Я отправился на место, где Тальбот уже ожидал меня. Он подошел ко мне и опять сказал:
   — Франк, призываю в свидетели Небо, что ты получил ложное известие. Ты ошибаешься. Перемени по крайней мере свое мнение, если не хочешь взять назад своих слов.
   Одержимый демоном и будучи не в состоянии принимать никакие убеждения иначе, как разве тогда, когда разуверяться уже поздно, я отвечал на это кроткое предложение самою оскорбительною насмешкой.
   — Вы не боялись палить по бедному мальчику в воде, — сказал я, — хотя самим вам не нравится получить выстрел в обмен. Полно, становитесь, будьте мужчиной, не страшитесь.
   — За себя я не боюсь, — сказал Тальбот с твердой и покойной наружностью, — но о тебе, Франк, я имею сильную причину скорбеть.
   Сказавши это, он поднял заряженный пистолет, который я бросил ему.
   Мы не имели секундантов, и не было никого в окрестности того места. Луна светила полным блеском; мы пошли к морскому берегу и на затверделом после отлива песке, стали спиной один к другому. Обыкновенное расстояние в этих случаях есть четырнадцать шагов.
   Тальбот отказался мерить для себя, но в совершенном спокойствии стоял на месте. Я отсчитал десять шагов, оборотился и тихим голосом сказал: «готово»
   Мы оба подняли руки, но Тальбот, опустивши вдруг дуло своего пистолета, сказал:
   — Я не могу стрелять по брату Клары.
   — Но я могу по ее оскорбителю, — отвечал я, навел на желаемое место, прицелился, и пуля остановилась в его боку. Он пошатнулся, описал полукруг в воздухе и упал на землю.
   Каким внезапным переходам подвержен ум человеческий! Как близко следуют угрызения за удовлетворенным мщением. Повязка спала с глаз моих; в одно мгновение открылось передо мною мое заблуждение, увлекшее меня в то, что свет называет «делом чести». Честь! Милосердное Небо! Она сделала из меня убийцу, и кровь ближнего вопиет об отмщении!
 
   Мужественное и атлетическое тело, за минуту пред тем возбуждавшее во мне сильнейшую ненависть, сделалось вдруг предметом моего самого нежного попечения, когда бездыханное оно лежало распростертым на земле. Я подбежал к Тальботу и уже поздно увидел причиненное мною несчастие. Убийство, жестокость, несправедливость, а более всего гнусная неблагодарность обрушились на расстроенный мозг мой. Я поворотил тело и старался отыскать в нем признаки жизни. Небольшой поток крови струился из бока и в двух шагах терялся в песке, которым наполнен был его рот и нос от падения. Я очистил их, и завязавши рану носовым платком, потому что при всяком вздохе кровь вытекала в большом количестве, сел возле него на морском берегу и поддерживал его руками. Я воскликнул только: — О Боже! Зачем не допустил Ты, чтобы акула, яд, неприятельская сабля или утес Тринидада не уничтожили меня прежде, нежели дожил я до этого рокового часа?!
   Тальбот открыл свои томные глаза и неподвижно остановил их на мне. Память на мгновение возвратилась ему — он узнал меня и, — Боже! — как пронзил мое сердце его кроткий взгляд! Несколько раз делал он усилия говорить и, наконец, сказал прерывистым болезненным голосом и с длинными промежутками:
   — Отыщи письмо… письменный стол… прочитай все… объяснится… Бог благословит… Тут он упал на спину и замер.
   О, как я завидовал ему! Если бы действительно он был в десять тысяч раз виновнее того, сколько я полагал, то и тогда это не облегчило бы моих мучений. Я убийца и слишком поздно узнал невинность своей жертвы. Не знаю, для чего и каким образом, снял я с шеи своей платок и повязал им вокруг его жилета. Кровь перестала течь. Я оставил Тальбота и возвратился домой в расстройстве рассудка и отчаянии.
   Первым моим действием было прочитать письма, завещанные мне моим другом. Когда я пришел, слуги наши встали; руки мои и платье запачканы были кровью, и они смотрели на меня с изумлением; чтоб избежать их взглядов, я проворно поднялся по лестнице и бросился к письменному столу Тальбота: ключ от него висел на цепочке его часов, что было мне известно: но я схватил кочергу от камина, разломал стол и взял письма. В эту минуту слуга вошел в комнату.
