И тут же вспомнил Иринину записочку: "Рассказать правду очень трудно, и молодые люди редко на это способны". Лев Толстой.
   От записки мысли Игоря перескочили к самой Ирине. Сестру он любил, любил всегда, только теперь, когда она стала уже совсем взрослой закончила институт, доктор, - что-то в их отношениях не надломилось, нет, а разрегулировалось.
   Раньше все было проще.
   Вот он, третьеклассник, пришел к ней, студентке второго курса, и под секретом рассказал, что, будь у него рубль, он бы мог сегодня в школе купить замечательные образцы красоты женского тела. Услышав такое, Ирина в первый момент опешила и не сразу поняла, что Гарька Синюхин продавал ребятам открытки с обнаженными дивами по рублю за штуку.
   Но стоило Ирине сообразить, о чем речь, как она отреагировала легко и точно:
   - Рубль за такую красоту - дорого. Хочешь, в воскресенье пойдем в музей, и там за тридцать копеек насмотримся на настоящую красоту?
   - А они на самом деле голыми будут? - деловито осведомился Игорь.
   - Конечно.
   Тогда было просто. А теперь все стало сложнее. Почему? С каких пор? Едва ли Игорь сумел бы ответить на эти вопросы с точностью - нужны мудрость, отстранение во времени, нужен особый склад ума, чтобы понять и правильно оценить порой едва уловимые события, приводящие к большим изменениям.
   Однажды к Ирине приехала подруга Ольга. Девчонки готовились к решающему экзамену, а пятиклассник Игорь, чтобы не мешал, был изгнан из их общей с сестрой комнаты. Он безропотно подчинился и, пристроившись за обеденным столом, чертил проекции какого-то кронштейна. Все было тихо и мирно, пока Игорю не понадобилась тушь. Он вошел в свою комнату и сказал:
   - Мне нужна тушь.
   - Ну и бери, - не взглянув на брата, отозвалась Ирина.
   И тут Игорь будто впервые увидел Олю. Длинноногая, яркая, вызывающе-привлекательная девушка развалилась в кресле. Задрав пятки на край стола, она громко вычитывала из толстой книги какие-то совершенно непонятные Игорю медицинские термины. Впрочем, не загадочный текст привлек Игорево внимание, а сама Оля, а точнее, стройные девичьи ноги.
   Такого он еще не испытывал. Будто горячей волной захлестнуло его, даже дышать сделалось трудно.
   И как она заметила, как только поняла?
   - Ну чего ты вытаращился? - не поднимая головы от книги, спросила вдруг Оля. - И чего молчишь? Большой уже, соображать надо. Нравлюсь я тебе? Так давай объясняйся! Можешь на колени встать, а можешь и не становиться. Эх ты, Таращик!..
   Каких только прозвищ не придумывали Игорю в школе - был он одно время Колдуном, Игопкиным, был полковником Барком - и никогда не обижался. А тут, услышав этого Таращика, Игорь прямо-таки задохнулся от обиды, покраснел и совершенно растерялся.
   Позабыв про тушь и про незавершенный чертеж, Игорь позорно ретировался из дому и долго еще избегал не только Оли, но и сестры, бывшей невольной свидетельницей его посрамления.
   Взбудораженный Игорь возвращался домой...
   Ехала домой и Ирина. Меньше всего думала она о делах семейных. Человеку, только-только принятому в большую клинику, впервые почувствовавшему всю тяжесть ответственности, налагаемой званием врача, человеку, к тому же честолюбивому и больше всего на свете опасающемуся, как бы кто-то не заметил его неуверенности, страха перед больными, неловкости и колебаний, все остальные заботы, кроме забот медицинских, представлялись такими незначительными, обывательскими и ничтожными, что Ирина была бы, вероятно, крайне удивлена, спроси ее кто-нибудь: "Вас не беспокоит поведение брата? Не кажется ли вам, что Игорю надо помочь?"
   Так бывает - даже очень хороший, по-настоящему душевный, любящий человек утрачивает вдруг остроту восприятия, стоит ему излишне сосредоточиться на себе, на своих сугубо личных проблемах.
