— Нет, это вас касается! — вскричал Иосиф. — Это всех вас касается, ибо вы все там участвуете, и я тоже, и сон мой для всех нас — такая задача, такое диво, что вы опустите головы и три дня почти ни о чем другом и думать не сможете!
   — Пусть он, может быть, расскажет его в нескольких словах, без подробностей, чтобы мы услыхали самую суть? — спросил Асир… Лакомки любопытны, да и все они были любопытны и в общем очень любили всякие рассказы, будь то правда или вымысел, сказание, сон или песни первобытной древности.
   — Хорошо, — сказал счастливый Иосиф, — если вам угодно, я расскажу вам свое сновиденье, это полезно хотя бы для того, чтобы его истолковать. Ибо толковать сон должен не тот, кто видит его, а кто-то другой. Если вам что-нибудь приснится, то уж я вам дам толкованье, это мне ничего не стоит, я попрошу господа, и он ниспошлет его мне. С собственными же снами дело другое.
   — Это называется «без околичностей»? — спросил Гад.
   — Так слушайте же… — начал Иосиф.
   Но Рувим попытался предотвратить это хотя бы в последний миг. Он не спускал глаз с владельца покрывала и не ждал ничего доброго.
   — Иосиф, — сказал он, — я не знаю твоего сна, потому что я не был с тобой, когда ты спал, ты спал один. Но мне кажется, что лучше ни с кем не делиться своими снами. Оставь при себе то, что тебе приснилось, и пойдемте работать.
   — Мы как раз и работали, — подхватил Иосиф, — я видел нас всех в поле, где мы, сыновья Иакова, все вместе убирали пшеницу.
   — Превосходно! — воскликнул Неффалим. — Тебе снятся поистине невероятные вещи! Твой сон поразительно далек от действительности. Какое смелое, какое богатое воображение!
   — Но это было не наше поле, — продолжал Иосиф, — а другое, удивительно чужое. Но мы об этом не говорили. Мы молча работали, сначала жали, а потом вязали снопы.
   — Посылает же господь такие сны! — сказал Завулон. — Бесподобное сновиденье! Уж не следовало ли нам сначала вязать снопы, а потом уже жать, дуралей? Стоит ли, право, дослушивать до конца?
   Некоторые, пожимая плечами, уже поднялись и собирались уйти.
   — Да, дослушайте до конца! — воскликнул Иосиф, воздевая руки. — Сейчас вы услышите самое чудесное. Каждый из нас вязал по снопу, а всего было нас двенадцать человек, потому что и Вениамин, младший наш брат, тоже оказался на этом поле и вязал свой снопик в одном кругу с вами.
   — Думай, что говоришь! — крикнул Гад. — Как же так: «В одном кругу с вами»? Ты хочешь сказать: «В одном кругу с нами»!
   — Нет, Гаддиил, дело было не так! Круг составляли вы, одиннадцать братьев, а я стоял и вязал свой сноп посреди круга.
   Он умолк и поглядел на их лица. Они все высоко подняли брови и с тихим покачиваньем запрокинули головы, отчего у них выступили кадыки. В этом покачивании голов и взлете бровей были насмешливое удивление, угроза и тревога. Братья выжидали.
   — Послушайте же, что было дальше и какой чудесный сон мне приснился! — заговорил Иосиф снова. — Когда мы связали свои снопы, каждый по снопу, мы оставили их и, словно нам больше нечего было делать, пошли прочь, ничего друг другу не говоря. Не успели мы, однако, сделать двадцать или, может быть, сорок шагов, как Рувим оглянулся и молча указал рукой на то место, где мы вязали снопы. Да, Рувим, это был ты. Мы все остановились и, заслонясь от солнца, стали глядеть туда. И что же мы видим? Мой сноп, совершенно прямо, стоит посредине, а ваши — стоят кругом и кланяются моему снопу, да, да, они все кланяются и кланяются, а он все стоит и стоит.