   — А где же мой барин, мосье?
   — Я убил его, — отвечал я, — и ты отыщешь его на песке близ телеграфа. А теперь, — продолжал я, — я обкрадываю его!
   Наружный вид мой и действия подтверждали справедливость моих слов. Человек убежал из комнаты. Но мне не было тогда ни до чего нужды, и даже удивляюсь, как мог я быть хоть сколько-нибудь внимательным к письмам, в особенности после своего убеждения в невинности Тальбота. Однако я прочитал пакет, заключавший в себе несколько писем, оставшихся от переписки Тальбота с своим отцом, который, не посоветовавшись с ним, сговорил его с молодой девицей знатного происхождения и с состоянием, чему он противился, чувствуя расположение к Кларе.
   Я говорил уже прежде, что Тальбот принадлежал к значительной аристократической фамилии, и так как отцы обоих семейств желали супружества, которое было ему заочно предлагаемо, то считали дело это решенным и ожидали только возвращения Тальбота в Англию. Однако его отец в своем последнем письме признавал уважительным его отказ и соглашался на его брак с Кларой, но просил только обождать некоторое время, чтобы доставить ему возможность сыскать какой-нибудь предлог к прекращению переговоров о браке с другою, и стараться ничего не обнаруживать, пока он этого не устроит. Все объяснилось мне; впрочем, прежде нежели я прочитал письмо, мой рассудок не нуждался уже в доказательствах невинности моего друга и моей собственной вины.
   Лишь только кончил я чтение, в мою комнату вошли полицейские офицеры с жандармами, чтобы вести меня в тюрьму. Я пошел машинально, и меня посадили в небольшую четырехугольную будку посредине площади. Это была тюрьма с железным решетчатым окном на каждой стороне, без стекол. В ней не было ни стола, ни скамьи, одним словом — ничего, кроме голых стен и пола. Сквозной ветер сильно дул со всех сторон; я не имел с собой даже плаща, но не чувствовал холода и никакого неудобства, потому что мой рассудок был занят воспоминанием гораздо высшего несчастия. Дверь затворилась за мной; я слышал, как зашумели запоры. — Итак, — сказал я, — судьба сделала со мной все, что могла худшего, и устанет, наконец, терзать жалкое создание, которое она не может уже более унизить! Смерть нисколько не ужасает меня! — Но даже в несчастии я почти не думал об ожидавшем меня в будущем.
   — Смерть есть вечный сон, и чем скорее засну я, тем лучше! — думал я. Одно только, что тяготило меня, был страх публичного наказания. Гордость моя не могла перенести этого, потому что гордость, даже во время пребывания в тюрьме, опять возвратилась и завладела мной. С рассветом шум телег и деревенских жителей, собиравшихся на площадь с своими произведениями, вызвал меня из забвения, потому что я не мог спать. Любопытные всех возрастов и сословий окружили тюрьму, желая взглянуть на англичанина-убийцу; решетки окон облеплены были человеческими головами, совершенно прекращавшими доступ света и воздуха. На меня глазели, как на дикого зверя, и дети, сидя на плечах своих матерей, чтобы удобнее было им видеть меня, получали при этом нравственные наставления, для подтверждения которых я приводим был в пример.
   Как заключенный в клетке тигр, устремляющий неподвижно свой глаз, от усталости беспрестанного топтания взад и вперед, так ходил я в своей тюрьме, и если бы мог чрез косые впадины к окнам и стену толщиной в три фута достать кого-нибудь из наглых зрителей моих, я задушил бы его.
   — Все эти люди, — думал я, — и еще несколько тысяч других будут присутствовать при последних моих минутах, когда я буду умирать на плахе!
   Пораженный этою ужасной мыслью, я с бешенством искал перочинного ножика в карманах, чтобы разом избавить себя от мучительных опасений. И если бы нашел его, наверное, совершил бы самоубийство в те минуты сумасбродства; но, по счастию, ножик оставлен был дома.