   Игорь и Ирина столкнулись у ворот дома.
   - Привет, доктор! - сказал Игорь.
   - Привет, мученик науки. Что нового?
   - "А просто так удачи не бывают, а просто так победы не придут, отчаянно фальшивя, запел в ответ Игорь, - и самолеты сами не летают, и пароходы сами не плывут".
   - Поешь? Ну пой, ласточка, пой, где сядешь?
   Плечом к плечу они вошли во двор и одновременно увидели - ворота распахнуты, гараж пустой. Прислонившись к притолоке, стоит мать, в глубине гаража Валерий Васильевич.
   - В чем дело? - спросила Ирина. - Куда делась машина? - В голосе ее не звучало ни особой тревоги, ни удивления.
   - Продали, - сказала Галина Михайловна, - на будущей неделе получим "Жигуленка"...
   - Слава богу, - все так же спокойно сказала Ирина, - а я-то подумала: угнали наш драндулет.
   - Драндулет? - тихо выговорил Игорь, бледнея и весь напрягаясь. Драндулет? Этот драндулет, между прочим, покупал и ездил на нем отец... Наш! Правильно Ирка сказала - наш... Только как продавать, так у нас никто не спросил! - Его подхватило и понесло, слова сталкивались, путались, в них уже не было никакого смысла, только горечь, обида и презрение. Продали!.. Вдвоем со своим... Вавасиком продала! Какое право?.. А мы кто? Отец... значит, и мы...
   - Ты что кричишь? - пытаясь остановить этот бессмысленный поток слов, спросила Галина Михайловна. - Я же ясно сказала, через неделю будет новый "Жигуленок"...
   - "Жигуленок", "Жигуленок"... Подумаешь... Новый "Жигуленок" будет, новый папочка уже есть!.. Вот со своим Вавасиком и катайся... Не буду я больше с вами жить... Отдай мне пенсию за отца... Обойдусь...
   - А ну-ка перестань орать! - прикрикнула Галина Михайловна. - Можешь жить как тебе нравится. Подробности уточним дома.
   - Дома? Боишься, люди услышат? А я не боюсь, я и здесь могу уточнять.
   Галина Михайловна, чувствуя, что теряет контроль над собой, шагнула навстречу сыну и подумала: "Ударить подлеца. Надо ударить". И занесла уже руку, когда вдруг обнаружила - Игоря нет. Перед ней, закрывая полнеба, кожаная спина. Она даже не сразу сообразила - это встал между ними Валерий Васильевич. Но что он говорит, что он говорит? Почему он так говорит?
   - В одном ты прав, Игорь, продавать машину, не посоветовавшись с тобой и с Ирой, действительно не следовало. В этом ты прав. Только в этом... А маму обижать нельзя. Несправедливо, невыгодно - другой не будет. И базар на весь двор устраивать ни к чему. Ты же Петелин, Игорь. Пе-те-лин! Нельзя, чтобы это имя всякая шваль по задворкам потом трепала. Дома договорим.
   И Валерий Васильевич стал запирать ворота гаража.
   Однако дома никакого разговора не получилось. Игорь завалился на кровать и, отвернувшись к стене, демонстрировал, что он ни в чем участия принимать не желает. Ирина сказала матери:
   - Оставь его. Попсихует и успокоится.
   Валерий Васильевич долго возился в ванной - заменил прокладку в подтекавшем кране, приклеил к стене пластмассовые крючочки для полотенец, раскрутил струбцинку и вытащил отремонтированный накануне туристский ботинок Игоря, потом тщательно со щеткой мыл руки и все это время тихонечко напевал: "Так выпьем за тех, кто командовал ротами, кто замерзал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу..."
   Через полчаса Ирина вошла в комнату Игоря и присела на край кровати. Игорь не шевелился. Она посидела молча, потом нагнулась к брату и, касаясь теплыми губами его уха, зашептала как маленькому:
   - Глупый ты, глупый, Таращик, ну чего ты, чего? И на кого злишься? Тебе Валерий Васильевич не нравится? Он же маму любит, он же все для нее делает. И какая тебе польза, если они из-за нас ссориться станут? Как ты обозвал его - Вавасик? Смешно придумал...