   Продолжительное молчание.
   — И это все? — коротко и тихо спросил, нарушая тишину. Гад.
   — Да, после этого я проснулся, — ответил Иосиф растерянно. Он был несколько разочарован в своем сне, который как таковой, особенно благодаря безмолвному указанью Рувима на самостоятельные действия снопов, носил очень и очень своеобразный, гнетуще-окрыляющий характер, а облекшись в слова, предстал сравнительно скудным, даже нелепым, и, по мненью Иосифа, не мог произвести никакого впечатления на слушателей, и слова Гада «и это все?» только утвердили его в этом чувстве. Ему было стыдно.
   — Хорошее дело, — сказал после нового молчания Дан. Он сказал это сдавленным голосом, вернее, голос участвовал лишь в первых слогах его замечанья, а последние заглохли в шепоте.
   Иосиф поднял голову. Он приободрился. Кажется, и в его изложении сон все-таки не оставил братьев совсем равнодушными. Если «и это все?» было убийственно, то «хорошее дело» утешало и обнадеживало; это значило «скажи на милость» и «право, недурно», это значило «мать честная» и тому подобное. Он поглядел на их лица. Они все были бледны, и у всех были отвесные складки между бровями, что в сочетании с резкой бледностью производит странное впечатленье. Такое же впечатленье складывается и в том случае, если при бледном лице очень сильно напряжены крылья носа или закушена нижняя губа, что тут тоже неоднократно имело место. Кроме того, все очень тяжело дышали, и так как дышали они не совсем в лад, то под навесом раздавалось нестройное десятизвучное пыхтенье, которое, будучи, как и всеобщая бледность, следствием его рассказа, могло Иосифа немного смутить.
   Оно и смутило его до некоторой степени, но в том смысле, что все это показалось ему продолжением его сна, странная двойственность которого, радостная его жутковатость и жутковатая радостность, сохранялась и наяву; ибо хотя впечатление, произведенное его рассказом на братьев, было не совсем благоприятно, оно явно оказалось гораздо сильнее, чем Иосиф осмеливался надеяться, и удовлетворение тем, что его рассказ не потерпел неудачи, как он того опасался, уравновешивало его озабоченность.
   Это равновесие не нарушилось, когда Иегуда, который, после того как все долго пыхтели и кусали себе губы, выпалил хриплым, гортанным голосом:
   — В жизни не слыхал более мерзкого вздора!
   Ибо и это было, несомненно, выражением некоей, пусть не совсем благоприятной, взволнованности.
   Снова воцарились молчание, бледность и закусыванье губ.
   — Чучело! Поганый гриб! Воображала! Вонючий хвастун! — заревели вдруг Симеон и Левий. Сейчас они не могли говорить по очереди, вторя друг другу, как то обычно бывало; они кричали одновременно и наперебой, с багровыми лицами, с набухшими на лбу жилами, и тут подтвердился слух, что от гнева у них щетинятся волосы на груди и щетинились, в частности, во время шекемской резни. Да, так оно и было, теперь можно было убедиться в этом воочию: волосы у них на грудной клетке явно стояли дыбом, когда близнецы кричали наперебой бычьими голосами:
   — Ах ты негодяй, бахвал, наглый пустобрех и подлец! Мало ли что ты пожелаешь увидеть во сне, за своими веками, а мы еще объясняй да толкуй тебе твою блажь, гадина ты этакая, заноза в теле, камень преткновенья, сноп мерзости?! «Кланяются, кланяются», — ишь о чем размечтался, проныра бесстыжий, и мы, честные люди, должны это выслушивать?! Они все так и валятся кругом, наши снопы, а твой знай стоит! Слыхал ли кто-нибудь на свете такую гнусность? Шеол растреклятый, будь ты неладен! Уж не возомнил ли ты себя нашим отцом и царем, потому что ты, ханжа и вымогатель наследства, хитростью завладел кетонетом за спиной старших братьев! Ничего, мы покажем тебе, кому стоять и кому кланяться, мы тебя еще так проучим, что ты назовешь нам свое имя и припомнишь свое бессовестное вранье!