   Наконец, толпа начала расходиться. У окошек никого не оставалось, и только по временам заглядывали сквозь решетку головы мальчишек. Изнуренный телесного усталостью и душевными страданиями, я готов был броситься на холодные камни пола, как увидел лицо моего слуги, торопливо подошедшего к окну тюрьмы и восклицавшего с радостью:
   — Радуйтесь, мой дорогой барин, — г. Тальбот не умер!
   — Не умер! — воскликнул я, невольно падая на колени и подняв к небу сложенные вместе руки и дикие свои глаза. — Не умер! Хвала тебе, Господи! По крайней мере есть надежда, что я не понесу на себе преступления убийцы.
   Прежде чем успел я сказать еще слово, майор с полицейскими офицерами вошли в мою тюрьму и объявили мне, что было произведено следствие, при котором мой друг в состоянии был дать самые ясные ответы на все пункты; и из собственного сознания его видно, что это был добровольно принятый им поединок, и показание его подтвердили найденные в воде пистолеты.
   — Поэтому, monsieur, — продолжал майор, — останется ли в живых друг ваш, или нет, так как все происходило в обычном порядке, то вы свободны.
   Сказавши это, он вежливо поклонился мне и указал на дверь. Но я забыл всякую учтивость и, не попросив его выйти первым, побежал к Тальботу, который послал навстречу слугу сказать мне о величайшем желании его видеть меня. Он лежал в постели и когда я взошел, протянул мне руку; я покрыл ее поцелуями и омывал потоками слез.
   — О, Тальбот! — сказал я. — Простишь ли ты меня? Он пожал мне руку и, лишившись сил, выпустил ее.
   Лекарь вывел меня из комнаты, говоря:
   — Теперь все зависит от покоя.
   Мне рассказали потом, что он обязан был спасением своей жизни двум обстоятельствам. Первое заключалось в повязке мною раны своим шейным платком; а второе — что место нашей дуэли было ниже предела полой воды. Прилив начинался, когда я оставил его, и холодные струи волн, тихо обмывая его, оживили его. В этом состоянии найден он был слугою, и только за несколько минут до полного прилива, который должен был совсем покрыть его, потому что он не имел силы отодвинуться далее. Пуля насквозь прострелила ему правый бок, но не сделала значительного вреда.
   Я переоделся и, с благоговением возблагодаривши Бога за чудное его спасение, сел возле кровати больного и ни на минуту не отходил от нее, пока он совсем не выздоровел. После этого я описал отцу и Кларе все происшествие в подробности. Клара, разуверившись, не скрывала более своего расположения. Отец Тальбота просил его возвратиться домой. Я проводил его до Кале. Тут мы расстались; через несколько недель, к величайшему моему удовольствию, я получил известие, что сестра сделалась его женой.
   Оставшись один с тяжестью на сердце, тихо возвращался я в гостиницу, где, велевши изготовить почтовых лошадей, бросился в свою коляску, в которую мой слуга заблаговременно уложил вещи.
   — Куда вы едете, сударь? — спросил слуга.
   — К черту! — отвечал я.
   — А паспорт ваш? — возразил он.
   Я чувствовал, что для путешествия к черту имел достаточное число паспортов. Образумившись немного, я сказал, что еду в Швейцарию, и сказал потому, что имя это первым пришло мне в голову, и я слышал, что она была сборищем всех моих соотечественников, которых головы, сердца, легкие или финансы находились в расстройстве.
   Я поднялся на Сент-Бернард пешком; путешествие это при приближении к вершине чрезвычайно занимало меня. Горы внизу и Альпы над головой сливались в одну массу льда и снега, и я с презрением смотрел на лежавший подо мной мир. Я поселился на некоторое время в находящемся там монастыре; богатый мой взнос в церковную кружку доставил мне гостеприимное дозволение прожить долее срока, назначенного для странников.
   Я получил письмо от Евгении; оно было последним в ее жизни. Евгения уведомляла меня о смерти своего сына, который, вышедши гулять из дому, упал в ручей и был найден потом чрез несколько часов мертвым. Расстроенное состояние ее души не позволяло ей ничего более прибавить, кроме благословения мне и твердого убеждения, что в этом мире мы уже не увидимся; затем окончание письма было совершенно несвязное. Хотя я мог бы сказать, что не в состоянии был чувствовать тогда другой печали, но потеря этого милого мальчика и положение его горюющей матери нашли место в сердце моем и заставили забыть все прочее. Она просила меня поспешить приездом, если желаю видеться с нею прежде отхода ее в другой мир.