   - Это не я, - неожиданно отозвался Игорь, - его весь дом так зовет петелинский Вавасик.
   Игорь перевернулся на спину. Спросил:
   - Сейчас скажешь: пойди извинись? А за что извиняться? За то, что я не могу с ними жить? За то, что я псих, как ты объяснила матери? За то, что все врут и притворяются?..
   - Не хочешь, не извиняйся, но матери ты хоть что-нибудь сказать можешь? Пожалеть ее?
   - А чего ее жалеть? У нее любовь и счастье! Может, это меня или тебя жалеть надо.
   - Ну ладно, - сказала Ирина, - делай что хочешь, только умойся и не выламывайся.
   Игорь лениво поднялся с кровати и пошел умываться. В ванной он заметил новые крючочки для полотенец и свой отремонтированный туристский ботинок. Вздохнул и, погасив свет, внезапно решил: "Черт с ним, пойду извинюсь".
   Он вошел в большую комнату и, никак не называя Валерия Васильевича, не обращаясь к нему, но глядя прямо в глаза, сказал:
   - Спасибо. За ботинок. И извините. Это вообще.
   - Пожалуйста, - сказал Карич. - А дальше что?
   - Не знаю.
   - Подумай. Мне лично больше всего за мать обидно.
   День еще не был прожит до конца, а Варвара Филипповна приступила уже к подведению итогов. В представлении Синюхиной события выглядели приблизительно так.
   "Где петелинская Ирка ночь шастала, сказать не могу, сплетничать и напраслину возводить не буду, тем более девушка она приятная, образованная и уважительность в ней есть; возможно даже, она в больнице дежурила...
   Но - и это точно! - утром ее дома не было.
   Игорь в школу аккуратно пошел, Гарька - свидетель, вместе они отправились.
   Стало быть, детей обоих утром не было!
   В какое точно время Галинин супруг из квартиры вышел, я, верно, не заметила, увидела его перед гаражом, когда он машину Петра Максимовича царствие ему небесное, вот кто золотой человек был - мохеровым старым шарфом протирал.
   Вышла я. Поздоровалась. Поинтересовалась у Валерия Васильевича, куда, значит, они собираются. Без задней мысли, так просто спросила... И еще обратила внимание, что Гали самой не видно... Но тут она из подъезда выкатилась и на меня напустилась: дескать, едем не гулять, а по делу, а по какому - это, мол, не моего ума забота!
   И с чего она взвилась? И что мне их заботы? У нее своя жизнь, у меня своя.
   Обидно только, что люди добра не помнят.
   Когда она с Петром Максимовичем в наш дом въезжала и ремонт у них шел, где дети ночевали? Под моей, между прочим, крышей. Когда Иринка маленькая болела, а Игорь только ползал, к кому Галина за советом да помощью по три раза на дню бегала? Тоже ведь ко мне. А когда Петр Максимович убился, кто хлопотал больше всех, кто поминки налаживал, чтобы все чин чином и от людей не стыдно было? Но это так, к слову.
   Уехали они и ладно, я на Галину даже и не обиделась. Мало чего в семейной жизни не бывает? Может, поссорились, вот она и не в духе... Дело житейское, не стоит и говорить. А вот когда они обратно на такси вернулись, тут я и подумала: те-те-те - нечисто что-то! И как сердце чуяло: продали машину!"
   В этом месте плавно текущие размышления Синюхиной были неожиданно прерваны. Пришел Гарька, шумно шваркнул дверью и с порога преувеличенно радостно заговорил:
   - Ну, мать, радуйся! Гляди, - и он выложил перед мадам Синюхиной затрепанную книжку, на обложке которой можно было не без труда разобрать: "Типовые экзаменационные задачи для средней школы и решения к ним", чувствуешь?