   Таков был злобный рев этих неразлучных друзей. Затем все десять вышли из-под навеса и направились в поле, по-прежнему бледные и багровые, с закушенными губами. А Рувим, уходя, сказал:
   — Ты это слышал, мальчик.
   Иосиф в задумчивости посидел еще несколько мгновений, смущенный и огорченный тем, что братья не поверили в его сон. Это он главным образом и уловил, что они ему не поверили, ибо близнецы все кричали о вранье и обмане. Это огорчило его, и он размышлял, как доказать им, что он не присочинил ни слова и честно рассказал им лишь то, что действительно увидел во сне, находясь среди них. Если бы только они поверили ему, думал он, их досада, которую они сейчас показали, прошла бы; разве не оказал он им братского, искреннего доверия, уведомив их о том, что было показано ему во сне богом, чтобы они разделили его, Иосифа, изумленье и радость и вместе с ним обсудили увиденное? Не могли же они злиться на него за ту веру в незыблемость их союза, которая побудила его поведать им мысли бога. Там он, правда, был возвышен над ними, братьями; но ему и в голову не пришло, что из-за этого для них, старших, на которых он в известном смысле смотрел снизу вверх, мысли бога будут невыносимы: слишком большим разочарованием оказалась бы для него такая догадка. Понимая, однако, что весело и неомраченно работать с ними сегодня, во всяком случае, уже, увы, не удастся, он не пошел в поле, а направился домой и, разыскав Вениамина, родного своего братца, сообщил ему, что он рассказал взрослым братьям один относительно скромный сон, такой-то и такой-то; но что они не поверили ему, а близнецы и вовсе пришли в ярость, хотя по сравненью с небесным сном, о котором он не сказал ни слова, сон о снопах просто верх смиренья.
   Туртурра был доволен, что речь шла не о неистовом небесном сне, и сам так искренне порадовался сну о снопах, что Иосиф был вполне вознагражден за несколько превратный успех у старших. Что его, малыша, снопик тоже стоял в кругу и тоже поклонился, это особенно радовало Вениамина, и он прыгал и смеялся от удовольствия — настолько это отвечало его умонастроенью.

Совещание

   Тем временем десять братьев, столпившись и опираясь на свои орудия, стояли среди поля, под лучами закатного солнца, и в тревоге и ярости держали совет. Сначала — и толчком к этому послужила брань Симеона и Левия — среди братьев царило мнение или, во всяком случае, молчаливая договоренность, что ненавистный Иосиф выдумал свой сон, наврал, когда его рассказывал. Они были рады уцепиться за это предположение, защищавшее их всех внутренне. Но, словно стараясь ничего не упустить в рассужденьях, Иуда указал на возможность того, что мальчик действительно видел такой сон и не лгал; и тогда все не только про себя, но и вслух признали такую возможность и усмотрели внутри ее снова два случая: этот сон, если он действительно приснился, был либо от бога, что представлялось всем, по сути, самой большой катастрофой, либо же не имел к богу никакого отношения и был порожден лишь вопиющим высокомерием этого молокососа, которое, после получения кетонета, непомерно выросло и теперь морочило его такими несносными виденьями. В ходе прений Рувим заявил, что если тут замешан бог, то люди бессильны и остается только молиться — не Иосифу, но господу. Если же сон порожден высокомерием, то можно только пожать плечами и махнуть рукой на сновидца и его глупость. Вместе с тем Рувим вернулся к предположению, что мальчик по-детски выдумал сон и поглумился над ними, за что ему следовало бы дать взбучку.