   Я простился с монахами и со всевозможной скоростью прибыл в Париж, а оттуда в Кале. В гостинице Квилака, где я остановился, меня поразил удар, и хотя я мог предвидеть его, но не был еще к нему приготовлен. Это было письмо от поверенного Евгении, извещавшее о ее смерти. Она умерла от воспаления мозга в небольшом городке, в Норфольке, куда удалилась вскоре после нашей разлуки. Поверенный уведомлял также, что Евгения завещала мне все свое состояние, бывшее весьма значительным, и что ее последние слова, сказанные ему пред потерей памяти, были, что я составлял первый и постоянно единственный предмет ее любви.
   Я уже закалился тогда в страданиях. Чувства мои не принимали более впечатлений. Я походил на корабль, бедствующий во время урагана, когда последняя грозная волна смоет все с палубы его, и он остается бессильным обломком, швыряемым по воле свирепого моря. Среди Этого опустошения я бродил мыслями, и единый предмет, представившийся мне тогда как наиболее достойный внимания моего, была могила, заключавшая в себе Евгению и ее сына. Туда я решился отправиться.

ГЛАВА XXIX

   С горестным раскаянием, родитель мой,
   К тебе возвращаюсь я дрожащей стопой.
Песня

 
   Я приехал в город, в котором бедная Евгения окончила свои дни, и близ коего находилось кладбище, где преданы были земле ее останки. Остановясь в трактире и приказавши отнесть вещи в назначенную для меня комнату, я отправился на могилу. Мне сказали, что путь к кладбищу был мимо церкви и епископского дома. Вскоре достиг я кладбища, и позвавши сторожа, жившего возле в небольшом домике, просил показать мне могилу, объяснив ему некоторые обстоятельства, скоро заставившие его догадаться, чью я ищу могилу.
   — А, вы хотите сказать могилу молодой прекрасной дамы, умершей с печали о потере своего сына? Вот она, — продолжал он, указывая пальцем, — павлин сидит теперь на памятнике ее, а малютка погребен подле.
   Я подошел к могиле; услужливый сторож, замечая скорбь, удручавшую меня, немедленно удалился, чтобы доставить мне возможность без свидетеля излить чувства сокрушенного сердца. Я сел около могилы моей жертвы и, устремив глаза на имя, вырезанное на доске, мгновенно пробежал все случаи моей жизни, относившиеся к Евгении. Я вспомнил многие ее добродетели; ее самопожертвование для моей чести и счастья; ее сохранение от меня в тайне места моего жительства, чтобы не расстроить моей жизни продолжением сношений с нею, которые, как она предвидела, должны были кончиться моей погибелью; ее твердость характера, великодушие и высочайшую привязанность к любимому человеку, заставившую ее предпочесть скорбь и уединение удовольствию быть с ним вместе. Увы, она сделала одну ошибку, и эта ошибка состояла в любви ко мне. Я не мог изгнать из своих мыслей, что чрез несчастную и порочную связь с нею потерял все, делавшее для меня жизнь драгоценною. Тогда вспомнил я о странном своем сне. Рассуждения, никогда не приходившие мне на ум в часы моего бодрствования, во все продолжение странствования от Багамских островов к мысу Доброй Надежды и оттуда в Англию, посетили меня во время сна. Почему мне никогда прежде не приходило на мысль, что связь с Евгенией может послужить к расстройству супружества с Эмилией? В самом деле, Евгения поставила одетую в траур Эмилию на недосягаемой для меня вершине Утеса Кегли.
   Удрученный повалился я на могилу, в исступлении бил пылающим лбом о камень памятника, произнося имя Евгении, наконец, объятый изнеможением и безумием, упал на землю, между двух могил, и несколько облегчал себя по временам обильным потоком слез.
   Стук колес и топот лошадей заставили меня опамятоваться. Взглянувши, я увидел проезжающую мимо карету епископа, запряженную цугом с лакеями сзади. Ливреи их и наружный вид кареты были весьма скромны, но в целом заключалось нечто показывающее, что владелец не совсем отказался от пышности в суетностей грешного света, и тоска опять проникла в меня.