   Варвара Филипповна в особый восторг от книги почему-то не пришла и с подозрением спросила:
   - Стащил?
   - За кого ты меня держишь, мать? - изображая обиду, сказал Гарька. Придумаешь тоже! Ты на год издания посмотри! Посмотри...
   Варвара Филипповна открыла задачник и прочла: 1937 год.
   - Господи, старье-то какое! Теперь небось все задачки по-другому решают?
   - Эх, мать, ты как из тундры. Это литературу каждый год по-новому учат, историю, географию... А математика тыщи лет стояла и еще тыщи лет стоять будет: трижды шесть - восемнадцать! Шесть в квадрате - тридцать шесть! Ясно? А корень квадратный из шестидесяти четырех сколько будет? Ну-ну, сколько? Восемь, мать, ровно восемь. Понятно тебе?
   - Сколько? - неожиданно безо всякого интереса к разглагольствованиям сына спросила Варвара Филипповна.
   - Чего сколько?
   - Чего-чего?.. Денег, спрашиваю, сколько тебе надо? Будто я твоих фокусов не знаю. Книжка! Достал! Порядок на экзаменах будет! Будет порядок, если я в руки дело возьму, а не возьму, так держи карман шире. Балбесом ты был, балбесом остался. И молчи! Я тебе нечасто выговариваю, считай, повезло. Пусть мать у тебя женщина не больно образованная, а по современному положению вещей и вовсе даже одноклеточная, все равно повезло тебе, дураку. Без отца растешь, а скажи, чего у тебя нет? В чем нуждаешься? У кого, кто с папочками существует, чего больше? У Витьки Фрязина мотоцикл! Верно. Так я считаю, мотоцикл баловство и ничего от него, кроме смертоубийства, не бывает. Потому у тебя мотоцикла и нет.
   Тут Гарька попытался было вставить слово, но Варвара Филипповна слушать его не стала:
   - Молчи и слушай! Я редко с тобой разговоры разговариваю, потерпи... Так что ты Белле Борисовне про меня наболтал?
   Гарька сразу напрягся, забегал шустрыми глазками по потолку, окнам, полу...
   Белла Борисовна действительно вызывала его на беседу, и он долго, вдохновенно разыгрывал крайнюю степень смущения и полную откровенность, плел что-то о своей несчастной сиротской жизни с матерью - женщиной малограмотной, черствой, сомнительной... словом, не пожалел сынок красок.
   - Молчишь? А давеча не молчал! Что грамотности мне не хватает говорил? Говорил! Пусть это и правда, да мог бы помолчать. Мог бы родную мать не срамить. Деньги в доме непонятно откуда берутся - намекал? Намекал! И подлый намек еще делал, будто я махинации темные проворачиваю. Делал? Делал! Ну допустим, что так на самом деле все и есть. Почему же ты не объяснил, куда деньги идут? На что расходуются "темные" денежки-то? Кто фирменные джинсы носит - ты или я? У кого часы последнего выпуска, без стрелок - у тебя или у меня? А магнитофон "Филиппс" у кого?.. Молчишь? И правильно делаешь! Знаешь, мать простит. Все простит. Все, да не совсем, подлая твоя душа... Ладно! Сколько?
   - Чего сколько?
   - Чего-чего? Сколько денег за книжку твою дурацкую надо?
   - Букинистическая ведь... редчайшая, можно сказать... ни в одной библиотеке не достанешь.
   - Ну?
   - И почти все билеты учителя с нее скатывают. Думаешь, им охота каждый год новые задачки выдумывать? Вот и тянут тихонечко. Так что если у кого шарики работают, тот такую вещь не упустит...
   - Сколько?
   - Парень знакомый семь просил...
   Вскоре после гибели Петелина Галина Михайловна прочла у Хемингуэя: "...когда что-то кончается в жизни, будь то плохое или хорошее, остается пустота. Но пустота, оставшаяся после плохого, заполняется сама собой, пустоту же после хорошего можно заполнить, только отыскав лучшее". Она любила Хемингуэя и верила ему. Писатель помог ей не замкнуться в своем вдовстве, искать общения и общества.
