Сомервиль в своем письме описал все происшествие, а отец отвечал ему, что я должно быть рехнулся. Я согласен был с этим, ссылаясь на слова Шекспира: «Лунатик, любовник, поэт и проч.!» Когда опасность миновала, я перестал упрекать себя в своих умствованиях.
   Дни в доме Сомервилей, подобно всем дням счастливых любовников, летели чрезвычайно скоро. Чем долее оставался я с Эмилией, тем прочнее и быстрее заковывала она меня в свои цепи; наилучшим этого последствием было обращение меня к добродетели, потому что она сама была добродетельна, и я чувствовал, что для обладания ею, мне надо сделаться похожим на нее, по крайней мере, хотя настолько, насколько мой испорченный образ мыслей и дурные наклонности могли позволить мне. Со стыдом и с сокрушением сердца рассматривал я прошедшую жизнь. Однажды, в воскресенье, стоя в церкви возле этого прекрасного создания и глядя, как она молилась, мне представилась она ангелом, окруженным горним небом. Я находил, что все мои мысли и чувства переменились и улучшились от общения с нею. Искры религии, так долго остававшиеся погребенными в золе светского распутства и неверия, начали оживляться. Я вспомнил тогда о покойной матери и о Библии, и если бы мне позволено было долее оставаться с моей наставницей, то, без сомнения, я получил бы опять чистоту мыслей и нравственность привычек. Я бы простился с пороком и его безумием, потому что они не могли жить под одной кровлей с Эмилией, и полюбил бы Библию и религию, потому что они были любимы ею; но злобная судьба повела меня по другой дороге.

ГЛАВА XVI

   И часто его льстивый осторожный язык обнаруживал свою лживость на покрасневших щеках его; он был трус перед сильными, и тиран со слабыми.
Шелли.

 
   Узнав о моем производстве, отец немедленно начал хлопотать о назначении меня на действительную службу и получил из адмиралтейства обещание, которое не походило на тысячи предшествовавших и последовавших и было слишком скоро исполнено. Я получил письмо от отца и с той же почтой длинный конверт из адмиралтейства, форменно уведомлявший меня о моем назначении на восемнадцатипушечный бриг в Портсмуте, куда предписывалось мне явиться немедленно и вступить в отправление должности. Впоследствии я увидел, что в этом назначении заключался тайный заговор против меня, но был тогда слишком зелен, чтобы усмотреть его вовремя. Благоразумные головы обоих батюшек нашли разлуку между влюбленными необходимой, и всякое ее отлагательство служившим ко вреду для нас обоих. Одним словом, покуда не получу я желаемого чина, нечего и помышлять о свадьбе.
   Так как в наше время наверное всякий уже хорошо знает, какие обыкновенно бывают разговоры между расстающимися влюбленными, то я не стану терзать терпения читателя повторением того, что так часто повторялось, и что известно каждому от владетельной особы до земледельца. Равно также не стану описывать пути в Портсмут, куда прибыл я через два дня после получения приказа.
   Само собой разумеется, что я остановился у Биллета, в Джордже, потому что эта гостиница была сборным местом всей флотской аристократии и находилась против канцелярии главного командира. Первой моей заботой было узнать адрес моего нового капитана. Я начал расспрашивать, но его не было в гостинице. Он не жил в Джордже и не обедал в Кроуне; не показывался также ни в Фонтене, ни в Парад-Кофи-гауз. Поговаривали, что он находится в трактире Звезды и Подвязки, на самом конце Портсмутского Мыса. Он даже и там не жил, но по большей части был на бриге. Это мне что-то не понравилось; я не люблю наших капитанов, которые живут на судах в порте; присутствием своим они во всяком случае связывают всех на судне, потому что никто не может свободно предаваться удовольствиям и располагать собою как хочет, что составляет жизнь и душу военного судна, когда оно в порте.