   — Прекрасно, разъезжай, — с насмешкой проворчал я. — Мне нравится гордость, прикрывающая себя маской смирения.
   Я мгновенно вскочил на ноги, говоря себе:
   — Я пойду в дом к этому человеку и посмотрю, буду ли я благосклонно принят им и утешен, или слуги не допустят меня к нему.
   Эта внезапная мысль, родившаяся в припадке некоторого исступления, была именно потому немедленно исполнена.
   С поспешностью отправился я к его дому, более понуждаемый отчаянием, нежели намерением искать успокоения духа. Я постучал чрезвычайно сильно у дверей и спросил, дома ли епископ. Пожилой слуга, казалось, смотревший на меня с удивлением, отвечал, что господин его у себя, просил меня войти в прихожую и обождать там, покуда он доложит обо мне.
   Тогда я начал собирать блуждавшие свои мысли и увидел всю безрассудность моего поступка, и лишь только готов был, не дождавшись свидания, удалиться из дома, в который вошел так неучтиво, как слуга отворил дверь и просил меня следовать за ним.
   Как непостижимы пути, по которым исполняются предначертания Провидения! Когда я считал себя слепо повинующимся движению своей страсти, в то самое время неизреченная Мудрость напутствовала меня. Объятый отчаянными и раздраженными чувствами, я с злобным удовольствием предполагал уличить лицемерие, надеялся испытать и найти недостаток свойственных званию добродетелей в том, кто обязан был подавать собой пример другим, но вместо всего этого обрел собственное свое спасение! Там, где ожидал я получить гордый и пренебрежительный прием, меня встретили смирение и мужество. Когда смотрел я во все стороны пространного круга видимого горизонта и не в состоянии был усмотреть ни одного гостеприимного порта, в который мог бы укрыть измятый бурями свой корабль, приют этого находился подле самого меня!
   Я следовал за слугою с каким-то глупым равнодушием, я, наконец, увидел себя в присутствии ласково глядящего старика между шестьюдесятью и семьюдесятью годами. Седые его волосы и вообще весь наружный вид внушали уважение, простиравшееся почти до удивления. Я не приготовился к объяснению; заметя это, он дружески начал:
   — Так как вы незнакомы мне, то, судя по вашему озабоченному лицу, я должен заключить, что какое-нибудь необыкновенное обстоятельство привело вас сюда. Садитесь. Вы, кажется, в большом горе, и если я в состоянии оказать вам помощь, вы можете быть совершенно уверены, что я не премину доставить ее.
   Трогательное участие, заключавшееся в приемах его, и голос превозмогли меня.
   Я не мог ни говорить, ни смотреть на него, но склонившись к столу и поддерживая свою голову руками, начал горько плакать.
   Добрый епископ обождал столько времени, сколько было надо мне, чтоб успокоиться, и потом с чрезвычайной кротостью нежно просил, чтобы я, если можно, поверил бы ему причину моей горести.
   — Не бойся и не стыдись, дитя мое, рассказать мне печали твои, — сказал он. — Если имеем мы какое-нибудь земное достояние, то не забываем, что мы только раздаватели милостыни от руки Всевышнего. Мы стараемся следовать его примеру, но сколько я могу судить по наружности, не денежных пособий пришли вы испросить от меня.
   — Нет, нет, — возразил я, — я не нуждаюсь в деньгах. — Но тут в изнеможении от избытка чувств не мог говорить более.
   — Поэтому помощь, которой вы ищете, несравненно важнее помощи материальной, — сказал почтенный старец. — Эту мы весьма скоро можем доставить вам, но в требовании вашем есть нечто, возлагающее на нас гораздо более важную заботу. Благодарю Всемогущего, избравшего меня исполнителем сего, и при помощи Его мы не должны отчаиваться в успехе.
   Потом, отошедши к двери, он позвал молодую девушку, которая, как я после узнал, была его дочь, и, растворивши как можно менее дверь, чтобы она не могла видеть расстроенного моего положения, сказал ей:
   — Милая моя Каролина, напиши герцогу и попроси извинения, что я не могу обедать у него сегодня, имея необходимость остаться дома по весьма важным делам; прикажи также, чтобы ни под каким предлогом никто не помешал мне!