   Действительно, предложенье Рувима предусматривало взбучку в наказанье за лживость. Но так как он вместе с тем рекомендовал пожать плечами, то взбучка имелась в виду, разумеется, не очень серьезная, ибо, пожимая плечами, хорошей взбучки не дашь. И все-таки могло показаться странным, что Рувим склонен был принять как раз ту версию, которая, по его же собственному мненью, была связана со взбучкой. Стоило, однако, внимательнее прислушаться к его словам, как складывалось впечатленье, что этой логикой он хотел отвлечь братьев от других предположений и склонить их к гипотезе вымышленного сна, опасаясь, что их выводом из предположения о вмешательстве бога будет отнюдь не смиренье и молитва, а нечто невообразимо худшее, чем простая взбучка. На самом деле он видел, что они не настроены отделять личное от объективного и ставить свое отношенье к Иосифу в зависимость от того, вызван ли его сон пустым высокомерием или же он отражает истинное положение вещей, то есть волю и замыслы бога. Из их речей не было ясно, в котором из этих двух случаев Иосиф показался бы им отвратительнее и гаже — скорее, чего доброго, во втором. Если сон действительно был от бога и являлся знаком избрания, то с богом, конечно, нельзя было спорить, как нельзя было спорить с отцом Иаковом из-за его достопочтенной слабости. Все для них упиралось в Иосифа. Если бог избрал его в ущерб им и заставил их снопы лебезить перед его снопом, то, значит, бог был обманут им, как был им обманут Иаков, и это было следствием того же притворства, каким он подольстился к отцу. Бог был велик, священ и безответствен, но Иосиф был гадина. Ясно (и Рувиму это тоже было ясно), что их представление об отношениях Иосифа с богом как нельзя точнее совпадало с тем, какое было на этот счет у самого Иосифа: оно виделось им таким же, как его отношения с отцом. Да иначе и не могло быть, ибо только одинаковые предпосылки родят настоящую ненависть.
   Ре'увим боялся такого направления мыслей; поэтому он не пытался оправдать Иосифа, допустив, что сон был ниспослан ему богом, а стал уговаривать их поверить в то, что Иосиф наврал, и проучить лжеца, хотя и пожимая плечами. В действительности пожимать плечами он был склонен не больше других. Трепет, о котором первым заикнулся прямодушный Гад и который теперь ощущали не только четыре сына служанок, но все десятеро, трепет, который шел от таких глубоких, врожденных, обычно дремавших, но сейчас разбуженных и растревоженных, таких жутких, отдававших преданьем и пророчеством ассоциаций, как обмен первородством, владычество над миром и подвластность братьев, — этого трепета в душе Рувима было, может быть, больше, чем у кого-либо, только у него, в отличие от других, он перерождался не в смутную злость на виновника щемящей подавленности, а в столь же смутное умиленье болтливой невинностью избранника и в изумленное благоговение перед судьбой.
   — Не хватает только, чтобы он сказал «согнулись», — сквозь стиснутые зубы процедил Гаддиил.
   — Он сказал «кланялись», — заметил костлявый Иссахар, который, в сущности, любил покой, ради него многое сносил и сейчас ухватился за мелочь, как-никак умиротворяющую.
   — Это я знаю, — отвечал Гад. — Но, во-первых, он мог сказать так только из хитрости, а во-вторых, все равно это гнусно.
   — Нет, разница все-таки есть, — возразил Дан из въедливости, которая была неотъемлема от его образа и которую он из благочестивой верности этому образу не упускал случая проявить. — «Кланяться» — это не совсем то же самое, что «согнуться», и, говоря между нами, это несколько менее резкое слово.
   — Какое там! — закричали Симеон и Левий, полные решимости демонстрировать свою дикость и глупость при любом удобном и неудобном случае.