   Конечно, Галина Михайловна знала, что не только Синюхина, но и некоторые другие соседки не одобряют ее поведения: не успела мужа похоронить и уже... Но к пересудам этим относилась совершенно спокойно, должно быть, потому, что одной ей было точно известно: за многозначительным "уже" ровным счетом ничего не кроется, ничего, кроме стремления избежать одиночества.
   Однажды, как всегда по какому-то пустяковому поводу, зашла к ней Синюхина и участливо, жалостливо, с придыханием пустилась в рассуждения о тяготах вдовьей доли.
   Галина Михайловна сочувствия не приняла, сказала, хоть и не зло, но колко:
   - Но вы же не вдова, Варвара Филипповна, стоит ли вам так расстраиваться?
   - Разве я о себе печалюсь? О других душа моя болит и о тебе тоже. Вот дети скоро вырастут, а тогда что, какой интерес жить?
   - Вы у меня спрашиваете, Варвара Филипповна, или, так сказать, вообще рассуждаете?
   - Вообще, вообще, Галя, просто так... А тебя чего спрашивать, что ты можешь знать?
   - Почему не могу? О ком-нибудь другом, конечно, не скажу, а о себе могу.
   - И чего же ты про себя скажешь?
   - Я непременно постараюсь выйти замуж. Для себя и для ребят выйду.
   - Ну молодец, Галька! Решительная ты. И на примете человек подходящий есть? - живо поинтересовалась Синюхина.
   Но Галина Михайловна не удовлетворила ее любопытства, ответила с усмешкой:
   - Нет, так будет.
   И этого было вполне достаточно, чтобы в синюхинской голове немедленно возникла своя ясность: "Галька Петелина землю носом роет - замуж рвется. За сорок лет бабе, а об чем думает!"
   Теперь ночью, когда Галине Михайловне не спалось и слепая холодная тревога тихо охватывала сердце - что-то кончилось, что-то снова кончилось, - она вспомнила те горькие дни и вперемежку с недавним давнее. Совсем-совсем давнее.
   В сорок четвертом ей было семнадцать, она работала на авиационном заводе оружейницей. Прибавила в документах год и чуть не слезами выпросилась на фронт.
   В Кандалакше, до которой девчонки добирались две недели, не падали бомбы и не рвались снаряды. Здесь пахло гарью, и развалины домов смотрели на девчонок, казалось, с недоумением... Угрюмый старик старшина, сокрушенно вздыхая и охая, выдал вновь прибывшим кирзовые сапоги сорокового размера, гимнастерки с рукавами, достигавшими колен, брюки до горла и необъятных размеров кальсоны...
   В сырых землянках капало с потолка и подозрительно шуршал песок по стенам. Было холодно, неуютно и грязно...
   В первые десять дней новоявленные оружейницы овладевали военной премудростью и сдавали зачеты.
   В авиационном полку, куда Галя получила назначение, надо было часами набивать патронные ленты, ровнять их, укладывать в ящики, надо было чистить пушки и регулировать синхронизаторы, перетирать снаряды... Не избалованная в тылу - на заводе военного времени жизнь тоже была нелегкая - к вечеру Галя просто валилась с ног от усталости.
   И боялась она пристальных мужских взглядов, преследовавших ее в сумерках землянок, в импровизированном клубе, боялась тихих уговаривающих слов и постоянно звучащего рефрена: "Ну что ты... война спишет..."
   Как пережила бы Галя это испытание, не заслони ее своими широкими плечами Петелин, сказать трудно. Но он заявил права на нее, заявил неожиданно, открыто и громко.
   Капитана Петелина в полку любили, уважали и побаивались. И стоило услышать: "Это петелинская девочка", как Галя оказывалась словно в броне.
   В ту пору ничего между ними еще не было, и Галина боялась Петелина не меньше, а может быть, даже больше, чем других мужчин, и старалась почти не разговаривать с ним...