   После этого он затворил дверь и повернул ключ в замке, потом, придвинувши ко мне свой стул, самым убедительным образом просил меня откровенно рассказал ему все, чтобы мог он со своей стороны сделать для меня все, что можно.
   Я попросил дать мне рюмку вина, что и было немедленно исполнено; он принял ее от слуги в дверях и сам с услужливостью подал мне.
   Выпивши вино, я начал рассказывать ему происшествия моей жизни в кратком очерке и, наконец, пересказал все. Он слушал меня с величайшим любопытством и участием, спрашивал о состоянии моих чувств при некоторых случаях и, получив в ответ искреннее во всем сознание, сказал:
   — Друг мой, ваша жизнь исполнена необыкновенных испытаний и переворотов. Тут есть много заслуживающего сожаления, много заслуживающего упреков и много требующего раскаяния, но состояние чувств, заставившее вас прибегнуть ко мне, служит доказательством, что вы ищете теперь только того, что, с помощью Господа, я надеюсь быть в состоянии доставить вам. Теперь поздно, и обоим нам надо подкрепить свои силы. Я прикажу подать обед, а вы должны послать в трактир за вашими вещами.
   Увидя, что я хотел было возражать, он сказал:
   — Вы не можете отказать мне в этом. Вы отдали себя на мое попечение как своему врачу, и потому должны исполнять мои требования. Моя обязанность в сравнении с докторской во столько раз важнее, во сколько наша душа нам дороже нашего тела.
   Когда обед был подал, он постарался как можно скорее выслать слугу из комнаты и тогда подробно расспрашивал меня о моем семействе. Я отвечал с той же откровенностью. В течение разговора он произнес однажды имя мисс Сомервиль, но это так поразило меня, что, увидя мое смущение и наливши мне рюмку вина, он переменил разговор.
   Десять дней провел я в доме этого достойного епископа, пользуясь всеми возможными удобствами. Каждое утро он посвящал два или три часа наставительной беседе со мною и давал мне по несколько книг разом, с отметками тех страниц, которые советовал мне прочитать. Он хотел было познакомить меня со своим семейством, но я просил отложить это на некоторое время, будучи слишком расстроен и убит духом. Он оставил меня жить одиноко в отведенных для меня комнатах.
   На седьмое утро он пришел ко мне, и после короткого разговора сказал, что некоторые дела требуют его отсутствия из дома на два или на три дня, и что он доставит мне занятие в течение этого непродолжительного времени. С этим вместе он подал мне сочинение о таинстве причастия.
   — Я уверен, — сказал он, — что вы со вниманием прочитаете эту книгу, так что по возвращении моем мне можно уже будет приступить к исполнению обряда.
   Я затрепетал, раскрывши книгу.
   — Не бойтесь, Мильдмей, — сказал он, — из переломов вашей болезни я заключаю и могу сказать вам с уверенностью, что ваше излечение будет полное.
   Сказавши это, он благословил меня и уехал. К исходу третьих суток он возвратился, и сделавши мне небольшой экзамен, сказал, что он хочет допустить меня к принятию причастия и, хорошо зная, в каком расстроенном состоянии чувств я буду при этом случае, прибавил, что священный обряд совершится в его комнате, без сторонних свидетелей. Он принес туда хлеба и вина, благословил и сам вкусил их, сообразно с принятым обрядом, после чего произнес краткую обо мне молитву.
   Потом он подошел ко мне и предложил хлеба. Кровь застыла в моих жилах, когда я взял его в рот, но когда вкусил вино, представлявшее собою кровь того Искупителя, которого раны я так часто растравлял своею порочною жизнью и под благость которого прибегнул для испрошения себе прощения, я почувствовал в одно время чувство любви, благодарности, радости, легкость и ясность ума, как бы возносившие меня над землей и снимавшие с меня тяжесть, которая до того времени угнетала меня. Я почувствовал, что был обращен к вере, что я был новым человеком, и что прегрешения мои были отпущены. Склонивши голову к столу, я провел несколько минут в благодарственной и признательной молитве и по окончании обряда поспешил объявить величайшую благодарность своему достопочтенному другу.