   Я спросил капитана в трактире Звезды и Подвязки и ожидал не найти его там, потому что трактир этот с незапамятных времен был всегдашним сборищем комиссаров, шкиперов и мичманов; однако он имел в нем квартиру. Я послал к нему визитную карточку, и вслед за сим получил приглашение войти. Он сидел в маленькой комнатке со стаканом джин-грога, или вернее с остатками его, у стола, на котором было разбросано множество бумаг, полученных им в то утро; ноги его лежали на решетке камина. При моем входе в комнату, он встал, и я увидел перед собой короткое четырехугольное туловище, с огромной выпуклостью, или тем, что испанцы называют barriga30. Эта округлость тела поддерживалась парой Атласовых ног, какие редко встречаются даже у Батского носильщика. Лицо его можно было назвать пригожим: правильные черты, приятная улыбка и глубокая ямка на подбородке. Самое же замечательное в его наружности составляли глаза: маленькие, но проницательные, они, казалось, обладали давно придумываемым снарядом вечного движения, потому что невозможно было ни на одно мгновение уставить их на один предмет. В лице его виднелось какое-то скрытое выражение, которое, несмотря на то, что я был порядочный физиономист, я не мог, однако ж, разгадать с первого разу.
   — Г-н Мильдмей, — сказал мой шкипер, — я весьма рад видеть вас, и считаю себя счастливым, что вы назначены ко мне на судно. Не угодно ли вам садиться.
   Когда я исполнил его приглашение, он поворотился кругом и, потирая руки, как будто только выпустил из них мыло, продолжал:
   — Я принял за правило узнавать от товарищей моих, капитанов, некоторые подробности об офицере, прежде нежели он поступит ко мне на судно; я всегда беру эту предосторожность, зная, что пословицу «одна паршивая овца» и пр. более всего можно применить к нашей службе.
   Мне желательно иметь у себя хороших офицеров и вполне благородных людей. Конечно, есть множество офицеров, знающих свою должность, и у которых нельзя сыскать никакого упущения по службе; но есть также манера исполнять ее, которой может овладеть один только благовоспитанный офицер; грубое обращение, проклятия, непристойная и обидная брань и выражения делают людей недовольными, обесчещивают службу, и потому весьма благоразумно запрещены вторым пунктом воинского устава. Под распоряжением таких офицеров люди всегда работают неохотно. Я принял смелость несколько осведомиться о вас, и могу только сказать, что все, мною услышанное, было в вашу пользу. Я не сомневаюсь, что мы поладим друг с другом, и будьте уверены, я всегда стану особенно заботиться о доставлении вам сколько можно более удобства и облегчения.
   На это весьма ласковое и вежливое приветствие я сделал приличный ответ. Потом он сказал мне, что намерен отправиться в море через несколько дней; что офицер, на место которого я поступил, не вполне соответствовал его желаниям, хотя он считал его весьма достойным человеком, и потому просил и успел доставить ему назначение; наконец, что ему непременно надо как можно скорее явиться на новое свое судно, но наперед я должен сменить его.
   — Поэтому, — сказал он, — лучше всего нам увидеться завтра поутру в девять часов, на бриге; тогда будет прочитан приказ о вашем назначении, и после того я прошу вас располагать собою несколько дней, потому что вы верно захотите сделать какие-нибудь маленькие приготовления к походу. Я очень хорошо знаю, — продолжал он, улыбаясь, — что есть множество мелочных удобств, которые офицеры желают иметь, как, например, устроить свою каюту, запастись чем-нибудь из провизии, и тысячи других вещей, служащих к препровождению времени и к рассеянию монотонности морской жизни. Вот уже сорок лет, как я топчу шканцы, и — как вы можете заключить по моему чину и по моей жизни, — не с большим успехом. Я принужден сидеть здесь за стаканом скромного грога, вместо того, чтобы быть с прочими капитанами в гостинице Кроун за кларетом. Но я должен помогать двум сестрам и чувствую гораздо более удовольствия исполнять долг брата, нежели лакомить себя; хотя, сознаюсь, мне нисколько не противна рюмка кларета, когда я не должен заплатить за нее, чего не могу сделать. Но не позволяйте мне теперь задерживать вас долее. Вы, конечно, имеете бездну знакомых, с которыми желаете видеться; а что касается до моих сказок, то их станет на целую вахту, когда мы не будем иметь ничего лучше для развлечения.
   Сказавши это, он протянул мне руку и пожал мою весьма дружески.
   — Завтра в девять часов, — повторил он, и я вышел от него совершенно довольный.
   Я возвратился в свой трактир, думая про себя: — какой я счастливец, что с первого назначения попал к такому благородному, откровенному, доброму британскому герою.