   А он, находя все же возможность побыть с ней наедине, посмеивался и говорил:
   - Ну, чего ты? Ты же знаешь, как у нас... а они пусть думают, пусть считают... Тебе же спокойнее... Если убьюсь, шепни девчонкам, что беременная, до конца войны никто не подойдет. Скоро конец уже. И не реви. Чего тебе реветь?
   Потом Галя спросила:
   - Петь, а почему ты со мной так был... ну понимаешь?..
   И он ответил смущенно:
   - Жалел.
   Пепе нечасто говорил ей о своих чувствах, но благодаря ему она поняла: любить - это прежде всего участвовать и разделять... И еще она поняла - нельзя любить не уважая.
   Обо всем этом думала Галина Михайловна, когда ей не спалось и слепая холодная тревога тихо сжимала сердце - что-то очень существенное кончилось, что-то кончилось...
   Ох, как многое надо было понять и решить, решить для себя, чтобы жить дальше.
   И тут мысли ее расплывались, уходили куда-то в сторону, уступая место дымной серо-сизой тоске и унылой сердечной боли.
   ЧЕЛОВЕКУ ЧЕЛОВЕК
   Дописав очерк о Пресняковой, я позвонил Анне Егоровне по телефону и попросил потратить на меня часок.
   - Да я ж вроде все уже рассказала. Больше ничего не знаю, - без раздражения, но и без привычной приветливости отозвалась она.
   - Теперь моя очередь, Анна Егоровна, должен отчитаться, показать вам, что сочинил.
   - Вы всегда так делаете?
   - Во всяком случае стараюсь.
   - И не боитесь?
   - А кто сказал: "Когда за правдой идешь, сам того не замечая, храбрее делаешься"?
   Анна Егоровна засмеялась:
   - Не перепутали. Говорила. Приезжайте. - И назначила время встречи.
   И вот я в квартире Пресняковой, на двенадцатом этаже нового дома-башни. Две сравнительно небольшие комнаты, полированный мебельный гарнитур, телевизор на тонких ножках, капроновые занавеси от стены до стены, словом, все как у всех.
   Только рядом с трельяжем неожиданная потемневшая грубая рамка и под мутноватым, в разводах, стеклом множество фотографий. Старая морщинистая женщина, покрытая платочком в горошек; пожилой мужчина с вытаращенными не то от удивления, не то от напряженного ожидания маленькими глазами; бесштанный мальчонка на сундуке, накрытом пестрядинным одеялом; склонившиеся над гробом люди: солдат с довоенными знаками различия, еще солдат...
   Видно, я слишком внимательно уставился на эту рамку. Анна Егоровна, не дожидаясь вопроса, сказала:
   - После родителей осталось. Когда мать схоронила, из деревни привезла, - и усмехнулась, - из-за этих фотографий с дочкой у нас конфликт вышел. Прихожу как-то домой, а рамки нет. Туда-сюда, нет, потом в кладовке обнаружила. Ну, думаю, ладно, не буду пока на место вешать, подожду Маринку. Возвращается она из института, спрашиваю: где бабушкины фотографии? Говорит, сняла. Почему? Крутит-вертит: немодно, мол, интерьер нарушают... Короче говоря, выясняю - сняла перед тем, как к ней парень в гости пришел. Любовь у них там или нет, в точности не знаю, но встречаются уже месяца три... А парень их же студент, вроде профессорский сын. "Так что ж это получается, - думаю, - происхождения своего дочка стесняется, крестьянские корни смущают?" Тут я ей такую политинформацию устроила! На полный разворот. И под конец сказала: пока я жива и в этом доме хозяйка, фотографии висеть будут. Не нравится, добывай отдельное жилье и там хоть графские портреты развешивай, хоть фотокарточки киноактеров наклеивай... И заставила Маринку собственными руками все на старое место повесить, - Анна Егоровна поглядела на часы, времени у Пресняковой было мало.
   Я достал перепечатанный начисто очерк.
   - Вот... а я, если не возражаете, на балконе пока побуду. Люблю Москву с высоты разглядывать.