   Дан и некоторые другие, в их числе Рувим, стояли на том, что «кланяться» — слово менее сильное, чем «согнуться». Когда человек «кланяется», говорили они, трудно сказать, происходит ли это по внутреннему побуждению или, что вероятнее, представляет собой внешний, пустой жест. К тому же «кланяются» только один раз или время от времени; «согнуться» же можно в душе надолго и навсегда, откровенно смиряясь перед обстоятельствами, и следовательно, как разъяснил Рувим, можно из хитрости «поклониться», по существу не «согнувшись», но можно и «согнуться», будучи при этом слишком гордым, чтоб «поклониться». Иегуда возразил, что практически это различие исчезает, ибо речь идет о сне, а во сне «поклоны» — это не что иное, как образное выраженье того состояния, которое Рувим обозначает словом «согнуться». Снопы во сне, конечно, не так горды, чтобы не «поклониться», если уж тем, кто вязал их, суждено «согнуться». Тогда юный Завулон заметил, что вот они и занялись как раз тем, чего бесстыдно требовал от них Иосиф и до чего они отнюдь не намеревались снисходить, а именно — толкованием позорного сна; его слова вызвали у всех великую досаду, и под крики Симеона и Левин, что все это болтовня и вздор, что оскорбленные не должны ни кланяться, ни сгибаться, а должны положить конец всему, что их оскорбляет, как это они сделали в Шекеме, — совещание тотчас же прекратилось без каких-либо других последствий, кроме неутоленной злости.

Солнце, луна и звезды

   А Иосиф? Не подозревая, какие муки доставил десятерым братьям его сон, он беспокоился только о том, что они ему не поверили, и поэтому хотел только одного — заставить их поверить, поверить и в подлинность его сна, и в его вещую правдивость. Как этого добиться? Он ломал себе голову, задаваясь этим вопросом, и позднее сам удивлялся, что не он нашел ответ, а этот ответ был ему дан, пришел сам собой. Ему просто снова приснился сон, собственно тот же самый, но в куда более пышном виде, отчего это подтверждение было гораздо убедительнее, чем если бы только повторился сон о снопах. Он увидел этот новый сон ночью, под открытым звездным небом, на току, где он часто в то время ночевал с несколькими братьями и рабами, карауля еще не обмолоченный и не убранный в ямы хлеб; мы отнюдь не пытаемся объяснить происхождение сновидений, отмечая, что созерцание перед сном небесных светил могло повлиять на характер его сна, а близость (ибо они спали рядом) некоторых из тех, кого он хотел убедить, могла втайне оказать весьма возбуждающее действие на его орган сна. Упомянем даже, что в этот день он вел со стариком Елиезером под деревом наставленья ученую беседу о конце света, где речь шла о суде над миром и благословенной поре, о конечной победе бога над всеми темными силами, которым так долго кадили народы: о торжестве спасителя над языческими царями, звездными силами и богами зодиака, которых он согнет, свергнет и заключит в преисподнюю, чтобы стать достославно-самовластным правителем мира… Это и приснилось Иосифу, но приснилось настолько сумбурно, что во сне он по-детски спутал и отождествил эсхатологического божественного героя с собой, сновидцем, и фактически увидел себя, мальчика Иосифа, владыкой и повелителем всего зодиакального круговорота мира, вернее, не увидел, а ощутил, — ибо в этом сне не было уже никакой удобоописуемой наглядности, и в рассказе о нем Иосиф вынужден был довольствоваться самыми простыми и скупыми словами, передать лишь внутреннюю сущность пережитого, не описывая его как процесс, что отнюдь не способствовало доступности изложенья.
   И способ поделиться пережитым озаботил его сразу, когда он проснулся ночью, счастливый тем, что обрел такое веское доказательство достоверности предыдущего сна. Заботил его прежде всего вопрос о том, дадут ли ему вообще братья возможность оправдаться, то есть разрешат ли они ему рассказать еще один сон, — это казалось ему сомнительным. Уже и в первый раз они порывались с самого начала или даже еще раньше отказать ему в своем внимании. Насколько же больше приходилось опасаться этого теперь, когда результат их любопытства оказался для них не таким уж приятным.