   Приказав в Джордже изготовить себе обед, я между тем пошел шататься по городу, чтобы сделать разные покупки и заказать некоторые вещи для похода. Мне встретились многие из прежних товарищей; они поздравляли меня с чином, и требовали от меня обеда, чтобы вспрыснуть мое назначение в поход; на это я охотно согласился. День был назначен, и Биллет получил приказание изготовить все нужное.
   Пообедавши, я занялся писанием длинного письма к моей дорогой Эмилии и с помощью бутылки вина успел составить довольно жаркое и восторженное послание, запечатал его, поцеловал и отправил на почту; потом, до самой ночи строил воздушные замки, и в каждом из них Эмилия была единственною владетельницей. Проспавши крепко ночь, я на следующее утро, в семь часов, принарядился в новый с иголочки мундир, поместил огромнейший эполет на правом плече и находил себя одним из лучших молодцов, когда-либо застегивавших сабельную портупею. Позавтракавши, я легкой, но мужественной стопой направился по улице Гей-стрит.
   — Шлюпку вашей милости? — сказали мне вдруг дюжина голосов, когда я подошел к Нью-Саллипорт; но, решившись пропарадировать по улице Пойнт-стрит и показать себя ей так же, как и улице Гей-стрит, я сохранял глубокое молчание, и оставил лодочников следовать за собой до Пойнта, подобно прилипалам за акулой. На дороге мне попались два или три волонтера и предлагали служить со мной; но так как они были не того пола, который принимается в морскую службу, то я должен был отказать им.
   — Шлюпку в Спитгед, вашей милости? — спросил дюжий старый лавочник.
   — Давай, — сказал я, — прыгнул в его верри, и мы отвалили.
   — На какое судно угодно вашей милости? — спросил старик.
   — На бриг.
   — А! На него? Вы, может статься, на нем служите?
   — Да, — отвечал я.
   Лодочник, оборотившись, взглянул назад, потом навалился на весла и не сказал больше ни слова во все время. Я не сожалел о его молчаливости, потому что находил всегда более удовольствия быть занятым свои ми собственными мыслями , нежели разговором с неучем.
   Бриг был самое красивое судно. Восемнадцать орудий венчали шканцы его, и он сидел на воде, как утка. Я увидел на нем поднятый вымпел, означающий, что на судне совершается наказание, и принял это за обыкновенное явление в Спитгеде, хотя и заключил, что дело идет о важном преступлении — воровстве или возмущении. Видя, что я офицер, мне позволили пристать к борту; я расплатился с лодочником и отпустил его. Взошедши на борт, я увидел матроса растянутого на люке, наподобие орла, между тем как капитан, офицеры и команда стояли вокруг, глядя на атлетическое проворство шкиперского помощника, который, судя по прямым, глубоким и параллельным рубцам кошки на белой спине и плечах страдальца, казалось, был совершенный мастер своего дела. Все это не удивляло меня: я привык видеть подобные сцены; но после вчерашнего разговора с капитаном, чрезвычайно удивился, слыша выражения, прямо нарушающие второй артикул воинского устава.
   Ругань и проклятия в таком изобилии вылетали из его рта, как бы у самой сведущей леди, из проживающих сзади Пойнта.
   — Шкиперский помощник, — ревел капитан, — делай свое дело хорошенько, или черт побери, я и с тобой также разделаюсь и прикажу дать тебе самому четыре дюжины. Иной бы подумал (крепкое слово), что ты сгоняешь мух с спящей Венеры, вместо того, чтобы наказывать подлеца, у которого шкура толста, как у буйвола; (крепкое слово) секи хорошенько, говорю я тебе, (крепкое слово).
   В продолжении этого щегольского разговора несчастный получил четыре дюжины ударов кошками, которые считал вслух солдатский унтер-офицер, о чем и доложил капитану.
   — Давайте другого шкиперского помощника, — сказал он. Бедняк оборотился с умоляющим взором, но напрасно. Я наблюдал наружность капитана и особенное на ней выражение, которого не мог понять при первой моей встрече, но теперь прочитал ясно: это была зверская жестокость и наслаждение мучить себе подобных; казалось, он испытывал дьявольское удовольствие от этой возмутительной операции, при коей мы принуждены были присутствовать. Второй шкиперский помощник начал сечь другой кошкой и сделал страшный удар поперек спины виновного.