   С балкона пресняковской квартиры хорошо виден утекающий вдаль проспект Мира. Перед площадью Космонавтов он слегка сужается и исчезает. Чуть слева и, кажется, совсем рядом, окутанная легкой дымкой, возвышается телевизионная вышка, дальше зеленый массив выставки. С высоты катящие по серому асфальту машины будто игрушечные.
   Смотрю, и в голову приходит: до войны все легковые автомобили были черными, все грузовики зелеными; и люди одевались тускло - в защитное, синее, черное... пожалуй, это не случайность - символ времени!
   Я вовсе не думаю, что надо постоянно помнить о минувшем, то и дело сравнивать, что было и что стало, но иногда оглядываться полезно и поучительно: ведь наше сегодня - всего-навсего выросшее вчера и наше завтра неслышно поднимается из нашего сегодня...
   - Идите, - зовет меня Анна Егоровна, - прочла.
   Мы сидим на диване, и Преснякова молча ровняет листочки рукописи. Жду, пытаясь угадать, довольна она или нет.
   - У меня просьба, - говорит Анна Егоровна, - пожалуйста, все, что касается личной жизни, уберите. Мне нечего скрывать, и вы все правильно описали - и как я нелепо потеряла мужа, и как мыкалась с маленькой Маринкой... все так и было. Но не надо на жалость бить...
   - Видите ли, Анна Егоровна, человек не живет одной работой, одними успехами, наградами или, напротив, поражениями и взысканиями, личное, как вы сказали, оно тоже характер делает, ведет на подвиги или толкает на преступления...
   - Правильно. Пишите про любовь и измены... Про все... только в романах... без точного адреса! А иначе нехорошо получается - человек я невыдуманный, в Москве прописка и вдруг нате вам. По-моему, раздеваться перед людьми стыдно. Вы не согласны?
   - Что касается конкретного случая, ваше слово - закон. Все, что вы считаете нужным убрать, будет убрано... А вообще, мне кажется, для литературы нет запретных областей - бывает бестактное, бездарное изображение...
   Анна Егоровна не сдается, и мы спорим, спорим долго. Кажется, в чем-то Пресняковой удается поколебать меня.
   Много поработав с очень разными людьми, близко соприкоснувшись с чужими судьбами, Анна Егоровна твердо убеждена - в каждом человеке должно сохраняться что-то потаенное, сугубо секретное, иначе исчезнет всякая романтика личных отношений и останется одна голая целесообразность...
   - Ну хорошо, - говорю я, пытаясь найти компромиссную формулу, - а в отношениях двух самых близких людей, скажем, друзей или любящих, тоже должны оставаться секретные зоны?
   - А как же! Хотя, если двое самые близкие, это все равно что один человек. Но даже им "секретные зоны" не помешают, иначе чего открывать друг в друге через год или два? Мне трудно это выразить, я строитель, а не писатель, но чувствую, какие-то границы надо обязательно сохранять для защиты...
   - От цинизма? - кажется, ухватив мысль Пресняковой, спрашиваю я.
   - Вот-вот! - И Анна Егоровна снова смотрит на часы. - Без четверти пять, мне пора...
   Наконец, разделавшись с самыми неотложными делами, я решаю поехать к Петелиным. Все эти дни я вспоминал о встрече с Игорем и время от времени повторял себе: "Надо съездить, надо съездить".
   Битый час звоню по телефону, но без толку, проверяю через справочную, оказывается, номер давно изменился. Снова звоню... Кажется, легче связаться с Антарктидой и узнать, что слышно в поселке Мирном, чем пробиться в подмосковный городок, расположенный в каких-нибудь пятидесяти километрах от моего дома.
   Делать нечего - придется ехать так. Ну, извинюсь...
   Электричка дробно стучит на стыках. Бледное небо чуть-чуть подрагивает за окном. Инверсионные следы самолетов, словно вылинявшие лисьи хвосты, повисли в небе. Зеркалами вспыхивают и гаснут пруды. Перелески, перелески, перелески откатываются назад, и тянется почти непрерывная лента старых, потемневших домиков и домишек...