   Поэтому нужно было предотвратить их отказ, и уже ночью, на току, Иосиф придумал, как это сделать. Наутро он, по своему обыкновению, пошел к отцу, ибо ежеутренне Иакову не терпелось увидеть его, заглянуть ему в глаза, удостовериться в его благополучии и благословить на день, и сказал:
   — Доброго тебе утра, папочка, князь божий! Вот и новый день родила ночь, я думаю, он будет совсем теплый. День следует за днем, как жемчужины нанизываются на нитку, и дитя довольно жизнью. А в эту пору жатвы она ему особенно улыбается. В поле сейчас хорошо и работать и отдыхать, и люди сближаются в дружном труде.
   — То, что ты говоришь, приятно моему слуху, — отвечал Иаков. — Стало быть, вы ладите между собой на току и в поле и мирно живете в господе, братья и ты?
   — Мы живем превосходно, — сказал Иосиф. — Если не считать мелких неурядиц, которые неизбежно приносит с собой день и родит раздробленность мира, все идет как по маслу; ведь прямодушным словом, пусть иногда несколько грубым, недоразуменья улаживаются, и тогда снова царит согласие. Я бы хотел, чтобы папочка убедился в этом воочию. Ты никогда не бываешь в поле, и у нас часто сожалеют об этом.
   — Я не люблю полевых работ.
   — Разумеется, разумеется. И все-таки жаль, что люди не видят хозяина и за ними нет глаза, тем более что на наемников нельзя положиться. Недавно, например, мой брат Иегуда доверительно пожаловался мне, что обычно они скверно затачивают колесики молотилки, и те только мнут, а не режут колосья. Вот что бывает, когда хозяин не показывается.
   — Я должен, кажется, признать твой упрек справедливым.
   — Упрек? Упаси господь мой язык! Это всего лишь просьба, которую от имени одиннадцати осмеливается высказать отпрыск. И тебе вовсе не следует участвовать в нашей работе, в служенье земле, в труде бааловском, никто этого от тебя не требует, — о нет, ты разделишь с нами только славный наш отдых, когда мы, сыновья одного отца и четырех матерей, укрывшись от вершинного солнца в тени и преломив хлеб, заведем по своему обычаю дружную беседу и каждый расскажет что знает — кто потешную небылицу, кто сон. В такие часы мы часто, бывало, толкали друг друга локтем и, кивая головами, говорили, как приятно было бы нам видеть нашего отца и владыку в своем кругу.
   — Я навещу вас как-нибудь.
   — О радость! Навести нас сегодня же, окажи честь своим сыновьям! Работа уже идет к концу — нельзя терять времени. Итак, сегодня, — решено? Я ничего не скажу красноглазым и не проболтаюсь сыновьям служанок, пусть у них будет неожиданная радость. Одно лишь дитя будет знать, кому они обязаны ею и кто тот преданный хитрец, который все так тонко устроил.
   Вот что придумал Иосиф. И действительно, в полдень того же дня Иаков сидел с сыновьями под навесом в поле, осмотрев предварительно ямы для зерна и проверив прикосновеньем большого пальца остроту колес находившейся на току молотилки. Братья были очень смущены. Все последние дни сновидец не присоединялся к ним в часы отдыха. Теперь он снова был тут как тут: лежал, положив голову на колени отца. Ясно было, что Иосифа не могло не быть здесь, если к ним явился отец, спрашивалось только, что привело вдруг сюда старика. Они сидели довольно натянуто и молча, одетые, из уваженья к его убеждениям, самым благоприличным образом. Иаков удивлялся отсутствию той здоровой задушевности, которая, по словам Иосифа, была свойственна этому часу. Возможно, что ее подавляла почтительность. Даже Иосиф был молчалив. Он боялся, хотя лежал на коленях отца, чье присутствие страховало его и развязывало ему язык. Иосиф был не на шутку озабочен своим сном и успехом своего сна. Его содержание исчерпывалось несколькими словами, к которым решительно нечего было прибавить. Если Гад, например, спросит, все ли это, ему, Иосифу, придется скверно. Краткость имела то преимущество, что можно было выложить все одним духом, не дав никому опомниться и прервать тебя. Но великолепная в известной мере скупость рассказа легко могла лишить его впечатляющей силы. Сердце у Иосифа стучало.