   — Один, — сказал унтер-офицер, начиная считать.
   — Один! — заревел капитан, — ты называешь это: один? Нет и четверти одного! Этот молодец, кажется, годен только бить мух в колбасной лавке! Вот я тебе задам, (словечко) ты (словечко) мягкая швабра; так-то управляешься ты с кошкой, приятель! Это, брат, счищать только грязь с его спины. Где шкипер?
   — Здесь, — сказал выступая вперед дюжий мужчина, левша, в широчайшем синем форменном сюртуке с простыми якорными пуговицами, и держа в левой руке кошку, а правой приглаживая волосы вниз на лоб. Я рассматривал этого человека, когда он оборотился спиной, и заключил, что портной, шивший на него сюртук, при кроении вероятно страшился орудия его искусства, потому что полы сюртука были чрезвычайно широки и, образуя внизу наклонную плоскость, были спереди гораздо короче, нежели сзади; пуговицы на талии отстояли одна от другой почти на пистолетный выстрел.
   — Дай этому негодяю дюжину ударов, — сказал капитан; — и если ты будешь послаблять ему, то я арестую тебя и велю не давать винной порции.
   Последняя часть угрозы произвела на мистера Пейпа более действия, нежели первая.
   Он начал, как говорят кулачники, снимать с себя шкуру: во-первых, снял пространный сюртук, потом красный жилет, который свободно можно было надеть на быка; развязал черный шелковый платок, обнаружив горло, покрытое как у козла длинными черными волосами, толщиной в нитку для зашивания тюков; наконец, в заключение всего, он заворотил рубашечные рукава по локоть, и показал нам руку, почти такую ж, как у Геркулеса Фарнесского, стоящего на лестнице в Соммерсет-гаузе31.
   Этот надежный истолкователь воинских артикулов взял свою кошку, у которой рукоятка была длиною в два фунта, толщиной один и три четверти дюйма и покрыта красной байкой; хвосты его страшного орудия были длиною в три фута, числом девять, и каждый из них почти в толщину веревки, какой обматывают рессоры карет путешественников. Мистер Пейп, которого ученые сведения по этой части, его должности, без сомнения доставили ему назначение шкипером на бриг, по обязанности своего звания стоял как страж законов отечества, держа кошку с видом профессора; он осматривал ее сверху донизу; расчесывал хвосты, пропуская между ними свои нежные пальцы; потом выставил вперед левую ногу, потому что он был левша ногой, как и рукой, и смерял расстояние точным глазом инженера; приподнял левой рукой кошку высоко вверх, придерживая между тем концы хвостов ее правой, как будто желая удержать их нетерпение; покачнулся всем телом, описал рукой дугу в три четверти круга, и отпустил жесточайший удар на спину несчастного матроса. Этот образцовый удар, казалось, удовлетворил аматера капитана, изъявившего одобрение на вопрошающий взгляд аматера шкипера. У бедного матроса захватило дух; хвосты кошки ложились на его спине по противоположному направлению первых четырех дюжин, и рассекали тело на грани, обливая его кровью при каждом ударе.
   Не хочу более описывать состояние несчастной жертвы! Даже теперь, чрез столько времени, я содрогаюсь при воспоминании, и горько соболезную о тягостной необходимости, заставлявшей часто меня самого совершать подобные наказания; но надеюсь и уверен, что никогда не делал их без вполне законной причины, или из одного
   По окончании последней дюжины солдатский унтерофицер донес капитану о полном числе: — пять дюжин.
   — Пять дюжин! — повторил капитан. — Довольно с него, отпустите его. Теперь приятель, — сказал он ослабевшему матросу, — я надеюсь, что это заставит тебя быть осторожнее, и вперед, когда захочешь ты очистить скотский свой рот, то не станешь у меня плевать на шканцах.
   — Праведное Небо! — подумал я, — и все это только за плевок на шканцах! И все это от вчерашнего моралиста, который не позволял не только проклятий, но и неприличных выражений, между тем, как сам наговорил в последние десять минут больше гадких слов, нежели сколько слышал я в последние десять недель.
   Я еще не показывался капитану; он слишком был занят, но когда кончилось наказание, и он приказал свистать всех вниз или, другими словами, распустить людей к обыкновенным их занятиям, тогда я подошел к нему и приложил руку к шляпе.