   — Я только покорный исполнитель, мой молодой друг, — сказал епископ. — Принесем вместе благодарность нашу Всемогущему Утешителю сердец. Будем надеяться, что исцеление это совершенно, потому что в таком случае оно доставит радость на небесах. Но, — продолжал он, — позвольте мне сделать вам еще один вопрос. Чувствуете ли вы себя теперь в таком состоянии, что безропотно можете переносить посетившую вас скорбь?
   — Уверяю вас, что могу перенести ее не только с покорностью, но с благодарностью, — отвечал я, — и признаю теперь, что постигавшие меня горести послужили мне к лучшему.
   — Если так, ничего не остается желать более, — сказал он, — и при таких чувствах я могу отдать вам это письмо, которое обещался писавшей его вручить вам лично.
   — Милосердное небо, неужели это от Эмилии! — воскликнул я, едва взглянув на адрес.
   — Да, — отвечал епископ.
   Я разорвал конверт. Письмо состояло из шести строк и было следующего содержания:
   «Наш общий друг епископ дал мне вполне почувствовать, как безрассудна и как горда была я. Прости мне, мой несравненный Франк, потому что я также была под бременем ужасных страданий, и приезжай как можно скорее к вечно любящей тебя Эмилии».
   Вот что служило причиной поездки почтенного епископа! Невзирая на преклонные лета свои и слабость здоровья, он предпринял поездку за триста миль, чтобы только устроить временное, равно как и вечное, благополучие совершенно чуждого ему человека, чтобы устроить примирение, без которого он видел, что мое земное счастие было несовершенно. Я узнал впоследствии, что, несмотря на уважение к его званию и летам, Эмилия оказала гораздо более сопротивления, нежели сколько он мог ожидать, и тогда только начала терпеливо выслушивать его доводы, когда он с строгими укоризнами обвинял ее в гордости и непреклонном характере. Наконец, она, убежденная его словами, что прочность ее собственного счастья зависит от прощения других, смягчилась, признала справедливость этого замечания и созналась в любви ко мне, никогда не изменявшейся. Делая это сознание, она была точно в таком положении перед епископом, как я, когда получал письмо ее — на коленях и в слезах.
   Он подал мне руку и поднял меня:
   — Позвольте мне теперь, мой милый друг, сделать вам одно замечание, — сказал он. — Я надеюсь, что покаяние ваше вполне искреннее; если же это не так, то вина должна лечь на вас, но я уповаю на Господа, что все совершилось как должно было быть. Не стану удерживать вас долее. Вы, конечно, нетерпеливо желаете отправиться. Завтрак готов для вас; лошади мои доставят вас до первой станции. Достаточно ли у вас на дорогу денег? Поездка предстоит дальняя, это могут подтвердить мои старые кости.
   Я уверил его, что вовсе не нуждаюсь в денежных средствах, изъявил ему признательность за гостеприимство и оказанные мне милости, и пожелал только иметь случай доказать ему полную мою благодарность.
   — Испытайте меня, как вам угодно, — сказал я ему.
   — Извольте, — возразил он, — я сделаю это. Когда день вашего бракосочетания с мисс Сомервиль будет назначен, позвольте мне иметь удовольствие соединить ваши руки, если Богу угодно будет продлить до тех пор дни мои. Я избавил вас от душевного недуга, но должен передать вас другой особе, которая бы наблюдала за вами, чтоб вы опять не впали в него. Поверьте мне, мой милый друг, что с каким бы благим намерением и твердостью ни старался человек идти по дороге прямой добродетели, он получает в этом немалую помощь от совета и примера любимой и добродетельной женщины.
   Я охотно обещал исполнить его желание и, позавтракав наскоро, опять пожал руку своему достойному наставнику, прыгнул в коляску и отправился в путь. Я ехал всю ночь, и на следующий день был уже в кругу любимых мною лиц, которые никогда не переставали любить меня, несмотря на все мое предосудительное поведение.
   Через несколько недель после этого Эмилия и я были соединены почтенным епископом, благословившим нас с большим чувством. Молитва добродетельного человека обладает великою силою, и я чувствовал, что она была услышана небом. Сомервиль вручил мне невесту. Отец с Тальботом и Кларой присутствовали при этом, и все мы, после всех моих необыкновенных испытаний и превратностей, глубоко были тронуты этим примирением и соединением.