, — вот в чем забота. Вот скажи, кто таков губитель и как понимать то, что он проходит мимо? Не проплывает ли прекрасная и полная луна в ночь праздника через самую северную, самую высшую точку своего пути, где и совершает, во всей своей полноте, назначенный поворот? Но самая северная точка принадлежит Нергалу, убийце; ему принадлежит ночь, Син управляет ею ради него, Син — это Нергал в этот праздник, и губитель, который проходит мимо и которого мы умиротворяем, — это Красный.
   — Конечно, — сказал Иосиф. — Мы об этом не задумываемся, но это так.
   — И вот какая забота, — продолжал Иаков, — отвлекала меня от игры. Меня беспокоила мысль, что наш праздник определяют светила, Луна и Красный, который в эту ночь занимает ее место. Но должны ли мы посылать светилам воздушные поцелуи и праздновать их истории? Не следует ли нам сокрушаться о том, что мы живем не в ладу с господом и со временем и грешим перед ними, не отступаясь по косной своей привычке от дикарства, от которого они хотят нас избавить? Я не перестаю задаваться вопросом, не следует ли мне стать под дерево наставленья и, созвав людей, поделиться с ними своими заботами и тревогами относительно праздника Песах.
   — Папочка, — сказал Иосиф, наклоняясь вперед и кладя возле шашечницы, свидетельствовавшей о его поражении, свою руку на руку старика, — папочка мой слишком щепетилен, его следует попросить воздержаться от опрометчивых и губительных поступков. Если дитя вправе считать себя спрошенным, то оно посоветовало бы пощадить праздник и не спешить нарушать его из-за его историй, ибо со временем они могут быть заменены другой историей, которую и будут потом рассказывать за ночной трапезой, — например, историей о том, как бог сохранил Исаака, она вполне подошла бы. Но лучше положиться на время и подождать, не явит ли нам господь своего могущества каким-нибудь великим спасеньем и избавленьем: это мы и положим тогда в основу праздника, как его историю, и будем петь хвалебные песни. Благотворна ли речь глупца?
   — Как бальзам, — ответил Иаков. — Она очень умна и утешительна, что я и определяю словами «как бальзам». Ты высказался в пользу обычая и одновременно в пользу будущего, — к чести своей. И высказался в пользу покоя, который все же является движеньем, поэтому душа моя отвечает тебе радостным смехом, Иосиф-эль, отпрыск нежнейшего дерева, — дай я тебя поцелую!
   И, обняв над шашечницей ладонями прекрасную голову Иосифа, он поцеловал ее, счастливый своим достояньем.
   — Мне и самому невдомек, — сказал Иосиф, — откуда у меня сейчас взялись ум и кое-какая сообразительность, чтобы встретить ими в беседе мудрость моего господина. Если твои мысли, как ты сказал, отвлеклись от игры, то и мои, откровенно говоря, отвлекались не меньше — и все в одну сторону, и одним лишь элохимам ведомо, как удалось мне даже так долго сопротивляться!
   — Куда же убегали твои мысли, дитя мое?
   — Ах, — отвечал юноша, — тебе легко это угадать. У меня днем и ночью стоят в ушах слова, которые мне отец мой недавно сказал у колодца. Они отняли у меня покой, и любопытство просто снедает меня, ибо это были слова обещанья.
   — Что же я сказал и какое дал обещанье?
   — О, ты сам знаешь! Я вижу по тебе, что ты знаешь! Ты сказал, что собираешься… помнишь? «Я собираюсь, — сказал ты, — сделать тебе один подарок… которому порадуется твое сердце… и который оденет тебя». Так ты сказал, точь-в-точь. Твои слова так и застряли в ушах у меня. Что же мой папочка имел в виду своим обещаньем?
   Иаков покраснел, и от Иосифа это не ускользнуло. Слабый румянец окрасил по-стариковски сухощавые щеки Иакова, а глаза его затуманились в легком смущенье.
   — Пустое! — сказал он уклончиво. — Дитя напрасно об этом думает. Это было сказано невзначай, без каких-либо твердых намерений. Разве я и так не делаю тебе всяких подарков, когда мне велит сердце? Я просто хотел сказать, что есть одна нарядная вещица, которую я тебе при случае…
   — Вот так пустое! — воскликнул Иосиф и, вскочив на ноги, обнял отца. — Слыханное ли дело, чтобы этот добрый мудрец говорил что-либо невзначай? Как будто по нему не было видно, что он вовсе не болтал вздор, а имел в виду одну определенную красивую вещь, и не просто какую-то, а особую, прекрасную, предназначенную именно мне. Но ты мне ее не только предназначил, но и пообещал, посулил. Неужели мне нельзя узнать, что же это такое принадлежит мне и меня дожидается? Неужели, по-твоему, я успокоюсь и отстану от тебя, не узнав этого?
   — Как ты напираешь и наседаешь на меня! — сказал старик, страдая. — Не тряси меня и не держись за мочки моих ушей, а то можно подумать, что ты со мной совсем запанибрата! Узнать — ну что ж, можешь узнать, я действительно имею в виду нечто определенное, а не вообще что-то. Да сядь же наконец! Ты знаешь о кетонет пассим Рахили?