   — А! Вы приехали? Пейп, оставь! Послать всех на шканцы.
   Приказ обо мне был прочитан. Все сняли фуражки, в знак уважения к государю, именем которого произошло распоряжение начальства. После этого я, будучи надлежащим образом посвящен, сделался вторым лейтенантом брига. Но капитан не соблаговолил подарить меня ни одним словом, ни взглядом и приказал послать гребцов на гичку, чтоб съехать на берег. Он также не представил меня никому из офицеров, что, по принятой вежливости, должен бы был сделать. Впрочем, упущение это было поправлено старшим лейтенантом, пригласившим меня в кают-компанию, чтобы познакомить с новыми моими товарищами. Мы оставили тигра ходить взад и вперед по шканцам.
   Старший лейтенант был среднего роста, прилично высок для военного брига, сухощавая особа лет под сорок; он имел один только глаз, и этот единственный глаз был столько же интересен, как оба капитанские. Однако он не вполне походил на капитанский, потому что чрезвычайная доброта изображалась в нем и, когда лейтенант мигал им, что делал беспрестанно, то как будто говорил им. Я никогда не видел трех подобных глаз в двух таких головах. На лице лейтенанта показалась тайная улыбка, когда я сказал ему, что капитан хотел только видеть меня на бриге для прочтения приказа, и после того предоставлял мне два или три дня полной свободы, дабы приготовиться к походу.
   — Но лучше, если вы теперь еще раз его спросите, — сказал он. — Вы найдете его несколько странным.
   Я отправился к капитану.
   — Могу ли я ехать сегодня на берег, капитан?
   — На берег, сэр? — проревел он. — А кой же черт будет нести службу, если вы станете ездить на берег? На берег, гм! Я желаю, чтобы вы не ездили на берег! Нет, сэр, вы довольно времени были на берегу. Так вся служба пойдет к черту на рога, сэр. Вот безбородые лейтенанты, которых кто-то производит в чин, между тем, как их надобно бы еще держать под присмотром нянек! Нет, сэр, извольте оставаться на бриге или (крепкое слово) я раздавлю вас, как яичную скорлупу прежде, чем этот новый эполет перестанет так блестеть! Нет, нет (словечко), нам не надобно больше кошек, чем крыс, мы хотим, чтобы всякий служил у нас, а не бил баклуши. Извольте оставаться на бриге и исполнять службу; всякий исполняет здесь долг свой, и дайте мне взглянуть на того, кто не станет делать своего дела!
   Я несколько был уже приготовлен к подобному объяснению, но все-таки у меня оставалось достаточно места для величайшего удивления такой внезапной перемене ветра.
   Я возразил, что вчера он обещал уволить меня и что, полагаясь на это обещание, я оставил все свои вещи на берегу и совершенно не готов идти б море.
   — Я, я обещал вас уволить? Может быть, я и обещал, но это было только, чтоб заставить вас приехать на бриг. Вы меня не проведете, вы (крепкое словечко) молокосос, дай вам забраться на берег, тогда и поминай как звали! Нет, нет, не поймаешь, не надуешь! Вы бы эти трое сутки не показали сюда глаз, если бы я не положил сахару в ловушку! Теперь я поймал вас и держу (ряд крепких слов).
   Я повторил просьбу отпустить меня на берег; но, не соблаговоливши представить мне никакой дальнейшей причины отказа, он отвечал:
   — Я вижу вас в первый раз, сэр, и потому должен заметить, что никогда не допускаю споров. Ни что не доставляет мне более удовольствия, как по возможности быть полезным моим офицерам, но я никогда не позволяю возражать!
   — Ты вырвался из ада, — думал я, — и не знаю, как подземное царство может обойтись без тебя. Ты бы был одним из самых изобретательных мучителей для находящихся там. Домициан сделал бы тебя адмиралом, а твоего шкипера капитаном своего флота!
   Между тем, как я делал это заключение, ходя по шканцам, думая, что лучше предпринять мне и, зная, что начальство непогрешимо, офицер, на место которого я поступил, вышел на верх, весьма почтительно снял фуражку перед капитаном и спросил его, может ли он отправиться на берег.