   Он чуть не упустил случай проделать задуманное, ибо царившая под навесом скука грозила преждевременным окончаньем полуденного отдыха. Но даже такая угроза, вероятно, не поборола бы справедливой его нерешительности, если бы Иаков не успел добродушно осведомиться:
   — Кажется, я слыхал, что в этот час, сидя в тени, вы рассказываете друг другу всякие побасенки и сны?
   Они смущенно промолчали.
   — Да, побасенки и сны! — взволнованно воскликнул Иосиф. — Как они, бывало иной раз, легко слетали у нас с языка! Никто не знает чего-нибудь нового? — дерзко спросил он братьев.
   Они пристально поглядели на него и промолчали.
   — А я кое-что знаю, — сказал он, приподнимаясь с колен отца с сосредоточенным видом. — Я знаю сон, который приснился мне на току этой ночью. Сейчас вы услышите его, отец и братья, и удивитесь. Мне снилось, — начал он и запнулся. Он весь как-то странно изменился, затылок и плечи судорожно съежились, руки вывернулись в суставах. Он опустил голову, и улыбка, появившаяся на его губах, хотела, казалось, скрасить и извинить внезапную белизну его закатившихся глаз. — Мне снилось, — повторил он, задыхаясь, — я видел во сне… вот что я видел. Я видел, что солнце, луна и одиннадцать кокабимов мне прислуживали. Они пришли и склонились передо мной.
   Никто не шевельнулся. Иаков, отец, строго потупил взгляд. Стояла тишина; но в тишине возник недобрый, тайный и все же явственно различимый шорох. Это скрежетали зубами братья. Большинство их скрежетало зубами, не размыкая губ. Но Симеон и Левий даже оскалили зубы.
   Иаков слышал этот скрежет. Слышал ли его также Иосиф, трудно сказать. Он улыбался скромной и задумчивой улыбкой, склонив к плечу голову. Он высказался, и пусть они теперь поступают как им угодно. Солнце, луна и звезды, одиннадцать звезд, ему прислуживали. Пусть они призадумаются.
   Иаков робко взглянул на сыновей. Он увидел то, чего ждал: десять пар глаз были яростно и настойчиво устремлены на него. Он овладел собою, собрался с духом. Резко, как только мог, сказал он за спиной мальчика:
   — Иегосиф! Что за сон приснился тебе и что это значит, что такие сны тебе снятся и ты рассказываешь нам подобную чепуху? Неужели я и твоя мать и твои братья придем поклониться тебе? Мать твоя умерла — вот тебе первая нелепость, но далеко не последняя. Стыдись! По человеческому разуменью, то, что ты нам преподнес, до того несуразно, что с таким же толком ты мог бы просто пробормотать «авласавлалакавла». Я разочарован в душе своей тем, что в свои семнадцать с лишним лет, несмотря на все просвещение твоего ума премудрой письменностью, возложенное мною на Елиезера, старшего моего раба, ты все еще не преуспел в разумении бога, коль скоро тебе снятся такие недостойные сны и ты выставляешь себя хвастуном перед отцом и братьями. Вот тебе мое наказание! Я наказал бы тебя строже и, может быть, даже больно оттаскал тебя за волосы, не будь болтовня твоя слишком ребяческой, чтобы оскорбить более зрелого и заставить степенного строго тебя проучить. Прощайте, сыновья Лии! Да будет вам трапеза впрок, сыновья Зелфы и Валлы!