   — Вы можете отправляться в ад, сэр, — отвечал капитан (который не любил грубых выражений). — Вы неспособны даже носить потроха медведю! Вы не заслуживаете жалованья и чем скорее вы уберетесь, тем чище будет судно! Что вы выпучили на меня глаза, как бык через двери! Вниз, и убирайтесь со всеми своими вещами или я покажу вам дорогу!
   И в то же время он поднял ногу, как бы собираясь дать ему пинка.
   Молодой офицер, кроткий, благородный и храбрый юноша, стоял, как осужденный.
   Я привык служить с благородными людьми, и мое удивление возросло до последней степени. Я слышал о капитанах строгих, законниках, несносных служаках и беспрестанно ругающихся, но этот превосходил все когда-либо воображаемое мною в подобном роде, и был несравненно выше того, что, как я полагал, может снести благородный офицер. Негодование закипело во мне и, решившись не допустить обращаться со мной таким же образом, я опять подошел к нему и просил позволения ехать на берег.
   — Я уж сказал вам раз, сэр…
   — Да, капитан, — возразил я, — но в таких выражениях, которых я прежде никогда не слышал на шканцах военного судна его величества. Я поступил на этот бриг, как офицер и благородный человек, и хочу, чтобы со мной обходились также.
   — Это бунт, возмущение! — заревел капитан. — Убирайтесь с вашим назначением, у которого не засохли чернила!
   — Как вам угодно, — отвечал я, — но я напишу письмо главному командиру, в котором изъясню все обстоятельства и просьбу дозволить мне съехать на берег, и попрошу вас побеспокоиться переслать письмо по принадлежности.
   — Черт меня съешь, если я сделаю это! — воскликнул он.
   — В таком случае, капитан, — сказал я, — если вы не захотите передать мой рапорт, я заявляю в присутствии всех офицеров и команды, что препровожу его, не беспокоя вас.
   Последние слова мои, казалось, произвели на него такое же действие, как последняя схватка на побитого боксера: он не захотел вступить в бой снова, но, проворчавши что-то, нырнул под крышку схода и ушел в свою каюту.
   Старший лейтенант вышел тогда наверх и поздравлял меня с победой.
   — Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, — сказал он. — Я давно желал иметь такого помощника, как вы. Вильсон, который оставляет теперь нас, одно из лучших созданий в мире, и хотя храбр, как лев против неприятеля, трусил, однако же, этого воплощенного дьявола.
   Разговор наш был прерван посланным от капитана с извещением, что он желает говорить со мной в каюте. Я пошел к нему. Он принял меня с тою же милостивой улыбкой, как и в первое наше свидание.
   — Г-н Мильдмей, — сказал он, — я всегда употребляю некоторую шероховатость в обращении с офицерами при первом поступлении их ко мне на судно (при оставлении его также, подумал я), не только для того, чтобы показать им, что я есть и хочу быть командиром своего судна, но и для примера команде, которая, видя, что и офицеров заставляют также претерпевать, остается довольна своею участью и повинуется гораздо охотнее. Но поверьте, как я сказал вам и прежде, что доставление всех возможных удобств моим офицерам составляет предмет постоянной моей заботы. Вы можете ехать на берег, и вам дается двадцать четыре часа для устройства ваших дел.
   Я не сделал никакого возражения, но только поклонился и вышел из каюты. Я чувствовал такое презрение к этому человеку, что боялся произнести слово, чтобы не наделать себе беды.
   Вскоре потом капитан уехал с брига, сказавши старшему лейтенанту, что я отпущен на берег. По отъезде его, мне свободнее было познакомиться с моими товарищами. Ничто не ведет так к искренней приязни, как общее страдание. Им понравилось сопротивление мое необузданности нашего общего бича; они рассказали мне, до какой степени он был тиран, как бесчестил собою службу и как постыдно, что ему доверяют начальство над таким прекрасным судном или, вообще, над каким бы то ни было судном, исключая разве арестантского. Рассказанные ими истории о нем были, по большей части, невероятны, и одна только господствующая между нами ложная мысль, что офицер, опротестовавший своего капитана, и кладет черное пятно на всю свою службу и будет всегда обойден при производстве, могла спасти этого человека от наказания; ни один офицер, говорили они, не прослужил более трех недель на бриге, и все они употребляли возможные старания и протекции, чтобы быть списанными.